Обстановка дома была такой скудной, что её едва хватало для повседневных нужд. Поэтому старшие сёстры, уяснив себе масштабы предстоящего праздника, стали упрашивать родителей снять дом. “Представь себе, – говорила мне Анхела Викарио, – они хотели снять дом Пласиды Линеро, счастье, что родители им запретили со своей вечной песней о том, что их дочери выйдут замуж в нашем хлеву или не выйдут вообще”. Дом выкрасили в первоначальный жёлтый цвет, поправили двери, заделали щели в полах, приведя всё в порядок, насколько было возможно, ради такой грандиозной свадьбы. Близнецы перегнали свиней в другое место и вычистили загон негашёной известью, но даже так было видно, что места не хватит. Наконец, по указанию Байардо Сан-Романа, снесли забор вокруг двора, попросили соседей сдать для танцев комнаты и поставили деревянные павильоны, чтобы угощаться под сенью тамариндов.
Неожиданный переполох вызвал жених, который явился за Анхелой Викарио с двухчасовым опозданием, а она отказывалась надевать подвенечное платье, пока он не войдёт в дом. “Представь себе, – говорила она, – я ведь обрадовалась бы даже, не приди он совсем, но только не в случае, если бы я уже оделась”. Её осторожность казалась естественной, потому что нет худшего позора для женщины, чем быть брошенной в подвенечном платье. То, что Анхела Викарио осмелилась надеть фату и померанцевый венок, не будучи девушкой, воспринималось как глумление над символами чистоты. Моя мать была единственной, кто счёл проявлением мужества то, что Анхела до последнего не сдавала своих краплёных карт. “В те времена, – объясняла она мне, – Господь понимал такие вещи”. И напротив, никто так и не узнал, какие карты были на руках у Байардо Сан-Романа. С того момента как он, наконец, явился во фраке и цилиндре и до мгновения, когда увёл с торжества свою злосчастную невесту, Байардо являл собой образец счастливого жениха.
И, тем более, никто так и не узнал, какими картами играл Сантьяго Назар. Я всё время был рядом с ним и в церкви и на гулянье вместе с Кристо Бедойей и моим братом Луисом-Энрике, и никто из нас не заметил ни малейшей перемены в его поведении. Мне пришлось повторять это множество раз, ведь мы четверо выросли вместе, вместе ходили в школу, одной ватагой играли во время каникул, и никто не мог поверить, что у нас была тайна, которой мы не поделились бы друг с другом, тем более такая серьёзная.
Сантьяго Назар обожал праздники, и самое большое удовольствие ему довелось испытать в канун собственной смерти за подсчётом свадебных расходов. Он заметил, что церковь была украшена цветами на сумму, которой хватило бы на четырнадцать похорон по первому классу. Это уточнение преследовало меня долгие годы, ведь Сантьяго Назар ещё раньше говорил мне, что запах срезанных цветов для него непосредственно связан со смертью, и в тот день повторил мне то же самое, входя в храм. “Не хочу, чтобы меня хоронили с цветами”, – сказал он, никак не думая, что на следующий день мне придётся позаботиться об этом. На пути из церкви к дому Викарио он подсчитывал стоимость цветных гирлянд, украшавших улицы, сумму, отданную музыкантам, за фейерверки и даже за рис, которым осыпали гостей на празднике. Мы стали большими приятелями с Байардо Сан-Романом, “друзья не разлей вино”, как тогда говорили, и ему, казалось, очень нравилось сидеть с нами за одним столом. Анхела Викарио, без венка и фаты, в атласном платье, пропитавшемся потом, мгновенно усвоила повадки замужней женщины. Сантьяго Назар подсчитывал расходы и сказал Байардо Сан-Роману, что свадьба уже обошлась тысяч в девять песо. Было заметно, что новобрачная восприняла его подсчёты как наглую выходку. “Мать учила, что никогда нельзя говорить о деньгах при посторонних”, – рассказывала мне Анхела. Байардо Сан-Роман, напротив, отнёсся к этим подсчётам благосклонно и даже похвастался:
– Почти верно, но мы едва начали. Под конец выйдет самое малое вдвое дороже.
Сантьяго Назар задался целью подсчитать всё до последнего гроша и лишь это и успел сделать до своей смерти. И в самом деле, вместе с цифрами, которые назвал ему Кристо Бедойя на следующий день в порту за 45 минут до убийства, получилось, что прогноз Байардо Сан-Романа был точен.
У меня сохранялись лишь смутные воспоминания о празднике, пока я не решил восстановить их по кусочкам, обращаясь к чужой памяти. Многие годы в нашем доме говорили о том, что отец играл в честь новобрачных на скрипке, чего не делал с юности, что моя сестра-монахиня танцевала меренгу в своей рясе сестры-привратницы, и что доктор Дионисио Игуаран, двоюродный брат моей матери, добился, чтобы его отправили на правительственном пароходе, не желая оставаться в городе на следующий день, день прибытия епископа. Разыскивая материалы для этой хроники, я собрал множество мимолётных воспоминаний, между ними забавное – о сёстрах Байардо Сан-Романа, чьи бархатные платья с огромными цветными крыльями как у бабочек, прикреплёнными за спиной золотыми прищепками, привлекли больше внимания, чем плюмаж и каскад военных медалей их отца. Многие помнили, что в праздничном беспамятстве я предложил руку и сердце Мерседес Барча, едва окончившей начальную школу, о чём и она напомнила мне четырнадцать лет спустя, в день нашей свадьбы. Самый чёткий образ, навсегда оставшийся в моей памяти с того сумасшедшего воскресенья, был Понсио Викарио, сидящий на табурете в центре двора. Его посадили туда, наверное, как на почётное место, и приглашённые натыкались на него, путали его с другими людьми и отодвигали, чтобы не мешал. Он вертел убелённой сединами головой во все стороны с неуверенным выражением лишь недавно ослепшего человека, отвечая на вопросы, которые задавались не ему, возвращая мимолётные приветствия, которые не к нему были обращены, счастливый за окружавшей его стеной забвения, в рубашке жёсткой от крахмала, с гуайякановой тростью, купленной ему ради праздника.
Торжественная часть закончилась в шесть вечера, когда отбыли почётные гости. Пароход уплыл с зажжёнными огнями, оставляя за собой отзвук вальсов из пианолы, и мы мгновение дрейфовали над бездной неопределённости, пока снова не стали узнавать друг друга и не ринулись снова в самую гущу праздника. Вскоре в открытом автомобиле, с трудом прокладывавшем себе дорогу среди уличной кутерьмы, появились новобрачные. Байардо Сан-Роман запускал шутихи, прикладывался к бутылкам с ромом, которые ему протягивали из толпы, и даже вышел вместе с Анхелой Викарио из автомобиля, чтобы пройтись хороводом в кумбиямбе. Наконец он распорядился продолжать танцы без него, покуда хватит сил, и увёз охваченную ужасом жену в дом своей мечты, где некогда был счастлив вдовец де Сиус.
Народное гулянье к полуночи утихло, распавшись на отдельные компании, открытым оставалось лишь заведение Клотильды Армента сбоку от площади. Мы с Сантьяго Назаром, мой брат Луис-Энрике и Кристо Бедойя отправились в дом терпимости Марии-Алехандрины Сервантес. Туда же пошли в числе многих других и братья Викарио, которые пили вместе с нами и пели с Сантьяго Назаром, за пять часов до того, как убили его. Должно быть, ещё не угасли последние рассеянные угли праздничного костра, потому что со всех сторон до нас долетали отзвуки музыки и отдалённых перебранок; последние – всё печальнее и печальнее – затихли лишь незадолго до того, как раздался гудок епископского парохода.
Пурисима Викарио рассказывала моей матери, что легла спать в одиннадцать вечера, успев немного прибраться после свадьбы с помощью старших дочерей. Она рассказывала, что в десять, когда во дворе ещё пели пьяные гости, Анхела прислала за чемоданчиком с личными вещами, лежавшим в платяном шкафу её спальни. Пурисима хотела послать ей ещё и чемодан с повседневной одеждой, но посыльный торопился. Пурисима уже заснула, когда в дверь постучали. “Это были три медленных удара, – рассказывала она моей матери, – таких, за какими обычно следуют дурные вести”. Она открыла дверь, не зажигая света, чтобы никого не разбудить, и увидела в отсвете уличного фонаря Байардо Сан-Романа в расстёгнутой шёлковой сорочке и штанах с подтяжками от фрачной пары.
”Он был зелёного цвета, словно сонное видение”, – говорила Пурисима Викарио. Пурисима заметила Анхелу, стоявшую в тени, лишь после того, как Байардо Сан-Роман схватил её за плечо и вытащил на свет. Анхела была в изодранном атласном наряде и до пояса завёрнута в полотенце. Пурисима решила, что автомобиль перевернулся, и они лежат мёртвыми на дне пропасти.
– Смилуйся, Пречистая Дева. Если вы ещё на этом свете, отвечайте мне, – воскликнула она в ужасе.
Байардо Сан-Роман не вошёл, лишь мягко подтолкнул свою жену внутрь дома, не говоря ни слова. Затем поцеловал в щёку Пурисиму Викарио и сказал ей голосом, полным глубокой горечи, но с нежностью:
– Спасибо вам за всё, матушка. Вы настоящая святая.
Только Пурисима Викарио знала, что она делала два следующих часа, и тайну свою унесла в могилу. “Единственное, я помню, как она держала меня за волосы одной рукой, нанося другой такие неистовые удары, что я подумала – убьёт, не иначе”, – рассказывала мне Анхела Викарио. Но даже это Пурисима делала так скрытно, что её муж и старшие дочери, спавшие в других комнатах, ничего не узнали, пока не свершилось несчастье.
Близнецы вернулись домой почти в три часа, по тревоге вызванные матерью. Они нашли Анхелу лежащей ничком на диване в гостиной с лицом, покрытым синяками, но уже без слёз. “Я уже не боялась, – сказала мне она. – Наоборот: мне казалось, что нависшая надо мной смертельная тень рассеялась, и мне только хотелось – поскорее бы всё закончилось – чтобы упасть и заснуть”. Педро Викарио, более решительный из двоих братьев, взял её в охапку и усадил на обеденный стол.
– Давай, девочка, – сказал он, трясясь от гнева, – скажи нам, кто это был.
Анхела медлила едва ли дольше, чем было нужно, чтобы произнести имя. Она искала это имя в сумраке, она сразу нашла его между сплетений имён, принадлежавших тому и этому свету, она словно прибила его к стене метко брошенным дротиком, как беззаботную бабочку, чья участь была предрешена с начала времён, произнеся:
– Сантьяго Назар.
***
Адвокат настаивал на определении “убийство при законной защите чести”, которое было принято судом присяжных, а близнецы под конец процесса заявили, что сделали бы то же самое тысячу раз, будь у них те же причины. Они сами наметили такую линию защиты с того момента, как сдались властям возле церкви через несколько минут после убийства. Братья, задыхаясь, вбежали в дом священника, по пятам преследуемые разъярёнными арабами, и сложили ножи на стол отцу Амадору. Оба были до предела измотаны чудовищной мясницкой работой; их одежда, руки и лица были залиты ещё тёплой кровью и потом, но священник воспринял явку с повинной как весьма достойный поступок.
– Мы убили его сознательно, – сказал Педро Викарио, – но мы невинны.
– Перед Богом – возможно, – сказал отец Амадор.
– Перед Богом и перед людьми, – отвечал Пабло Викарио. – Здесь дело чести.
Более того, когда понадобилось восстановить в памяти те события, поступки братьев предстали гораздо более неприглядными, нежели были на самом деле, вплоть до того, что парадную дверь дома Пласиды Линеро, истыканную ножами, якобы пришлось чинить на общественные средства. В тюрьме Риоачи, где братья провели три года в ожидании суда, потому что у них не было денег на залог, самые старые сидельцы поминали их добрый нрав и сознательность; но никогда не возникало в них и намёка на раскаяние. Но всё равно события выглядели так, словно Викарио не предприняли ничего, чтобы убить Сантьяго Назара быстро и без лишнего шуму, а напротив, сделали всё возможное и невозможное, чтобы кто-нибудь им воспрепятствовал, но не достигли этого.
Как рассказали мне братья Викарио годы спустя, они начали свои поиски с дома Марии-Алехандрины Сервантес, где оставались вместе с Сантьяго до двух часов. Это указание на точное время, как и многие другие, не было отражено в следственном деле. На самом деле, Сантьяго Назара уже не было там в час, когда, по словам близнецов, они отправились его искать, так как мы с ним вышли, чтобы пропеть серенаду, но в любом случае неизвестно, начали они его искать или нет. “Они бы больше не вышли отсюда”, – сказала мне Мария-Алехандрина Сервантес, и, зная её достаточно хорошо, я никогда не ставил этих слов под сомнение. Вместо этого братья отправились караулить его в дом Клотильды Армента, зная, что туда ходят все, кому ни лень, кроме Сантьяго Назара. “Это было единственное открытое заведение”, – заявили они следователю. “Рано или поздно он должен был зайти туда”, – говорили они мне. Однако всем было известно, что парадная дверь дома Пласиды Линеро всегда была заперта на засов, даже среди бела дня, и что Сантьяго Назар всегда носил с собой ключи от чёрной двери.
Никогда не было смерти, о которой бы знало заранее столько народу. После того как сестра назвала имя, близнецы Викарио зашли на склад, где хранили мясницкие инструменты, и выбрали два лучших ножа: один разделочный десяти дюймов в длину и одного в ширину, и второй нож для очистки шкур, семи в длину и полутора в ширину. Братья завернули ножи в тряпку и отправились точить их на мясной рынок, где едва начали снимать щиты с прилавков. Ранних покупателей было немного, но двадцать два человека заявили, что слышали всё, что говорили братья, и все сходились во впечатлении, что говорили те с единственной целью быть услышанными. Фаустино Сантос, знакомый мясник, который увидел, как Викарио входили, когда он как раз открывал прилавок с требухой, не понял, зачем они явились в понедельник в такую рань, да ещё и в свадебных костюмах тёмного сукна. Он привык видеть их по четвергам. “Я подумал, что они так напились, что перепутали не только час, но и день”. Фаустино напомнил братьям, что нынче понедельник.
– А то мы не знаем, – весело отвечал Пабло Викарио. – Мы просто пришли ножи наточить.
Братья заточили ножи на точильном круге, как делали всегда: Педро держал ножи, подставляя то один, то другой, а Пабло вертел рукоять. За работой они говорили с другими мясниками о свадьбе, прошедшей так пышно. Некоторые пожаловались, что не получили своей доли свадебного пирога как товарищи по цеху, на что Викарио обещали прислать лакомства позже. Наконец, когда ножи запели, касаясь камня, Пабло поднёс свой к лампе, так что блеснула сталь.
– Мы хотим прикончить Сантьяго Назара, – сказал он.
Братья имели настолько прочную репутацию добрых людей, что на эти слова никто не обратил внимания. “Мы подумали, что у них ещё хмель не прошёл”, – говорили мясники, в один голос с Викторией Гусман и многими другими, кто видел братьев позже. Мне раз случилось спросить мясников, не располагает ли ремесло забойщика к смертоубийству, на что те возмутились: “Иной раз скотине в глаза смотреть не решаешься”. Один мясник сказал, что не может есть мясо забитой им скотины. Другой – что не смог бы зарезать корову, которую знал раньше, а тем более, если пил её молоко. Я напомнил им, что братья Викарио сами забивали выращенных ими свиней, которых даже различали по именам. “Так-то оно так, – отвечал мне один из мясников, – но, заметьте, они свиней называли не человеческими, а цветочными именами”. Фаустино Сантос был единственным, кто принял угрозу Пабло Викарио хоть сколько-нибудь всерьёз, и шутливо поинтересовался, почему это братьям вздумалось убить именно Сантьяго Назара, ведь есть столько богачей, которых стоило бы убить сначала.
– Сантьяго Назар знает за что, – отвечал ему Педро Викарио.
Фаустино Сантос рассказывал мне, что остался в сомнениях и поделился ими с полицейским агентом, который зашёл в лавку чуть позже взять фунт печёнки на завтрак мэру. Агента, согласно материалам дела, звали Леандро Порной, и умер он на следующий год от удара бычьим рогом в ярёмную вену во время торжеств в честь святого-покровителя. Хотя я так и не смог побеседовать лично с Леандро, Клотильда Армента подтвердила, что тот был первым посетителем её лавки, после того, как пришли и уселись в засаду близнецы Викарио.
Клотильда Армента только что сменила мужа у прилавка. Так у них было заведено. Лавка торговала молоком с рассвета и провизией в течение дня, а после шести вечера превращалась в питейное заведение. Клотильда Армента открывала обычно в 3 30 утра. Её муж, добрейший дон Рохелио де ла Флор, дежурил в кантине до закрытия. Но в тот вечер посетителей, желавших добрать упущенное на свадьбе, было столько, что лёг он только после трёх, не закрыв лавки, и Клотильде пришлось встать раньше обычного, чтобы закончить дела до прибытия епископа.
Братья Викарио вошли в 4 10. В это время можно было купить только съестное, но Клотильда Армента продала им бутылку тростниковой водки, не только из личного расположения, но и потому, что была очень благодарна за присланную ей порцию свадебного пирога. Они в два глотка осушили бутылку, но ничего им от этого не сделалось. “Они были в таком ужасе, – рассказывала мне Клотильда, – что им бы и керосин не помог набраться духу”. Близнецы сняли свои парадные пиджаки, осторожно развесили их на спинках стульев и попросили вторую бутылку. Их рубашки пропитались засохшим потом, на лицах была двухдневная щетина, что придавало обоим грубый и неотёсанный вид. Вторую бутылку они выпили медленнее, сидя и пристально следя за домом Пласиды Линеро на другой стороне улицы. Света в окнах не было. Самое большое окно рядом с балконом, было окно спальни Сантьяго Назара. Педро Викарио спросил Клотильду, не было ли в этом окне света, и та ответила, что не было, но вопрос показался ей странным.
– С ним что-то случилось?
– Ничего, – отвечал Пабло Викарио. – Кроме того, что мы его ищем, чтобы убить.
Ответ был настолько неожиданным, что даже поверить невозможно было в его серьёзность. Но Клотильда обратила внимание, что у близнецов с собой мясницкие ножи, завёрнутые в кухонные тряпки.
– И можно узнать, за что вы хотите убить его в такую рань? – спросила она.
– Он знает, за что, – отвечал Педро Викарио.
Клотильда Армента пристально оглядела братьев. Она знала их настолько хорошо, что могла различать, особенно после того, как Педро вернулся из армии. “Они были похожи на детей”, – рассказывала Клотильда. И это сходство напугало её, ведь она всегда считала, что только дети способны на всё. Приготовив лавку для торговли молоком, Клотильда пошла разбудить мужа, чтобы рассказать ему о происходящем. Дон Рохелио де ла Флор выслушал её в полусне.
– Не будь дурой, – сказал он, – эти никого не убьют, а тем более богача.
Когда Клотильда вернулась в лавку, близнецы разговаривали с агентом Леандро Порноем, который зашёл за молоком для мэра. Она не расслышала слов, но предположила, что братья что-то сказали ему о своих намерениях, судя по тому, как Леандро выходя, оглядел ножи.
Полковник Лазаро Апонте поднялся чуть раньше четырёх. Он как раз заканчивал бриться, когда агент Леандро Порной открыл ему намерения братьев Викарио. Накануне вечером полковник разобрал столько ссор между приятелями, что не слишком спешил ещё из-за одной. Он неспешно занимался туалетом, пока не остался совершенно доволен тем, как завязан галстук под жёстким воротничком, после чего надел скапулярий конгрегации Пресвятой Девы – в честь приезда епископа. В то время как полковник завтракал печёнкой, приготовленной с кольцами лука, жена в крайнем волнении рассказала ему, что Байардо Сан-Роман возвратил родителям Анхелу Викарио, но дон Лазаро не увидел в этом ничего трагического.
– Хорошенькое дельце! – не без ехидства заметил он. – Что подумает епископ?!
Однако, ещё не закончив завтрака, полковник вспомнил о словах ординарца, сложил две новости и тут же понял, что головоломка сошлась. Он немедленно отправился на площадь по новой портовой улице, уже начавшей просыпаться из-за приезда епископа. “Я точно помню, что было почти пять, и начинался дождь”, – рассказывал мне полковник. По дороге его три раза останавливали и рассказывали по секрету, что братья Викарио караулят Сантьяго Назара, чтобы убить, но только один из встречных знал, где именно.
Дон Лазаро нашёл близнецов в лавке Клотильды Армента. “Увидев их, я решил, что всё это чистейшей воды бравада, – сказал мне он, следуя собственной логике, – потому что они были вовсе не так пьяны, как я думал”. Он даже не спросил братьев об их намерениях, а просто забрал ножи и отправил спать. Полковник обратился к ним с той же самоуверенностью, с какой успокаивал свою жену.
– Представьте себе, что скажет епископ, если увидит вас в таком состоянии!
Они ушли. Клотильда Армента в очередной раз была разочарована легкомыслием мэра, поскольку считала, что он должен был арестовать близнецов до выяснения всех обстоятельств. В качестве главного довода полковник показал ей ножи.
– Никого они теперь не убьют. Нечем.
– Не в этом дело, нужно избавить бедных ребят от ужасных обязательств, которые на них свалились.
Это она угадала. Клотильда была уверена, что братья Викарио рвутся не столько исполнить приговор, сколько найти кого-нибудь, кто им в этом воспрепятствует. Полковник же пребывал в благодушном настроении.
– Никого нельзя задержать просто по подозрению. Теперь вопрос лишь предупредить Сантьяго Назара, и дело в шляпе.
Клотильда Армента всегда напоминала, что обтекаемый характер полковника Апонте был для него причиной жизненных неудобств; я же, напротив, помнил его как человека счастливого, хоть и слегка помешанного на почве спиритизма, которому он обучился по почте. Поведение полковника в тот злосчастный понедельник явилось окончательным доказательством его легкомыслия. Он и не вспомнил о Сантьяго Назаре, пока не встретил того в порту и тогда поздравил себя с тем, что поступил верно.
Братья Викарио рассказали о своих намерениях более чем двенадцати горожанам, заходившим купить молока, и те разнесли известие по всему городку ещё до шести утра. Клотильде Армента казалось невозможным, чтобы в доме напротив ни о чём не знали. Она думала, что Сантьяго там нет, потому что в спальне не зажигали огня; и всех кого могла, просила предупредить его, если увидят. Она даже отправила монастырскую служительницу, пришедшую за молоком для монахинь, известить отца Амадора. После четырёх, когда в кухне Пласиды Линеро зажёгся свет, Клотильда послала последнее срочное предупреждение Виктории Гусман с нищенкой, приходившей каждый день просить молока Христа ради. Когда раздался гудок епископского парохода, чуть ли не весь городок уже был на ногах и готовился к встрече, и лишь очень немногие, я в том числе, не знали, что близнецы Викарио ждут Сантьяго Назара, чтобы убить; также почти всем были в подробностях известны мотивы братьев.
Не успела Клотильда Армента распродать молоко, как вернулись Викарио с двумя новыми ножами, завёрнутыми в газеты. Один был разделочный со ржавым рубящим лезвием двенадцати дюймов в длину и трёх в ширину, сделанный для Пабло из пилы во время войны, когда не было немецких ножей. Второй нож был короче, широкий и кривой. Судебный следователь зарисовал его на страницах дела, видимо потому, что не мог описать и лишь рискнул указать на сходство ножа с ятаганом. Именно этими, простыми и долго бывшими в употреблении ножами было совершено убийство.
Фаустино Сантос не понимал, что произошло. “Они снова пришли точить ножи, – рассказывал он, – и снова принялись кричать во всеуслышание, что собираются выпустить кишки Сантьяго Назару, и я решил, что они не иначе молока от бешеной коровки насосались, из-за того ещё, что не разглядел ножей и подумал, что это те же самые”. На этот раз, однако, Клотильда Армента с порога отметила, что прежней решительности у братьев нет.
В действительности же братья в первый раз разошлись во мнениях. Они не только были куда менее схожи внутренне, чем внешне, но и в решительных ситуациях себя проявляли совершенно противоположным образом. Друзья подметили это ещё с начальной школы. Пабло Викарио был на шесть минут старше брата, обладал более развитым воображением и был решительней, пока не подрос. Педро Викарио мне всегда казался более чувствительным и потому более властным. Двадцати лет они вместе были призваны в армию, но Пабло освободили и оставили кормильцем, так сказать, на семейном фронте. Педро Викарио отслужил одиннадцать месяцев на охране общественного порядка. Армейская дисциплина, усугублённая постоянной смертельной опасностью, закалила его, развив стремление командовать и привычку решать за брата. Вернулся он с солдатской бленнореей, не поддававшейся ни самым суровым методам военной медицины, ни уколам мышьяка, ни промываниям из марганцовки доктора Дионисио Игуарана. Вылечить его удалось лишь в тюрьме. Мы, его друзья, были согласны в том, что Пабло Викарио вскоре впал в странную зависимость от младшего брата, вернувшегося настоящим солдафоном с привычкой задирать перед первым встречным рубаху и демонстрировать шрам от хирургического дренажа на левом боку. Пабло даже ощущал нечто вроде священного трепета перед бленнореей великого человека, которую его брат представлял почётным военным трофеем.
По собственному заявлению Педро Викарио, именно он принял решение убить Сантьяго Назара, и поначалу брат лишь подчинялся ему. Но, оказалось также, что Педро счёл свой долг исполненным, когда мэр разоружил братьев, и тогда уже Пабло принял командование. Никто из них не упоминал об этой нестыковке в заявлениях перед судебным следователем. Но Пабло Викарио несколько раз подтвердил мне, что ему стоило труда подтолкнуть брата к конечному решению. Может это было не так, и тот просто поддался минутной панике, но именно Пабло в одиночку зашёл в свинарник за новыми ножами, пока его брат терпел страшные мучения, стоя под тамариндами и пытаясь по капле выдавить из себя мочу. “Брат никогда не понимал, каково это, – рассказывал мне Педро Викарио во время нашей с ним единственной беседы, – всё равно, что мочиться битым стеклом”. Пабло Викарио, вернувшийся с ножами, нашёл его всё ещё обнимающим дерево. “Он обливался холодным потом от боли и пытался сказать, чтобы я шёл один, потому что он не в состоянии никого убивать”. Он уселся в одном из деревянных павильонов, поставленных под деревьями для свадебного обеда, и спустил штаны до колен. “Он целых полчаса менял бинт, которым был замотан его член”, – рассказывал Пабло Викарио. На самом деле Педро задержался не более чем на десять минут, но сама процедура была такой непонятной и загадочной для Пабло, что тот принял её за очередную уловку брата, призванную протянуть время до рассвета. Так что Пабло сунул ему в руки нож и чуть не силком потащил на поиски поруганной сестриной чести.
”Это неизбежно, – сказал он, – считай, как если бы это уже произошло”.
Они вышли из свинарника, держа ножи в руках, преследуемые собачьим лаем, доносившимся из дворов. Начинало светать. Как вспоминал Пабло Викарио, дождя не было. “Наоборот, поднялся ветер с моря, и звёзды были видны ясней ясного”. Новость успела к тому времени разнестись так широко, что Гортензия Бауте открыла дверь, как раз когда братья проходили мимо её дома. Она первой заплакала по Сантьяго Назару. “Я подумала, что его уже убили, – рассказывала мне Гортензия, – потому что в свете фонаря ножи показались мне окровавленными”.
Одним из немногих домов на этой глухой улочке, чьи обитатели уже проснулись, был дом Пруденсии Котес, невесты Пабло Викарио. Каждый раз, проходя здесь в это время, а особенно по четвергам, по дороге на рынок, братья заходили к ней выпить кофе. Они зашли в патио и поздоровались с матерью Пруденсии, возившейся на кухне. Кофе ещё не был готов.
– Кофе оставим на потом, – сказал Пабло. – Сейчас мы спешим.
– Могу себе представить, детки, – отвечала она. – Дела чести не могут ждать.
Но они всё равно задержались, и тут уж Педро Викарио решил, что Пабло нарочно тянет время. Пока они пили кофе, на кухню во всём блеске юности вошла Пруденсия Котес со свёртком старых газет на растопку. “Я знала, в чём дело, и не только была с ними согласна, но и не вышла бы за Пабло замуж, не поступи он тогда как настоящий мужчина”. Прежде чем выйти Пабло взял у неё два газетных листа, чтобы обернуть ножи. Пруденсия Котес осталась в кухне и ждала, пока они не вышли за ворота, и продолжала ждать ещё три года, не колеблясь ни мгновения, пока Пабло Викарио не вышел из тюрьмы и не стал ей мужем на всю жизнь.
– Берегите себя, – сказала она братьям.
Клотильда Армента не без причины заметила, что близнецы имели не такой решительный вид как сначала, и подала им бутылку крепкой настойки, надеясь что спиртное, наконец, свалит их с ног. “В этот день я поняла, – говорила она мне, – как мы, женщины, одиноки в этом мире”. Педро попросил у неё бритвенный прибор мужа, и Клотильда принесла ему помазок, мыло, зеркало и бритву с новым лезвием, но Педро побрился разделочным ножом. Клотильде это показалось верхом мужланства. “Он выглядел как головорез из кинофильма”, – рассказывала она. Но Педро впоследствии объяснил мне, и это было правдой, что научившись в казарме бриться опасной бритвой, он никогда больше не мог делать этого иначе. Брат его, в свою очередь, побрился обычным способом бритвой, позаимствованной у дона Рохелио. Наконец они молча допили бутылку, очень медленно, в полусонной рассеянности глядя на тёмное окно дома напротив. В это время в лавку, якобы за молоком, заходили клиенты и спрашивали провизии, которой никогда и в лавке-то не бывало, с одной лишь целью – убедиться, что Сантьяго Назара караулят, чтобы убить.
Братья Викарио не увидели бы света в спальне Сантьяго. Он вошёл в дом в 4:20, но света, чтобы дойти до спальни ему зажигать не пришлось, потому что на лестнице всю ночь горел фонарь. Он бросился в темноте на кровать, не раздеваясь, потому что спать оставалось всего час. Так его и застала Виктория Гусман, когда поднялась будить ради встречи епископа. До начала четвёртого мы вместе были у Марии-Алехандрины Сервантес, пока она сама не рассчитала музыкантов и не погасила фонари в патио, чтобы её мулатки могли прилечь одни и поспать. Уже три дня и три ночи они трудились без отдыха, ублажая сначала – тайно – почётных гостей, а потом, уже безо всяких уловок, при открытых дверях – всех, кто недобрал развлечений на свадьбе. Мария-Алехандрина Сервантес, про которую мы говорили, что она если когда и заснёт, то только вечным сном, была самой изящной и нежной женщиной из всех, что я знал в жизни, самой умелой и податливой в постели, но также и самой строгой. Она родилась и выросла в городке, здесь и жила, в доме с дверями нараспашку, множеством комнат, сдававшихся внаём, и огромным патио, увешанным китайскими фонариками с базаров Парамарибо, в котором устраивались танцы. Именно она разлучила с невинностью наше поколение. Она научила нас много большему, чем следовало бы, и кроме прочего тому, что нет места печальней пустой постели. Сантьяго Назар потерял голову с тех пор, как впервые увидел её. Я предупреждал Сантьяго, что при всей его сокольей отваге Мария-Алехандрина – коршун в перьях павы. Он не слышал, оглушённый зовом этой сирены, Марии-Алехандрины. Она стала его наваждением, наставницей в слезах его пятнадцати лет, пока Ибрагим Назар ударами ремня не вытащил сына из её постели и не запер больше чем на год в Дивино Ростро. С тех пор они были связаны прочным взаимным влечением, лишённым тревог и волнений, свойственных любви, и Мария-Алехандрина питала к Сантьяго такое уважение, что ни с кем не шла в постель, когда он был поблизости. В те последние каникулы она выгоняла нас рано утром под тем невероятным предлогом, что устала, но дверь оставляла без засова, чтобы я мог тайно вернуться.
Сантьяго Назар обладал почти волшебным талантом к мистификации, и его любимым развлечением было сводить с ума мулаток, перевоплощая их друг в друга. Он вытряхивал шкафы одних, чтобы нарядить других, так что все начинали чувствовать себя не теми, кем были на самом деле. Как-то раз одна из мулаток увидела подругу, повторявшую её облик так точно, что девушка истерически разрыдалась. “Словно моё отражение вышло из зеркала”, – говорила она. Но в ту ночь Мария-Алехандрина Сервантес не позволила Сантьяго в последний раз насладиться его искусством мистификатора; и под предлогом столь легкомысленным, что это неприятное воспоминание мучило её всю жизнь. Так что мы взяли музыкантов и устроили ночной обход с серенадами, продолжив праздник за собственный счёт, пока близнецы Викарио ждали Сантьяго Назара, чтобы убить. Именно Сантьяго почти в четыре утра пришло в голову подняться на холм к дому де Сиуса, чтобы спеть для новобрачных.
Хотя мы пели у них под окнами, запускали шутихи и взрывали петарды в саду, но не заметили никаких признаков жизни внутри кинты. Нам и в голову не пришло, что там никого нет, особенно из-за того, что новый автомобиль стоял у двери всё ещё с поднятым верхом, украшенный восковыми цветами и атласными лентами. Мой брат Луис-Энрике, который тогда играл на гитаре как настоящий профессионал, сымпровизировал в честь новобрачных песню, полную пикантных намёков. До того момента дождя не было: луна стояла посреди неба, воздух был прозрачен, и внизу, у подножия холма – словно на дне бездны – виднелся ручеёк блуждающих кладбищенских огней. С другой стороны можно было различить банановые плантации, синие под луной, печальные болота и мерцающую линию морского горизонта. Сантьяго Назар указал на неверный отсвет в море и сказал, что это грешная душа работоргового корабля, затонувшего с грузом живого товара из Сенегала на траверзе Картахены. Подумать было невозможно, что его совесть была нечиста, хотя тогда он и не знал, что эфемерное супружество Анхелы Викарио окончилось двумя часами раньше. Байардо Сан-Роман привёл её домой к родителям пешком, чтобы шум мотора не разнёс весть о его позоре раньше времени и снова остался один в неосвещённой кинте, свидетельнице счастья де Сиуса.
Когда мы спустились с холма, брат пригласил нас позавтракать жареной рыбой на рынке, но Сантьяго Назар отказался, потому что хотел поспать часок до приезда епископа. Он ушёл вместе с Кристо по берегу реки, замыкавшему границу бедных кварталов старого порта, где уже загорались первые огни, и прежде чем свернуть за угол, махнул нам рукой. Мы видели его в последний раз.
Договорившись встретиться позже в порту, Сантьяго простился с Кристо Бедойей у чёрной двери своего дома. Собаки по привычке залаяли, почуяв его приход, но Сантьяго успокоил их, позвенев в полумраке ключами. Виктория Гусман следила за кофейником на огне, когда Сантьяго прошёл через кухню в глубину дома.
– Красавчик, – позвала она – кофе готов.
Сантьяго отвечал, что выпьет кофе позже и попросил сказать Дивине Флор, чтобы та разбудила его в половине шестого и принесла чистую смену одежды, такую же как на нём. Через мгновение после того как он ушёл спать, Виктория Гусман получила записку от Клотильды Армента, присланную с нищенкой. В половине шестого она исполнила приказ разбудить Сантьяго, но не стала посылать Дивину Флор, а поднялась сама с льняным костюмом, потому что всячески старалась оградить дочь от приставаний молодого хозяина.
Мария-Алехандрина Сервантес не заперла свою дверь на засов. Я простился с братом, прошёл по коридору, где свернувшись среди тюльпанов спали кошки мулаток, и без стука толкнул дверь спальни. Свет не горел, но едва войдя внутрь, я ощутил тёплый запах женщины и увидел в темноте глаза бессонной тигрицы, и позабыл себя и вспомнил, лишь услыхав колокольный звон.
По дороге домой мой брат зашёл купить сигарет в лавку Клотильды Армента. Он столько выпил, что его воспоминания о той встрече всегда были довольно смутными, но так и не забыл убийственного глотка, который предложил ему Пабло Викарио. “Это было как обухом по голове”, – говорил брат. Заснувший было Пабло Викарио в испуге очнулся, почуяв его приход, и показал нож:
– Мы хотим убить Сантьяго Назара.
Брат этого не помнил. “Но даже если бы и вспомнил, не поверил бы, – много раз говорил мне он. – Кому, к дьяволу, могло в голову прийти, что эти близнецы кого-нибудь убьют, да тем более ножами для забоя свиней!” Затем его спросили, где Сантьяго Назар, потому что их вдвоём видели вместе, и брат снова не смог припомнить, что именно он ответил. Но Клотильда Армента и братья Викарио так удивились услышанному, что ответ моего брата был внесён в дело. По их словам, мой брат сказал: “Сантьяго Назар мёртв”. Затем он передал епископское благословение, оступился в дверях и, спотыкаясь, вышел. Посреди площади он пересёкся с отцом Амадором. Тот направлялся в порт в полном облачении в сопровождении служки, звонившего в колокольчик и нескольких помощником с алтарём для полевой мессы, которую должен был отслужить епископ. Когда они проходили мимо лавки, братья Викарио перекрестились.
Клотильда Армента рассказывала мне, что последняя надежда у неё исчезла, когда приходской священник прошёл прямо перед её домом. “Я подумала, что он не получил моего сообщения”, – говорила она. Однако отец Амадор признался мне много лет спустя, удалившись от мира в сумрачный приют для престарелых в Калафелле, что на самом деле он успел получить записку Клотильды Армента, и другие, более срочные, пока готовился идти в порт. “По правде говоря, я не знал, что делать, – сказал мне он. – сперва я подумал, что это дело гражданских властей, а не моё, но потом решил походя сказать что-нибудь Пласиде Линеро”. Однако он успел начисто позабыть об этом деле, когда проходил через площадь. “Вы должны понять, – говорил мне он. – В тот злосчастный день должен был приехать епископ”. Когда убийство свершилось, он впал в такое отчаяние и так разгневался на себя самого, что ему не пришло в голову ничего другого, как приказать бить в набат.
Мой брат Луис-Энрике вошёл в дом через кухонную дверь, которую мать оставляла незапертой, чтобы отец не слышал, как мы приходим. Он пошёл помыться перед сном, но заснул, сидя в туалете, и когда брат Хайме стал собираться в школу, он нашёл Луиса-Энрике выводящим во сне рулады лицом вниз на плитках пола. Моя сестра-монахиня, которая не пошла встречать епископа из-за того, что у неё поднялась температура до сорока градусов, не смогла его разбудить. “Когда я пошёл в ванную, било пять”, – рассказывал мне Луис-Энрике. Сестре Марго, которая пришла умываться перед тем как отправиться в порт, едва удалось отвести его в спальню. Из-за границ сонного царства он услышал, не просыпаясь, первые гудки епископского парохода. Потом глубоко заснул, совсем разбитый после ночного гулянья, и спал, пока моя сестра-монахиня не вбежала в спальню, пытаясь на ходу накинуть рясу, и не разбудила его своим сумасшедшим воплем: “Сантьяго Назара убили!”
***
Следы от ножевых ударов положили лишь начало немилосердному вскрытию, которое был вынужден учинить отец Кармен Амадор, за отсутствием доктора Дионисио Игуарана. “Словно мы снова убивали его посмертно, – рассказывал мне старый священник, уже будучи в отставке и живя в приюте для престарелых, – но так велел мэр и приказы этого варвара, хоть и глупые, приходилось исполнять”. Это было не совсем верно. В суматохе того безумного понедельника полковник Апонте успел связаться по телеграфу с губернатором провинции, и тот уполномочил мэра провести предварительное расследование до приезда судебного следователя. Городской голова в прошлом был войсковым офицером, не имел никакого опыта в гражданском правосудии и вдобавок из самонадеянного легкомыслия не стал спрашивать у сведущих людей, с чего следует начать. В первую очередь он озаботился вскрытием тела. Кристо Бедойя, студент медицины, был освобождён от этой обязанности ради своей дружбы с Сантьяго Назаром. Мэр полагал, что тело можно будет заморозить до прибытия доктора Дионисио Игуарана, но не нашёл холодильника размером с человека, а единственный подходящий, стоявший на рынке, был неисправен. Пока готовили богатый гроб, тело, простёртое на узкой железной койке, было выставлено на всеобщее обозрение в центре гостиной. Из спален и даже от соседей принесли вентиляторы, но любопытствующего народу было столько, что пришлось сдвинуть мебель и снять со стен цветочные горшки и птичьи клетки. Даже это не помогло: жара оставалась невыносимой. Вдобавок собаки, растревоженные запахом смерти, подняли вой. Они не переставали выть с того момента, как я вошёл в дом, когда Сантьяго Назар ещё бился в агонии на кухне, и увидел Дивину Флор, рыдавшую в голос и отгонявшую их засовом.
– Помоги же, – закричала она, – они хотят сожрать его кишки.
Мы заперли собак на висячий замок в курятнике. Позже Пласида Линеро велела увести их куда-нибудь подальше до похорон. Но к полудню собаки умудрились сбежать и как бешеные ворвались в дом. Пласида Линеро единственный раз вышла из себя:
– Эти поганые собаки! Прикончите их!
Приказ был выполнен незамедлительно, и дом снова погрузился в тишину. До этой минуты не возникало никаких опасений за состояние тела. Лицо оставалось нетронутым, с тем же выражением, какое бывало на нём, когда Сантьяго пел, а Кристо Бедойя водворил на место внутренности и закрепил их льняным бинтом. Однако к вечеру из ран стала сочиться жидкость цвета сиропа, привлекавшая мух, а от верхней губы к корням волос медленно расплылось, словно тень облака на воде, фиолетовое пятно. Всегда добродушное лицо Сантьяго приняло отчуждённое выражение, и мать накрыла его платком. Тогда полковник Апонте понял, что ждать дальше нельзя, и велел отцу Амадору начать вскрытие. “Хуже, если бы пришлось выкапывать его через неделю”, – сказал он. Священник изучал медицину в Саламанке, но не кончил курса и перешёл в семинарию, и городской голова сам понимал, что такое вскрытие будет не вполне убедительным с точки зрения закона. Тем не менее, он настоял на выполнении этой формальности.
Расправу учинили в помещении школы при содействии аптекаря, который вёл записи, и медицинского студента-первогодка, приехавшего в городок на каникулы. Хирургических инструментов было немного и лишь самые простые – остальное просто разные ремесленные ножи. Но в отношении ран и порезов на теле протокол отца Амадора выглядел составленным вполне правильно, и судебный следователь приобщил его к материалам дела.
Семь из многочисленных ран были смертельны. Печень была почти расчленена двумя глубокими проколами. В желудке было четыре разреза, один из них, сквозной, пробил поджелудочную железу. В обводной кишке было шесть проколов поменьше; в тонком кишечнике – многочисленные раны. Единственная рана в спине, нанесённая на уровне третьего спинного позвонка пробила правую почку. Брюшная полость была заполнена большими сгустками крови, среди содержимого желудка нашлась золотая медаль Пресвятой Девы дель Кармен, которую Сантьяго Назар проглотил в возрасте четырёх лет. Грудная полость была пробита дважды: один удар пришёлся между вторым и третьим ребром справа и задел лёгкое, второй – на левую подмышечную впадину. На руках и предплечьях было шесть ран поменьше; и два горизонтальных пореза: один на правом бедре, другой задел мышцы живота. Глубокая рана была на ладони правой руки. В протоколе значилось: “напоминающая стигмат Распятого”. Масса мозга на шестьдесят граммов превышала массу мозга нормального англичанина, и отец Кармен Амадор отметил в медицинском заключении, что Сантьяго Назар обладал выдающейся одарённостью, сулившей ему блестящее будущее. Однако в заключении указывалось и на увеличенный размер печени, который был отнесён на счёт скверно вылеченного гепатита. “Это значит, – сказал он, – что в любом случае ему оставалось жить не так уж много”. Доктор Дионисио Игуаран, который действительно лечил двенадцатилетнего Сантьяго Насара от гепатита, вспоминал это вскрытие с возмущением: “Только священник мог оказаться таким невеждой. Я никак не мог втолковать ему, что у нас, жителей тропиков, печень больше, чем у европейцев”. Заключение гласило, что смерть последовала от обширной кровопотери, вызванной одной из семи крупных ран.
Нам вернули расчленённое тело. Полчерепа было раскромсано на куски трепанацией, лицо юноши, пощажённое смертью, было обезображено. Кроме этого священник вынул распотрошённые внутренности, но под конец не сообразил, что с ними делать и, отпустив досадливое благословение, выкинул в мусор. У последних любопытных, приникших к окнам школы, пропало всякое желание смотреть дальше, помощник лишился чувств, а полковник Апонте, повидавший на своём веку немало кровавых расправ над недовольными, кончил тем, что стал вдобавок к своему спиритизму ещё и вегетарианцем. Пустая оболочка, набитая тряпьём и негашёной известью, наскоро зашитая сапожной иглой с суровой нитью, едва не развалилась, когда мы укладывали её в новенький гроб, обитый шёлком. “Я думал, так он дольше сохранится”, – сказал мне отец Амадор. Произошло совершенно обратное: нам пришлось спешно хоронить тело на рассвете, поскольку оно находилось в таком скверном состоянии, что держать его в доме больше было невозможно.
Забрезжило мутное утро вторника. Слишком подавленный тем, что мне пришлось сделать, я не нашёл в себе духу, чтобы лечь спать в одиночестве и толкнул дверь дома Марии Алехандрины Сервантес, стоявшую незапертой. На деревьях горели светильники; во дворе, где обычно устраивались танцы, были разведены костры, на которых мулатки в огромных дымящихся котлах перекрашивали в траур свои праздничные наряды. Я нашёл Марию-Алехандрину Сервантес бодрствующей, как всегда на рассвете, и раздетой донага, как всегда, когда в доме не было посторонних. Она по-турецки сидела на своей королевской кровати перед вавилонской башней разнообразной снеди, которой хватило бы на пятерых: телячьих рёбрышек, варёных цыплят, свиной вырезки и гарнира из бананов и овощей. Обжорство было единственным, что заменяло ей слёзы, и я никогда не видел, чтобы Мария-Алехандрина предавалась ему с такой мукой душевной. Она, ни сказав ни слова, уложила меня рядом с собой, одетого и тоже плачущего на свой манер. Я думал о жестокой судьбе Сантьяго Назара, заплатившего за двадцать лет счастливой жизни не только смертью, но и четвертованием тела, его поруганием и уничтожением. Мне приснилось, что в комнату вошла женщина с девочкой на руках; девочка ни на мгновение не переставала кричать, из её рта сыпались на тельце полупрожёванные кукурузные зёрна. Женщина сказала мне: “Она куски хватает наугад: и жуёт не впрок”. Неожиданно я ощутил, как нетерпеливые пальцы расстёгивают пуговицы моей рубашки, почувствовал опасный запах необузданной бестии, спящей у меня за спиной, и понял, что тону в сладостных зыбучих песках её нежности. Но вдруг она рывком отстранилась, закашлялась откуда-то издалека и ускользнула из моей жизни.
– Я не могу, – сказала она. – На тебе его запах.
Не только на мне. На протяжении того дня всё вокруг хранило запах Сантьяго Назара. “Сколько бы я ни мылся мылом и губкой, я не мог смыть этого запаха”, – говорил мне Педро Викарио. Братья не спали три ночи, но сон не шёл; едва приклонив голову, они снова переживали убийство.
Уже почти стариком, пытаясь описать свои ощущения от того бесконечного дня, Пабло Викарио как-то легко сказал мне: “Это было словно проснуться во сне”.
Камера была трёх метров в длину со слуховым окном, пробитым очень высоко, в ней имелась параша, рукомойник с тазом и кувшином и две каменные лежанки с соломенными тюфяками. Полковник Апонте, руководивший строительством, говорил, что прежде не было отеля, устроенного более гуманно.
То же говорил и мой брат Луис-Энрике, которому довелось ночевать в тюрьме за стычку с музыкантами; городской голова из человеколюбия разрешил одной из мулаток составить ему компанию. Должно быть, то же подумали и братья Викарио, когда почувствовали себя в безопасности от арабов. В это мгновение им придавало духу сознание исполненного долга чести; единственным же, что беспокоило, был неисчезающий запах. Они попросили побольше воды, мыла и ветоши, отмыли руки и лица от крови, постирали рубахи, но их так и не отпустило. Педро Викарио попросил вдобавок свою обычную дозу слабительных и мочегонных и стерильный бинт, чтобы сменить перевязку, и за утро ему дважды удалось помочиться. Но по мере того, как разгорался день, жизнь осложнилась настолько, что запах отошёл на второе место. В два пополудни, когда их могло бы окутать сном жаркое марево, Педро чувствовал такую усталость, что был не в силах лежать на тюфяке, но из-за той же усталости не мог держаться и на ногах. Боль от паха распространилась до шеи, мочиться стало невозможно; Педро терзала пугающая уверенность в том, что он никогда в жизни больше не заснёт. “Я не мог спать одиннадцать месяцев”, – говорил мне он, и я знал его достаточно хорошо, чтобы поверить в это. Есть Педро тоже не мог. В свою очередь, Пабло съел понемногу всего, что ему принесли, и через четверть часа у него открылся бурный, как при холере, понос. В шесть вечера, пока производилось вскрытие трупа Сантьяго Назара, срочно вызвали мэра, потому что Педро Викарио был уверен, что брата отравили. “Я чуть ли не тонул, – рассказывал Пабло, – и мы не могли избавиться от мысли, что всё это – козни арабов”. К этому моменту параша успела два раза переполниться и остальные шесть раз караульный водил его в туалет мэрии. Там его и застал полковник Апонте, сидящим под прицелом караульного в кабинке без дверей с таким сильным поносом, что мысль о яде показалось не особенно нелепой. Но её немедленно отвергли, когда выяснилось, что Пабло пил только воду и ел лишь то, что прислала на обед Пурисима Викарио. Однако полковник Апонте так встревожился, что отвёл заключённых к себе домой, под особую опеку, пока судебный следователь, прибывший из Риоачи, не забрал их в тамошний застенок.
Страх близнецов отвечал общему настрою улицы. Мысль о мести со стороны арабов полностью не отвергалась, но никто кроме братьев Викарио не подумал о яде. Скорее предполагали, что мстители ждут ночи, чтобы влить через окошко бензину и поджечь заключённых в камере. Но это предположение было слишком уж легковесным. Арабы составляли мирную общину эмигрантов, расселившихся в начале века по карибским городкам, включая самые бедные и отдалённые, где они так и продолжали торговать рухлядью и ярмарочными поделками. Жили они дружно, исповедовали католичество и народом были трудолюбивым. Женились между собой, ввозили пшеницу для своих нужд, разводили во двориках баранов, растили баклажаны и майоран; единственной их пагубной привычкой были карточные игры. Старшие ещё говорили на деревенском арабском, привезённом с родины; он сохранялся и во втором поколении. Но внуки, за исключением Сантьяго Назара, на арабские вопросы родителей отвечали уже по-испански. Казалось невозможным, чтобы эти люди в одночасье изменили своим мирным привычкам и мстили за смерть, виновниками которой могли считаться мы все. В свою очередь, о мести со стороны семьи Пласиды Линеро никто даже не подумал, хотя это были люди храбрые и пользовались влиянием, пока их дела не пришли в упадок; из них двое – отчаянные головорезы, которых былая слава семьи хранила от расправы.
Полковник Апонте, обеспокоенный слухами, обошёл всех арабов, семью за семьёй, и хотя бы на этот раз сделал правильные выводы. Он нашёл их в печали и смятении, со знаками скорби на домашних алтарях, некоторые рыдали в голос, сидя на полу, но никто не строил планов мести. Утреннее возмущение было проявлено по горячим следам, и собственно преследователи убийц допускали, что они ни в коем случае не дошли бы до рукоприкладства. Более того: именно Сусема Абдалла, столетняя арабская матриархиня, посоветовала чудесную настойку из страстоцвета и полыни, благодаря которой прекратилась холерина у Пабло Викарио, и отворился источник у его брата. Педро Викарио как раз тогда впал в бессонницу, а его выздоровевший брат впервые вкусил сна, не тревожимого угрызениями совести.
Так их и нашла Пурисима Викарио, когда мэр привёл её попрощаться.
Уехала, по настоянию полковника Лазаро Апонте, вся семья, даже старшие дочери с мужьями. Они уехали незаметно, пользуясь всеобщей растерянностью, пока единственные очевидцы непоправимых событий предавали земле Сантьяго Назара. Викарио уезжали, по решению полковника, пока не утихнут страсти, но не вернулись больше никогда. Пурисима Викарио закрыла лицо опозоренной дочери тряпкой, скрывавшей следы побоев, и нарядила её в красное, чтобы никто не вообразил, что Анхела в трауре по тайному любовнику. Перед отъездом Пурисима попросила отца Амадора исповедовать в тюрьме её сыновей, но Педро Викарио от исповеди отказался и убедил брата, что каяться им не в чем. Они остались одни, и ко дню переезда в Риоачу настолько оправились и были так уверены в своей правоте, что не захотели, чтобы их, как до этого их семью, увозили ночью, но при свете дня и в открытую. Понсио Викарио вскоре умер. “Его убило сознание вины”, – сказала мне Анхела Викарио.
После освобождения братья остались в Риоаче, всего лишь в дне пути от Манауре, где жила семья. Туда уехала и Пруденсия Котес, чтобы выйти за Пабло Викарио, который обучился ювелирному делу в мастерской отца и стал почтенным мастером. Педро Викарио, оставшийся без работы и без сердечной привязанности, тремя годами позже вернулся в вооружённые силы, где дослужился до сержантских нашивок. В одно прекрасное утро его патруль, распевая непристойные куплеты, влез на партизанскую территорию, и больше о них никто не слыхал.