На крошечных тупоносых пулях остались царапины от ногтя большого пальца.
Вот если бы по улице шли немцы…
Когда отец женился, он поклялся убить всякого, кто когда-нибудь станет заигрывать с его женой. Мать рассказывала эту историю в шутку. Бривман верил словам. Ему виделась гора трупов всех мужчин, что когда-либо ей улыбнулись.
У отца был дорогой врач-кардиолог по фамилии Фарли. Он проводил с ними столько времени, что, будь они такой семьей, его звали бы дядюшкой. Пока отец задыхался в кислородной палатке в больнице Королевы Виктории, доктор Фарли поцеловал маму в прихожей у них дома. Нежный поцелуй, утешение несчастной женщине, поцелуй людей, вместе прошедших через многие горести.
Бривман спрашивал себя, не принести ли ему револьвер и не прикончить ли доктора.
Но кто тогда вылечит отца?
Недавно Бривман наблюдал, как мать читает «Стар». Она опустила газету и чеховская улыбка потерянных вишневых садов смягчила ее лицо. Она только что прочла некролог Фарли.
– Такой красивый мужчина. – Похоже, она думала о грустном кино с Джоан Кроуфорд[5]. – Он хотел, чтобы я вышла за него замуж.
– До или после папиной смерти?
– Не говори глупостей.
Отец был аккуратистом, переворачивал швейную корзинку жены, когда ему казалось, что там начинается бардак, бесился, если тапочки членов его семьи не стояли по линеечке у них под кроватями.
Он был толстым человеком, легко смеялся со всеми, кроме собственных братьев.
Он был таким толстым, а братья – такими высокими и худыми, и это несправедливо, несправедливо, почему должен умирать толстяк, разве мало того, что он толстый и задыхается, почему не кто-нибудь из красавчиков?
Револьвер доказывал, что когда-то и он был бойцом.
Портреты его брата печатали в газетных статьях про оборонную промышленность. А он подарил сыну его первую книгу, «Романтика королевской армии» – толстенный том, воспевавший британские полки.
К-К-К-Кэти, пел он, когда мог.
По-настоящему он любил только механику. Мог пройти много миль, чтобы увидеть машину, которая режет трубы так, а не иначе. Семья считала его идиотом. Он без вопросов одалживал деньги друзьям и подчиненным. На бар-мицву[6] ему дарили поэтические сборники. Его кожаные книжки теперь у Бривмана, и он пугается каждой неразрезанной страницы.
– И это тоже прочти, Лоренс.
Как распознавать птиц
Как распознавать деревья
Как распознавать насекомых
Как распознавать драгоценные камни
Он взглянул на отца в свежей, белой постели, всегда аккуратного, все еще пахнущего «виталисом». Было в размякшем теле что-то неприятное, какой-то враг, какая-то рыхлость сердца.
Его отец слабел, а он рвал книги. Он не знал, почему ненавидит аккуратные диаграммы и цветные вклейки. Мы знаем. Из презрения к миру деталей, данных, точности, любого ложного знания, неспособного помешать разложению.
Бривман бродил по дому, ожидая звона выстрела. Так им и надо, великим счастливчикам, красноречивым ораторам, строителям синагог, всем старшим братьям, шагавшим к славе общества. Он ждал грохота револьвера 38-го калибра, что очистил бы дом и принес ужасные перемены. Револьвер хранился прямо возле кровати. Он ждал, когда отец казнит свое сердце.
– Вытащи мне из верхнего ящика медали.
Бривман принес их к кровати. Багрянец и золото лент стекали друг в друга, словно на акварели. С некоторым трудом отец приколол их на свитер Бривмана.
Бривман стоял, весь внимание, ожидая услышать прощальную речь.
– Нравятся? Ты все время на них смотришь.
– Так точно.
– Что ты вытянулся, как дурак? Они твои.
– Благодарю, сэр.
– Ну, иди, поиграй с ними. Скажи матери, что я никого не хочу видеть, включая моих замечательных братцев.
Бривман спустился по лестнице и открыл чулан, где хранились отцовские рыболовные снасти. Он в изумлении просидел несколько часов, свинчивая большие лососевые удочки, сматывая и разматывая медную проволоку, перебирая опасные блесны и крючки.
Неужели этими великолепными тяжелыми орудиями мог пользоваться отец, это раздувшееся тело в свежей, белой постели?
Куда же подевалось тело в резиновых сапогах, что переходило реки вброд?
Много лет спустя, рассказывая все это, Бривман осекся:
– Шелл, сколько мужчин знают об этих маленьких шрамах у тебя на мочках? Сколько, кроме меня, подлинного археолога ушных мочек?
– Не так много, как ты думаешь.
– Я не имею в виду – двое, трое или полсотни, что целовали их своими повседневными губами. Но в твоих фантазиях – сколько мужчин делали ртом нечто невозможное?
– Лоренс, прошу тебя, мы лежим тут вдвоем. Ты пытаешься как-то испортить ночь.
– Я думаю – батальоны.
Она не ответила, и это молчание чуть отодвинуло от него ее тело.
– Расскажи еще про Берту, Кранца и Лайзу.
– Все, что я тебе рассказываю, – оправдание чего-нибудь другого.
– Тогда давай вместе помолчим.
– Я видел Лайзу перед тем случаем в гараже. Нам, наверное, было лет пять или шесть.
Бривман смотрел на Шелл и описывал солнечную комнату Лайзы, набитую дорогими игрушками. Электрическая лошадка, которая качалась сама. Ходячие куклы в натуральную величину. Все пищало или вспыхивало, когда его сжимаешь.
Они прятались в тенях под кроватью, полные ладони тайн и новых запахов, настороженно выглядывая слуг, наблюдая, как солнце скользит по линолеуму с врезанными в него волшебными сказками.
Совсем близко прошлепали гигантские туфли горничной.
– Как чудесно, Лоренс.
– Только вранье. Это правда было, но это вранье. Древо Берты – вранье, хотя она действительно оттуда упала. Ночью, после того, как я валял дурака с отцовскими удочками, я тихонько пробрался в комнату родителей. Оба спали в своих раздельных кроватях. Светила луна. Оба лежали лицом в потолок, в одинаковых позах. Я знал, что если закричать, проснется только один.
– Он в эту ночь умер?
– Какая разница, как это бывает?
Он принялся целовать ее плечи и лицо, и хотя от его ногтей и зубов ей было больно, она не протестовала.
– Я никогда не привыкну к твоему телу.
После завтрака шестеро вошли в дом и поставили в гостиной гроб. Он был поразительно огромен, из темного шершавого дерева с латунными ручками. Их одежду засыпал снег.
Комната внезапно стала более официальной – Бривман ее такой никогда не помнил. Мать прищурилась.
Гроб поставили на подставку и начали поднимать крышку, похожую на крышку шкатулки.
– Закрывайте, закрывайте, мы же не в России!
Бривман закрыл глаза и подождал, когда щелкнет крышка. Но эти люди, зарабатывающие на жизнь среди осиротевших, двигались бесшумно. Когда он открыл глаза, они уже ушли.
– Почему ты заставила его закрыть, мама?
– И так хватит уже.
Зеркала в доме намылили, будто стекло пало жертвой странного домашнего холода, созвучного повсеместной зиме. Мать в одиночестве стояла у себя в комнате. Бривман чопорно присел на свою кровать и попытался побороть ярость чувством помягче.
Гроб стоял параллельно большому дивану.
В прихожей и на балконе начали собираться и перешептываться люди.
Бривман с матерью спустились по лестнице. Полуденное зимнее солнце слабо мерцало на материнских черных чулках, и скорбящие через дверной проем видели золотые контуры. У них над головами виднелись припаркованные машины и грязный снег.
Они стояли друг к другу ближе некуда, дядья позади. Друзья и рабочие с семейной фабрики толпились в прихожей, на балконе, в проходах. Дядья, высокие и торжественные, касались его плеч наманикюренными руками.
Но мать была побеждена. Гроб стоял открытый.
Он был запеленут в шелк, закутан в серебристый талес. Усы свирепо и черно топорщились над белым лицом. Он выглядел раздраженным – будто вот-вот проснется, выкарабкается из оскорбительно разукрашенной коробки и продолжит спать на более уютном диване.
Кладбище походило на альпийский городок, камни – будто маленькие коттеджи. Могильщики в своих робах выглядели непочтительно непринужденными. Над кучами выкопанной мороженой грязи растянули коврик искусственной травы. Гроб спустили на шкивах.
Дома приготовили пончики и сваренные вкрутую яйца – формы вечности. Дядья шутили с друзьями семьи. Бривман их ненавидел. Он заглянул двоюродному деду под бороду и спросил, почему тот не носит галстука.
Он был старшим сыном старшего сына.
Члены семьи разошлись последними. Похороны – штука аккуратная. От них остались только маленькие тарелки с золотым ободком, усеянные крошками и зернами тмина.
Ярды кружевных занавесок не пропускали свет маленькой зимней луны.
– Ты на него посмотрела, мама?
– Конечно.
– Он был как будто бешеный, правда?
– Бедняжка.
– А усы совсем черные. Будто покрасили карандашом для бровей.
– Уже поздно, Лоренс…
– Еще бы не поздно. Мы его больше не увидим.
– Я запрещаю тебе разговаривать с матерью таким тоном.
– Почему ты заставила его закрыть? Почему? Мы могли бы смотреть на него еще целое утро.
– Марш в постель!
– Боже мой, боже мой, сволочуга, ведьма! – импровизировал он в крике.
Всю ночь он слышал, как в кухне мать рыдает и что-то ест.
Вот цветная фотография, самый большой портрет в галерее предков.
На отце английский костюм – и вся английская сдержанность, какую только можно вшить в одежду. Галстук винного цвета с крошечным, тугим узлом пустил побеги, точно горгулья. На лацкане – значок Канадского Легиона, тусклее бижутерии. Лицо с двумя подбородками светится викторианским здравомыслием и пристойностью, однако взгляд светло-карих глаз все же слишком мягок и внимателен, рот – чересчур пухлый, семитский, оскорбленный.
Свирепые усы восседают над чувственными губами, будто подозрительный опекун.
Крови, отхаркиваясь которой он умер, не видно, но, пока Бривман исследует фотографию, она собирается на подбородке.
Он – один из князей личной религии Бривмана, двуликий и деспотичный. Гонимый брат, почти поэт, простофиля с механическими игрушками, вздыхающий судья, что слушает, но приговора не выносит.
Еще он, вооруженный Божественным Правом, вздымает Власть, беспощадным насилием подавляя все слабое, запретное, не-бривманское.
Благоговея перед ним, Бривман спрашивает себя: просто ли слушает его отец, или еще ставит печати под указами.