Слабо выдувая дым в открытую дверь, Дядя рассказывал себе историю, которую слышал ребенком, о том как Кулоскап[104] ушел от мира, потому что в мире было зло. На прощание он закатил богатый пир, а потом уплыл в большом каноэ. Теперь он живет в прекрасном длинном доме, выстругивая стрелы. Когда ими заполнится весь дом, Кулоскап объявит войну человечеству.
Может Быть, Мир – Молитва Звезде? Может Быть, Все Годы Мира – Расписание Мероприятий Какого-То Праздника? Всё Ли Происходит Одновременно? Есть Ли Иголка В Стоге Сена? Может Быть, Мы В Сумерках Играем В Громадном Театре Перед Пустыми Каменными Скамьями? Держимся Ли Мы С Предками За Руки? Может Быть, Лохмотья Смерти Теплы и Царственны? Со Всех Ли Людей, Живущих В Эту Секунду, Сняли Отпечатки Пальцев? Может Быть, Красота – Это Шкив? Как Принимают Мертвых В Растущей Армии? Правда Ли, Что В Танце Не Бывает Неприглашенных? Можно Я Буду Сосать Пизды Себе В Подарок? Можно Я Буду Любить Формы Девушек Вместо Того, Чтобы Лизать Этикетки? Можно Мне Слегка Умереть, Обнажая Незнакомую Грудь? Можно Я Сделаю Языком Дорожку Гусиной Кожи? Можно Я Обниму Друга Вместо Того, Чтобы Работать? Религиозны Ли Матросы От Рождения? Можно, Я Сожму Ногами Рыжеволосое Бедро И Почувствую, Как Мчится Кровь, И Услышу Священное Тиканье Обморочных Часов? Можно, Я Проверю, Жив Ли Некто, Сожрав Его Оргазм? Может Ли Такое Быть, Чтобы В Какой-Нибудь Книге Законов Было Написано, Что Дерьмо Кошерно? Есть Ли Разница Между Мечтами О Геометрии И О Нелепых Сексуальных Позах? Всегда Ли Грациозен Эпилептик? Существуют Ли Отходы? Удивительно Ли Думать О Восемнадцатилетней Девушке, Что Носит Облегающее Съедобное Белье? Посещает Ли Меня Любовь, Когда Я Дрочу? О Боже, Это Крик, Все Системы Кричат. Я Заперт в Магазине Меховых Изделий, Но Мне Кажется, Ты Хочешь Меня Украсть. Выключил Ли Гавриил Сигнализацию? Зачем Меня Затолкали В Постель С Нимфоманом? Неужели Меня Ободрать Легко, Как Пучок Травы? Можно Ли Оттащить Меня От Рулетки? Сколько Миллиардов Тросов Держат Дирижабль? О Боже, Я Люблю Столько Вещей, Что Понадобятся Годы, Чтобы Отнять Их Одну За Другой. Я Обожаю Твои Детали. Зачем Ты Дал Мне Сегодня В Шалаше Увидеть Голую Лодыжку? Зачем Ты Ниспослал Мне Минутную Вспышку Желания? Можно Мне Отбросить Одиночество И Снова Столкнуться С Прекрасным Жадным Телом? Можно Я Усну После Нежного Счастливого Поцелуя? Можно Я Заведу Собаку? Можно Я Научусь Быть Красивым? Можно Ли Мне Молиться Вообще?
Я помню одну ночь с Ф., когда он ехал по шоссе в Оттаву, где на следующий день должен был произнести свою первую речь в Парламенте. Луны не было. Передние фары пролетали по телеграфным столбам, как идеальный прозрачный ластик, и за спиной мы оставляли пустой чертеж исчезающих дорог и полей. Он дожал до восьмидесяти. Медальон со святым Христофором[105], пришпиленный к обивке над лобовым стеклом, от резкого поворота описывал круги по крошечной орбите.
– Полегче, Ф.
– Это моя ночь! Моя ночь!
– Твоя, Ф. Ты это сделал, наконец: ты член Парламента.
– Я в мире мужчин.
– Ф., притормози. Хорошенького понемножку.
– Никогда не тормози, когда все так.
– Бог мой! Никогда не видел тебя таким огромным. Что у тебя в голове? О чем ты думаешь? Пожалуйста, научи, как это сделать. Я справлюсь?
– Нет! Это между мной и Богом.
– Давай остановимся. Ф., я люблю тебя, я люблю твою силу. Научи меня всему.
– Заткнись. В бардачке лежит тюбик с кремом для загара. Открой бардачок – надо нажать кнопку большим пальцем. Закопайся в кучу карт, перчаток и струн и добудь тюбик. Открути крышку и выдави пару дюймов крема мне на ладонь.
– Так, Ф.?
– Ага.
– Не закрывай глаза, Ф. Хочешь, я поведу?
О, какой жирный небоскреб он мял! Я мог бы с тем же успехом обращаться к исчезающему ландшафту, который мы отбрасывали в кильватер, фермы и указатели бензоколонок искрами отлетали от крыльев, когда на девяноста мы вспороли белую разделительную полосу, стремительные, как ацетиленовый резак. Его правая рука на руле, гонит, гонит, он будто втягивал себя в далекий черный порт, точно замечтавшийся докер. Какие чудные волосы вылезли из его трусов. Его запонки поблескивали при свете лампочки на приборной доске, которую я включил, чтобы лучше видеть восхитительную процедуру. Когда его рука задвигалась быстрее, стрелка дотянулась до девяноста восьми. Как разрывался я между страхом и жаждой защемить голову между его коленями и приборной доской! Фьюить! – исчез фруктовый сад. Главная улица вспыхнула в свете наших фар – мы оставили ее догорать. Меня изводило желание искусанными губами прикоснуться к морщинкам на его напрягшейся мошонке. Глаза Ф. внезапно закрылись, будто в них брызнули лимоном. Его кулак сомкнулся на бледной скользкой палке и он исступленно стиснул себя. Я боялся за орган, боялся и хотел его, так сильно он сверкал, гибкий, точно скульптура Бранкузи[106], выпуклая головка красна и горяча, как радиоактивный шлем пожарника. Я хотел языком муравьеда слизнуть влажную жемчужину, которую и Ф. теперь заметил и радостным неистовым движением присоединил к любриканту. Я ни секунды больше не вынес бы одиночества. Я рванул пуговицы на старомодных европейских брюках в нестерпимом желании коснуться себя как любовник. Какой пригоршней крови я был. Дззззззззз! Парковка блеснула и исчезла. Тепло проникло сквозь кожаные перчатки, которые я не успел снять. Насекомые-камикадзе шлепались об стекло. Жизнь была в моих руках, все, что я хотел передать Зодиаку, собралось воедино, чтобы отправиться в путь, и я застонал от невыносимого бремени наслаждения. Ф. орал какую-то ахинею, во все стороны летела слюна.
– Смотри, смотри, смотри, соси ясно, соси ясно, – вопил Ф. (если я правильно помню звуки).
Какую-то секунду так мы и выглядели со стороны: два человека в стальной раковине, мчащейся в Оттаву, ослепшие во всевозрастающем экстазе, древняя индейская земля за ними тонет в копоти, два вставших хуя указывают в вечность, две голые оболочки полны одинокого слезоточивого газа, что прекратит бунт в мозгах, два озверевших хуя, разделенных, как горгульи в противоположных углах башни, два жертвенных леденца (оранжевых в свете карты) предлагают себя разорванному шоссе.
– Ах-ах-ах-ах-ах! – закричал Ф. с самой вершины своей лестницы.
– Плюх-пххххх, – гейзер его семени ударился в приборную доску (несомненно, с таким звуком лосось, плывущий против течения, врезается в подводную скалу).
Я же знал, что после еще одного движения кончу – я парил на грани оргазма, точно парашютист в свистящем люке – внезапно я был покинут – внезапно без желания – внезапно (эту долю секунды) мыслил яснее, чем во всю свою жизнь…
– Стена!
Стена заняла все лобовое стекло, сначала кляксой, потом четко сфокусировалась, будто лаборант отрегулировал микроскоп – каждый бетонный пупырышек объемен – ясен! отчетлив! – ускоренная видеозапись прячущейся луны – и лобовое стекло снова расплылось, а стена обрушилась на фары – я видел запонки Ф., скользящие по краю руля, как доска для серфинга…
– Милый! Эхххфффф…
– Рррррраз, нет стены.
Мы прошли сквозь стену, потому что она была из крашеного шелка. Машина выскочила на голое поле, рваная ткань зацепилась за хромированную эмблему «мерседеса» на капоте. Неповрежденные фары осветили заколоченный сосисочный ларек. Ф. тормознул. На деревянном прилавке я заметил пустую бутылку с продырявленной крышкой. Я пусто уставился на нее.
– Ты кончил? – спросил Ф.
Мой хуй свисал из ширинки, как выбившаяся нитка.
– Очень плохо, – сказал Ф.
Я затрясся.
– Ты пропустил великолепный оргазм.
Я ткнулся головой в стиснутые кулаки на приборной доске и судорожно зарыдал.
– У нас было много проблем, пока мы все устраивали, арендовали стоянку и все прочее.
Я вскинул голову.
– «Мы»? Что значит «мы»?
– Мы с Эдит.
– Эдит тоже?
– Как насчет той секунды – до того, как ты уже готов был выстрелить? Ты ощутил пустоту? Ты обрел свободу?
– Эдит знает обо всей этой грязи?
– Надо было продолжать, друг мой. Не ты же был за рулем. Ты ничего не мог поделать. Над тобой была стена. Ты пропустил великолепный оргазм.
– Эдит знает, что мы гомики?
Я вцепился ему в горло, намереваясь убить. Ф. улыбался. Какими тонкими и хилыми казались мои запястья в тусклом оранжевом свете. Ф. убрал мои пальцы, как ожерелье.
– Тихо, тихо. Вытри глаза.
– Ф., зачем ты меня мучаешь?
– О, друг мой, ты так одинок. С каждым днем ты одинок все больше. Что же будет, когда мы умрем?
– Не твое собачье дело! Как ты смеешь меня учить? Ты фальшивка. Ты опасен! Ты позор Канады! Ты разрушил мне жизнь!
– Вполне вероятно, что все это правда.
– Ты грязный мудак! Как ты смеешь признавать, что это правда?
Он наклонился включить зажигание и покосился на мои колени.
– Застегнись. До Парламента ехать холодно и далеко.
Я уже некоторое время рассказываю все эти правдивые истории. Приблизился ли я хоть сколько-нибудь к Катрин Текаквите? Небо совсем незнакомое. Не думаю, что когда-нибудь замешкаюсь со звездами. Не думаю, что когда-нибудь получу приз. Не думаю, что привидения прошепчут свои эротические послания мне в теплые волосы. Мне никогда не удастся изящно провезти в автобусе коричневый пакет с завтраком. Пойду на похороны, но они ничего не оживят в памяти. Много-много лет назад Ф. сказал: «С каждым днем ты одинок все больше». Это было много-много лет назад. Что он имел в виду, советуя мне снизойти до святой? Что такое святой? Святой – тот, кто достиг маловероятной человеческой способности. Невозможно сказать, какова эта способность. Наверное, это как-то связано с силой любви. Контакт с этой силой приводит к некому балансу в хаосе существования. Святой не уничтожает хаос; если бы он мог, мир давно уже стал бы иным. Не думаю, что святой уничтожает хаос хотя бы для себя самого, ибо есть что-то надменное и воинственное в человеке, приводящем в порядок вселенную. Его слава – в этом балансе. Он движется по течению, как уплывшая лыжа. Его путь – ласка холма. Его след – снежный рисунок в мгновение его особого сочетания с ветром и скалой. Что-то в нем так любит мир, что он самостоятельно диктует себе законы гравитации и случайности. Далекий от полетов с ангелами, он с точностью стрелки сейсмографа отражает состояние чертова сплошного пейзажа. Его дом опасен и конечен, но в мире он дома. Он может любить человеческие формы, чудесные изогнутые формы сердца. Хорошо, что среди нас есть такие люди, такие уравновешенные чудища любви. Из-за этого я начинаю думать, что цифры на пакете и впрямь совпадают с цифрами на лотерейном билете, а значит, выигрыш – не иллюзия. Но почему выебать одну? Я помню, как однажды обслюнявил Эдит бедро. Я сосал, целовал эту длинную смуглую штуку, и было это Бедро, Бедро, Бедро – Бедро, что мягко и широко текло в холмик Пизды с запахом бекона, – Бедро, ставшее острее и жестче, когда я последовал, куда указывали крошечные волоски, и ткнулся в Коленную Чашечку. Не знаю, что делала Эдит (может, выпустила свою великолепную струйку смазки), не знаю, что делал я (может, это мое таинственное слюноотделение), но лицо мое вдруг увлажнилось, а рот заскользил по коже; это не было Бедро, Пизда или еще какое-нибудь нацарапанное мелом школьное словечко (это не была и Ебля): это была просто форма Эдит, потом просто человеческая форма, потом просто форма – и одну благословенную секунду я был воистину не одинок, я был частью семьи. Мы тогда первый раз занимались любовью. Больше такого не случалось. Ты хочешь, чтобы я почувствовал это, Катрин Текаквита? Но разве ты не мертва? Как приблизиться мне к мертвой святой? Погоня кажется такой бредовой. В этом шалаше Ф. я не счастлив. Лето давно кончилось. Мой мозг развалился. Карьера в ошметках. О Ф., это и есть образование, которое ты для меня уготовил?
Катрин Текаквита крестилась восемнадцатого апреля (Месяца Ярких Листьев) 1676 года.
Пожалуйста, вернись, Эдит. Поцелуй меня, милая. Эдит, я люблю тебя. Вернись к жизни. Я больше не могу быть один. У меня, наверное, морщины и воняет изо рта. Эдит!
Через несколько дней после крещения Катрин Текаквиту пригласили на большой званый обед в Квебек. Присутствовали маркиз де Траси, интендант Талон, губернатор маркиз де Курсель, вождь могавков Крин, ставший одним из самых свирепых адептов, которых только знало христианство, и множество прекрасных дам и мужчин. Их волосы благоухали. Они были элегантны, как только могут быть элегантны граждане в двух тысячах миль от Парижа. В каждой беседе расцветало остроумие. Без афоризма не передавали даже масла. Они обсуждали работу Французской академии наук, которой исполнилось всего десять лет. На некоторых гостях пустили побеги карманные часы – новинка, покорившая Европу. Кто-то описывал другой недавно созданный прибор для регулирования часов – маятник. Катрин Текаквита тихо слушала все, что говорилось. С опущенной головой она приняла комплименты игольчатым узорам на платье из оленьей кожи. Длинный белый стол спесиво сиял серебром, хрусталем и ранними весенними цветами, и на какую-то секунду глаза ее утонули в этом великолепии. Изящные слуги наливали вино в бокалы, походившие на розы с длинными стеблями. Сотня свечей горела и отражалась в сотне серебряных приборов, когда очаровательные гости трудились над кусками мяса, и на какую-то секунду множество мигающих солнц обожгло ей глаза, выжгло ее аппетит. Крошечным неловким движением, которого она не заметила, она опрокинула бокал вина. Она замерла от стыда, глядя на пятно в форме кита.
– Ничего, – сказал маркиз. – Ничего страшного, дитя мое.
Катрин Текаквита сидела недвижно. Маркиз вернулся к беседе. Что-то о новом французском военном изобретении, штыке. Пятно быстро растекалось.
– Даже скатерти захотелось хорошего вина, – пошутил маркиз. – Не бойся, дитя мое. За то, что разлила бокал вина, не наказывают.
Несмотря на обходительную работу слуг, пятно продолжало окрашивать все бульшую поверхность стола. Разговоры пошли на убыль, гости сосредоточились на его замечательном продвижении. Теперь оно затопило всю скатерть. Разговор резко умолк, когда стала пурпурной серебряная ваза, и розовые цветы в ней тоже не устояли перед пурпуром. Красивая дама закричала от боли, когда стала пурпурной ее прекрасная рука. Полная цветовая метаморфоза заняла несколько минут. Вопли и ругательства зазвучали в пурпурном зале, а лица, одежды, гобелены и мебель обретали тот же глубокий оттенок. Под высокими окнами был снежный сугроб, мерцавший в лунном свете. Вся компания, слуги и господа, уставились туда, будто надеясь убедиться в разноцветности вселенной. У них на глазах эти кучи весеннего снега окрасились в цвет пролитого вина, и сама луна стала того же царственного цвета. Катрин медленно поднялась.
– Полагаю, я должна перед вами извиниться.
На мой взгляд, все вышеописанное апокалиптично. У слова «апокалипсис» интересное происхождение. Оно произошло от греческого apokalupsis, что означает «откровение». Что, в свою очередь, возвращает нас к греческому apokaluptein, «обнажать» или «раскрывать». Apo – греческий префикс, означающий «от», «из». Kaluptein значит «покрывать». Оно родственно слову kalube – «хижина», и kalumma – женская вуаль. Соответственно, «апокалиптическое» – то, что открывается взору, когда поднята женская вуаль. Что сделал я, чего не сделал, чтобы поднять твою вуаль, залезть тебе под одеяло, Катрин Текаквита? В обычных биографиях нет ни одного упоминания об этом званом обеде. Два основных источника, повествующих о ее жизни, – иезуиты Пьер Шоленек и Клод Шошетьер. Оба были ее духовниками в миссии Солт-Сен-Луи, куда Катрин Текаквита пришла осенью 1677 года (нарушив обещание, данное Дяде). От преподобного Шоленека остались «Vie de Catherine Tegakouita, Premiere Vierge Irokoise»[107], в рукописи. Другая Vie, написанная на латыни, в 1715 году была отослана P. General de la Compaigne de Jesus[108]. От преподобного Шошетьера остались «La Vie de la B. Catherine Tekakouita, dite a present la Saincte Sauvegesse»[109], написанная в 1695 году, оригинал которой сейчас хранится в архивах колледжа Сен-Мари. В этих архивах хранится и другой важный документ Реми (аббата, сульпицианина), под названием «Certificat de M. Remy, cure de la Chine, des miracles faits en sa paroisse par l'intercession de la B. Cath. Tekakwita»[110], написанный в 1696 году. Я люблю иезуитов за то, что они видели чудеса. Низкий поклон тому иезуиту, что столько сделал для уничтожения границы между естественным и сверхъестественным. Под бесчисленными личинами: то член кабинета министров, то христианский священник, а то солдат, брамин, астролог, духовник монарха, математик, мандарин – тысячей искусств соблазняя, убеждая, заставляя людей под бременем официально удостоверенных чудес осознать, что земля – провинция Вечности. Низкий поклон Игнатию Лойоле[111], сраженному пулей французского протестанта в Пампелунском ущелье, ибо в мрачной своей комнате, в пещере Манрезы, этот доблестный солдат зрил Мистерии небес, и видения эти породили Общество Иисуса. Это Общество осмелилось утверждать, что мраморное лицо Цезаря – всего лишь маска Бога, и в имперской жажде мирового господства иезуиты различали божественную жажду душ. Низкий поклон моим учителям из приюта в центре Монреаля, что пахли спермой и ладаном. Низкий поклон священникам палат, полных костылей, – они осознали заблуждение, они знают, что хромота – лишь одна из сторон совершенства, как сорняки – цветы, которые никто не собирает. Низкий поклон шеренгам костылей, музеям сорняков. Низкий поклон алхимическому смраду горящего воска, что предвещает близкое знакомство с вампиром. Низкий поклон сводчатым залам, где мы преклоняем колена лицом к лицу со Вселенским Обвинителем в нимбе из дерьма. Низкий поклон тем, кто подготовил к сегодняшнему ледяному бдению меня – единственную материальную сардину в банке с призраками. Низкий поклон тем старым мучителям, что не заботились о душах своих жертв и, как индейцы, позволяли Врагу поддерживать власть сообщества. Низкий поклон тем, кто верит в Неприятеля и потому способен процветать в мужской роли воина. Низкий поклон столам в нашем старом классе, маленькой храброй армаде, которая, как команда ассенизаторов, год за годом вычерпывает всемирный потоп. Низкий поклон нашим заляпанным книгам, подаркам муниципальных властей – особенно катехизису, который располагал к непристойностям маргиналий и много дал сортиру как волнующему храму язычества. Низкий поклон огромным глыбам мрамора, из которого строились кабинки, к которому не прилипал никакой запах дерьма. Здесь была взлелеяна легко смывавшаяся анти-лютеранская концепция материи. Низкий поклон мрамору Зала Экскрементов, линии Мажино[112] против вторжения Папской Погрешимости. Низкий поклон притчам приютского сортира, желтое убожество фаянса – доказательство того, что капля воды могущественна, как весь ледниковый период. О, пусть нечто где-то вспомнит о нас, здоровых сиротах, выстроившихся в колонну, чтобы одним бруском отмыть бородавки на шестидесяти руках, дабы ублажить Инспекцию. Низкий поклон мужественному мальчику, который обкусывал бородавки, – это был мой друг Ф. Низкий поклон тому, кто не мог запустить в себя зубы, трусу – мне, автору этой истории, сейчас напуганному в своей будке над медленным течением Канады, чьи бородавки на клешнях деформировались годами карандашной эрозии. Согреюсь ли я от низких поклонов? Я всех обидел, и понимаю, что заморожен всеобщим машинальным колдовством.
– Ф.! Не ешь бородавки!
– Я буду жрать бородавки перед всем миром. И тебе советую.
– Я жду, пока они сойдут.
– Что?
– Жду, пока сойдут.
– Сойдут?
Ф. ударил себя по лбу и побежал вдоль кабинок, будто человек, что будит всю деревню, распахивая дверцы и обращаясь к каждому скрюченному автомату.
– Выходите, выходите, – кричал Ф. – Он ждет, пока они сойдут. Выходите, взгляните на жалкую личность, которая ждет, пока они сойдут.
Спотыкаясь и путаясь в спущенных штанах, мои стреноженные одноклассники высыпали из кабинок, неловко шаркая в трусах без резинок. Они выскочили, некоторые посреди мастурбации, комиксы посыпались с колен, романтические комментарии, нацарапанные на лакированных дверях, недочитаны. Они сгрудились вокруг нас, желая лицезреть очередное чудачество Ф. Ф. рванул мне руку в воздух, как боксеру-победителю, и я повис под его рукой, мое тело усохло, точно пачка табака, выставленная на аукцион карликом-посыльным из «Лиггетт и Майерс»[113].
– Не издевайся надо мной, Ф., – взмолился я.
– Подойдите, парни. Взгляните на человека, который может ждать. Взгляните на человека, у которого в запасе тысяча лет.
Гроздья их лиц недоверчиво закачались.
– Я бы такого ни на что не променял, – сказал один.
– Ха-ха-ха.
Ф. без предупреждения отпустил мою руку, и я грудой упал к его ногам. Он поставил свою сиротскую туфлю мне на большой палец, надавив ровно настолько, чтобы я отказался от мысли о побеге.
– Под моей ногой – рука, которая просто попрощалась с миллионом бородавок.
– Хо-хо.
– Во хуйня!
О Читатель, понимаешь ли ты, что это пишет человек? Человек вроде тебя, жаждавший иметь героическое сердце. В арктическом одиночестве пишет человек – человек, который ненавидит свою память и помнит все, который когда-то был горд, как и ты, любил общество, как только умеет сирота, любил его, как лазутчик в земле, текущей млеком и медом. Этот особенно бесстрашный пассаж пишет человек вроде тебя, который, как и ты, мечтал о лидерстве и благодарности. Нет, нет, пожалуйста, только не судороги, не судороги. Уберите судороги, и я обещаю никогда больше не прерываться, я клянусь, о Боги и Богини Чистого Факта.
– Хо-хо.
– Бесценно.