Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Философ в мире - Жак Маритен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

СИМВОЛ ВЕРЫ

Confession de foi

Предлагаемое вниманию читателя философское эссе «Символ веры» впервые увидело свет в английском варианте в Нью-Йорке в 1939 г., а затем было опубликовано там же во французском переводе в 1941 г. Настоящий перевод осуществлен по книге Maritain J. Le philosophe dans la cite. Paris, Alsatia, 1960, ch. II (прим. перев.).

В детстве я воспитывался в духе «либерального протестантизма». Впоследствии я познакомился с различными аспектами светской мысли. Сциентистская и феноменолистическая философия моих учителей в Сорбонне привела меня к разочарованию в разуме. Одно время я считал, что смогу всецело уверовать в науку. Феликс Ле Дантек[1] полагал, что моя невеста и я станем последователями его биологического материализма; лучшее, чем я обязан тому времени, состоит в том, что занятия на факультете точных наук привели меня к знакомству с людьми, которые с той поры, к счастью, всегда были рядом со мной во всех моих делах, и взгляды которых я полностью разделял. Бергсон[2] был первым, кто ответил на наше глубокое стремление к метафизической истине; он возродил в нас чувство абсолютного.

Прежде чем попасть во власть святого Фомы Аквинского, я испытал сильное влияние Шарля Пеги[3], Бергсона, Леона Блуа[4]. Год спустя после знакомства с Блуа, избрав именно его в качестве крестного отца, мы приняли католическое крещение.

После моего обращения в католицизм я познакомился с трудами святого Фомы. Я, который с таким рвением изучал одну за другой современные философские доктрины, не обнаруживая ничего, кроме обмана и очевидной несостоятельности, испытал тогда нечто похожее на озарение. Мое философское предназначение сразу полностью определилось. Горе мне, если я не рассуждаю по-томистски, написал я в одной из первых книг. И после тридцати лет работы и борьбы я шел по той же дороге с чувством все большей симпатии к исследованиям, находкам, превратностям современной мысли по мере того, как я пытался способствовать проникновению в нее озарений, которые приходят к нам от мудрости, созданной столетиями и противостоящей колебаниям времени.

Следуя в этом направлении, необходимо постоянно соединять крайне противоположные полярности (поскольку никакое решение наших проблем не может быть обнаружено в готовом виде в наследии древних). Необходимо также произвести тщательное разделение чистой субстанции истин, которые многие «современные» мыслители отвергают из-за неприятия груды воззрений прошлого, со всеми отступлениями, предрассудками, отжившими образами, произвольными конструкциями, которые многие «традиционалисты» путают с тем, что действительно заслуживает поклонения интеллекта.

Если я сказал о различном опыте, через который я прошел, так это потому, что благодаря ему я получил возможность ощутить сам состояние духа свободомыслящего идеалиста, неопытного, вновь обращенного христианина, обретающего сознание по мере того, как укрепляется его вера, проходя через очищение, которое она должна претерпеть. Я смог также на опыте получить некоторое представление о том, чего стоит антирелигиозная позиция и чего стоит так называемая позиция здравой мысли. Ни та, ни другая дорого не стоят. И самым большим пороком второй из них является то, что она рискует скомпрометировать вместе с собою невинную и преследуемую Церковь, это мистическое тело Христа, существенная жизнь которой, sine macula sine ruga[5], состоит в Истине и Святых, и которая шествует к своей полноте, преодолевая собственные слабости и жестокость мира. С моей точки зрения, Бог обучает нас при помощи наших заблуждений и ложных шагов, чтобы в конечном итоге дать нам понять, что мы должны верить лишь в него, а не в людей: это приводит нас к состоянию равновесия, когда мы способны испытать восторг по поводу блага, присутствующего в них, несмотря ни на что, и всего благого, свершаемого ими помимо их воли.

Я определенно пришел к заключению, что существует лишь два способа постигнуть глубину вещей, или, если можно так сказать, две «мудрости» (обе «странные», но в противоположном плане): одна — присущая грешникам, которые, охватывая с целью наслаждения ничто, из коего сотворены все вещи, представляют весь этот мир как опыт, беря его более во зле, нежели в добре; и та, что свойственна святым, которые, примыкая к существующей благости, создавшей все вещи, получают полный опыт Бога и творения в любви, платя за все своими страданиями и своим состраданием. Но что же! Если они не зачерствеют в гордыне и если они будут терпимы до конца по отношению к своему собственному опыту, естественно ожидать, что сторонники суетной мудрости в конечном итоге будут спасены «через огонь» теми, кто сопричастен истине. И если они обратятся к вере перед своею смертью, они будут, возможно, более жестки, нежели другие, в критике своих братьев, оставшихся в ночи. Дело в том, что они, насладившись в течение длительного времени сладостями мира, смогут однажды насладиться сладостями добродетели и останутся суетны до последнего дня, прежде чем войти в вечность.

* * *

Здесь не место представлять идеи умозрительной философии. Скажу лишь, что я считаю томистскую философию живой и актуальной, обладающей к тому же тем большей силой для покорения новых областей, чем более тверды и органически едины ее принципы. Глядя на последовательность научных гипотез, некоторые умы удивляются тому, как можно сегодня вдохновляться метафизическими принципами, признанными Аристотелем и Фомой Аквинским и коренящимися в наиболее далеком интеллектуальном наследии рода человеческого. На это я отвечаю, что телефон и радио не мешают человеку всегда иметь две руки, две ноги и два легких, влюбляться и искать счастья, подобно его далеким предкам; кроме того, истина не признает хронологического критерия, и искусство философа не совпадает с искусством великих модельеров.

Далее, необходимо отметить, что прогресс опытных наук, где явно выражен «проблемный» аспект, идет главным образом путем вытеснения одной теории, которая объясняла меньше фактов и познанных явлений, другой теорией, но что прогресс метафизики и философии, где преобладает аспект «тайны», идет главным образом путем углубления. С другой стороны, различные философские системы, как бы слабо обоснованы они ни были, составляют определенным образом в своей совокупности возможную и становящуюся философию, опирающуюся на полярные формы и противоположные доктрины и поддерживаемую всем тем истинным, что они несут в себе. Если в таком случае у людей существует теоретическое образование, основанное всецело на верных принципах, оно проявит себя с большим или меньшим запозданием — в зависимости от лености его защитников — и последовательно реализует в себе эту потенциальную философию, которая будет одновременно и несмотря ни на что оформлена и органически устроена. Такова моя идея о прогрессе философии. Если я говорю после этого, что метафизика, которую я принимаю за основанную на истине, может характеризоваться как критический реализм и как философия интеллекта и бытия, или, еще более точно, как философия существования, рассматриваемого как деятельность и совершенствование всех совершенств, эти формулировки будут, без сомнения, интересны только специалистам. Краткие размышления об исторической значимости современной философии будут, разумеется, здесь более уместны.

В средние века философия обычно рассматривалась фактически как инструмент на службе теологии; с точки зрения культуры она не обрела того состояния, которого требует ее природа. Появление философской или светской мудрости, завершившей ее конституирование в соответствии с собственным предназначением, отвечало, следовательно, исторической необходимости, но беда состояла в том, что эта работа завершилась под знаком разделения и фанатичного рационализма. Декарт отделил философию от всей высшей мудрости, от всего того, что в человеке исходит из более высокого начала, чем он сам. Я уверен, что в интеллектуальном отношении миру и цивилизации в течение трех столетий не хватало именно философии, которая развивает свои собственные требования в христианском плане, мудрости разума, не закрытой, а открытой мудрости благодати. Сегодня разум должен бороться против иррационалистического обожествления диких и инстинктивных сил, которые угрожают разрушить всю цивилизацию. В этой борьбе лежащая на нем обязанность — это обязанность интеграции. Понимая, что интеллект — не враг таинства, но живет им, следует допустить, что ему надлежит прийти в согласие с иррациональным миром желаний и инстинктов, как и с миром воли, свободы и любви, а также с надрациональным миром благодати и божественной жизни.

Одновременно будет выявлена динамическая гармония ступеней познания. С этой точки зрения проблема века, в который мы вступаем, будет состоять, как мне кажется, в примирении науки и мудрости. Сами науки, как кажется, приглашают интеллект к этой работе. Мы видим, как они освобождаются от остатков материалистической и механицистской метафизики, которые скрывали их подлинное лицо, они взывают к философии природы, и вместе с удивительными открытиями современной физики ученому передается тайна, которую нашептывают ему атомы и универсум. Критика познания, ведущаяся в подлинно реалистическом и метафизическом духе, имеет с этих пор шанс быть услышанной, если она будет говорить о существовании специфически и иерархически отличных (отличных, но не отделенных) структур познания и покажет, что они связаны со своеобразными типами объяснения, которые не заменяют друг друга.

* * *

Греки постигли ту великую истину, что созерцание само по себе выше, чем действие. Но они сразу же превратили ее в великое заблуждение: они верили, что человеческий род живет ради нескольких интеллектуалов. Согласно их типу видения, существует особая категория людей — философов, живущих сверхчеловеческой жизнью, которой подчинена собственно человеческая — гражданская или политическая — жизнь. На ее службе, в конечном итоге, находится недостойная человека жизнь в труде, т. е. в рабстве. Высшая истина, говорящая о превосходстве созерцательной жизни, была, таким образом, связана с презрением к труду, к рабству.

Христианство изменило все это. Оно внушило людям, что любовь стоит большего, чем интеллект. Оно изменило понятие созерцания, которое отныне усматривается не в интеллекте, а лишь в любви к созерцаемому Богу. Оно придало деятельности земное значение, состоящее в служении ближнему, и реабилитировало труд, вменив ему в качестве ценности естественное искупление, и в качестве естественного предназначения — взаимное милосердие людей. Оно призвало святых к созерцанию, именно всех людей, которые все одинаково подчинены закону труда, а не какой-либо особой группы избранных, — к совершенствованию. Человек есть одновременно и «человек действующий», и «человек разумный». И прежде чем быть «человеком разумным», чтобы стать им, он должен быть «человеком действующим». Так христианство спасло греческую идею о превосходстве созерцательной жизни, преобразуя ее и освобождая от исказившей ее ошибки.

Созерцание святых является завершением и кульминацией естественной надежды на созерцание, которая неотделима от человека и о которой свидетельствуют мудрецы Индии и Греции. Именно через любовь созерцание божественных вещей приобретает опыт и становится плодотворным. И в особенности потому, что оно есть продукт действенной любви, оно переходит также в действие, благодаря тому же великодушию и избыточной любви, которая есть самоотдача. Итак, действие происходит из избыточности созерцания: вот таким образом, нисколько не подавляя действие и не противопоставляясь ему, созерцание оживляет его. Именно в этом смысле, который связан с великодушным богатством созерцания любви, со сверхобильной и избыточной самоотдачей, необходимо признать, вместе с Бергсоном и христианскими мистиками, знамение, которое они преуспели довести до героического завершения человеческой жизни.

* * *

Стремление к высшему созерцанию и стремление к высшей свободе составляют два аспекта одного и того же стремления. В плане духовной жизни человек стремится именно к совершенной и абсолютной свободе, а следовательно, к сверхчеловеческому состоянию; ей этом свидетельствуют мудрецы всех времен. Долг закона есть долг образования и защиты свободы, долг педагога. В завершении этой педагогики совершенный духовно освобождается от всякого рабства, даже, как говорит святой Павел, от рабства по отношению к закону, поскольку делает спонтанно то, что диктуется законом и что есть лишь единение духа и любви с Творцом.

* * *

Стремление к свободе лежит также, как я полагаю, в основании социальных и политических проблем. Но тут на уровне временной жизни уже не божественная свобода является целью наших желаний, это — свобода, соответствующая условиям человеческого существования и естественным возможностям нашего земного существования. Важно не обманываться относительно природы блага, которое ищется таким путем; это не простое сохранение свободы выбора каждого; это также не свобода могущества социального сообщества; это свобода расцвета человеческих личностей, составляющих народ и объединяющихся во имя его блага. Политическое сообщество предназначено развивать условия совместной жизни, всецело обеспечивая прежде всего благо и мир для всех, конкретно помогая каждой личности в последовательном завоевании этой свободы расцвета, которая состоит прежде всего в расцвете моральной и рациональной жизни. Справедливость и дружба также являются подлинными основаниями жизни общества; как раз подлинно человеческим благам они должны подчинять все материальные блага, технический прогресс и средства осуществления власти, которые также составляют часть общего блага. Я полагаю, что исторические условия и все еще низкий уровень развития человечества затрудняют для социальной жизни полное достижение ее цели и что, если иметь в виду возможности и требования, которые привносит Евангелие в социальную сферу, мы находимся еще в доисторическом периоде. Человеческие сообщества (как это и сегодня проступает в массовых психозах, таких, как культ Сталина или Гитлера, или мечта об искоренении определенных общественных явлений, считаемых дьявольскими, — например, евреев, без сомнения за то, что они народ Божий) несут в себе, не сознавая того, болезненное наследие животного состояния, и потребуются еще многие столетия, чтобы жизнь личности могла обрести действительно, в большинстве своих проявлений, полноту, к которой она устремлена. Следовательно, целью, к которой тяготеет социальная жизнь, является обеспечение общего блага большинству людей, чтобы конкретная личность не только среди привилегированной группы, но и во всем обществе действительно достигла той степени независимости, которая подобает цивилизованной жизни и одновременно обеспечивает экономические гарантии труда и собственности, политические права, гражданские добродетели и духовную культуру.

Эти идеи связаны с воззрениями более широкого масштаба, для которых более приемлемым мне кажется наименование интегральный гуманизм и которые пронизывают современную философию истории в целом. Подобный гуманизм, который рассматривает человека в целостности его природного и сверхприродного бытия и который не ставит заранее никакого предела проникновению божественного в человека, можно назвать также гуманизмом Воплощения. В социально-временном порядке он не требует от людей самопожертвования во имя расы, класса или нации; он требует от них самопожертвования во имя лучшей жизни для своих братьев и во имя конкретного-блага сообщества человеческих личностей. Оттого-то он будет не чем иным, как героическим гуманизмом.

Часто отмечалось, что развитие буржуазного либерализма, который стремится все обосновать исходя из индивида, понимаемого как маленькое божество, из его выбора, абсолютной свободы собственности, коммерции и жизненных благ, с необходимостью завершается этатизмом. Господство Числа ведет к всевластию Государства (плутократического), пожирающего конкретные государства. Коммунизм может рассматриваться как реакция на этот индивидуализм; он претендует на абсолютное освобождение человека, который станет Богом истории; но в реальности это освобождение, если предположить его свершившимся, было бы освобождением для коллективного человека, а не для человеческой личности, и общество как экономическое сообщество поработило бы всю жизнь личностей; поскольку экономические функции выступают в качестве существенной деятельности гражданского общества, постольку вместо того, чтобы подчинить эту работу расцвету личностей, то, что делается ради освобождения коллективного человека, оборачивается порабощением человеческих личностей. Что же касается антикоммунистических и антииндивидуалистических реакций тоталитарного или диктаторского типа, то они имеют тенденцию полностью встроить человека в социальное целое, где лишь одна-единственная личность руководителя, строго говоря, может наслаждаться привилегиями личности, и делается это не ради социального сообщества и свободы коллективного человека, а именно ради суверенной сановности Государства, Государства хищнического типа, или во имя расы и крови. Вот почему, обладая внутренней потребностью в безграничной преданности личности, тоталитарные государства с необходимостью ищут принцип возвеличения человека именно в мифе внешнего величия и в не имеющем конца стремлении к власти и престижу; это само по себе ведет к войне и уничтожению цивилизованного общества. Если есть люди Церкви, — а такие встречаются, — которые делают ставку на диктатуры подобного сорта, чтобы укреплять религию Христа и христианскую цивилизацию, то они забывают, что тоталитарный феномен есть ложный религиозный феномен, где земная мистика не терпит рядом с собой никакой иной мистики и поглощает ее, какой бы она ни была.

Перед лицом буржуазного либерализма, коммунизма и тоталитарного этатизма я не устаю повторять, что необходимо новое решение — персоналистическое и общностное, которое видит в человеческом сообществе организацию свободы. Таким образом, мы приходим к концепции демократии, или сообщества свободных людей, весьма отличной от той, которую создал Жан-Жак Руссо, и которую можно назвать плюралистической, поскольку она требует от града органических свобод различным духовным объединениям и социальным образованиям, собранным в нем, отправляясь от естественного базисного сообщества (сообщества семьи). Драма современных демократий состоит в неосознанном и ложном стремлении (обожествлении иллюзорного индивида, полностью замкнувшегося в себе) к чему-то хорошему — к расцвету личности, действительно открытой высшим реалиям и нацеленной на служение справедливости и дружбе.

Эта персоналистическая демократия предполагает, что каждый призван в силу общего достоинства человеческой природы активно участвовать в политической жизни и что носители авторитета, который является живой функцией общества и воплощает реальное право управлять, должны свободно назначаться народом. Вот почему она видит во всеобщем избирательном праве первый из практических шагов, при помощи которых демократическое общество обретает самосознание и от которого оно ни в коем случае не должно отрекаться. Такое общество не обладает лучшим и более значимым девизом, чем республиканский, который следует понимать не как обозначение состояния дел, где человеку осталось бы только расположиться, а как призыв к достижению трудной и возвышенной цели, к которой надлежит стремиться смело, руководствуясь духом справедливости и добродетели. Поскольку Свобода должна быть завоевана через последовательное устранение различных форм порабощения, и недостаточно заявить о Равенстве основных прав человеческой личности, какой бы ни была ее раса, религия, положение: это равенство должно реально перейти в поведение людей и в социальные структуры, и давать свои плоды во все более и более широком соучастии всех в общем благе цивилизации; в конечном итоге, Братство во граде требует, чтобы наиболее высокая и благородная добродетель, эта любовь, к которой Евангелие призвало наш неблагодарный род, перешла на уровень политической жизни. Персоналистическая демократия, по правде говоря, не может быть представлена вне надстройки, которую природа и живущие во временной цивилизации люди получают на определенном этапе от энергий христианской закваски.

Я уверен, что наступление подобной демократии, которое подразумевает преодоление классовых антагонизмов, требует, чтобы совершился действительный переход, через подлинное обновление жизни и осуществление идеи справедливости, к надкапиталистическому и надсоциалистическому состоянию от обществ, одинаково разделяющих материалистическую концепцию жизни. Ничто так не противоречит ей, как фашистский тоталитаризм — социально-националистический и национал-социалистический, где капитализм «превосходится» лишь обострением им самим порожденных болезней.

Я должен заметить, что христиане в социально-временном измерении сталкиваются с теми же проблемами, с какими их отцы столкнулись в XVI и XVII веках в сфере философии природы. В эту эпоху современные физика и астрономия находились в стадии становления и составляли единое целое с философскими учениями, направленными против традиции. Ее защитники, не зная, как провести необходимые разграничения, заняли позицию противостояния тому, что должно было стать современной наукой, и одновременно тем философским ошибкам, которые с самого начала на ней паразитировали. Потребовалось три столетия, чтобы выйти из этого заблуждения, если было необходимо, чтобы мир от него отошел. Было бы гибельным сегодня совершить аналогичные ошибки в сфере практической и социальной философии.

Согласно словам папы Пия XI, великим кризисом XIX столетия было расхождение между рабочим классом и Церковью Христа. Во временном миропорядке похожей трагедией было моральное отстранение рабочих масс от политического сообщества. Пробуждение во многих рабочих того, что в социалистическом словаре называют классовым сознанием, нам кажется великим достижением, поскольку мы видим осознание людьми своего человеческого достоинства, которое было оскорблено и унижено, и осознание своего предназначения. Но оно обнаружило свою связь с исторической катастрофой в той мере, в какой это осознание было заражено мессианизмом отчаяния и идеей социальной войны, которые лежат в основании марксистской идеи классовой борьбы и диктатуры пролетариата; и как раз к этой концепции разрыва, в создании которой Маркс был главным действующим лицом и которая требует от пролетариата всех- стран не знать иного блага, кроме того, что необходимо именно этому классу, в XIX столетии оно толкнуло рабочие массы, ослепленные идеей стать классом собственников.

Размышляющий об этих фундаментальных фактах и истории рабочего движения понимает, что временная и духовная проблема реинтеграции масс являет собой центральную проблему нашего времени. Мое мнение состоит в том, что эта проблема обретает лишь искусственное и иллюзорное разрешение, когда через насилие, соединенное с улучшением материального положения — что, впрочем, хорошо само по себе, — но совершенное в духе господства, и с психотехническим воздействием, нацеленным на удовлетворение и усыпление желаний, ищут, как это было в национал-социалистической Германии, способ фабриковать счастливых рабов, (Фактически там фабрикуют лишь несчастных рабов, роботов небытия.) Как бы трудно, медленно и болезненно ни шла реинтеграция пролетариата в международное сообщество — не для осуществления диктатуры одного класса, но для объединения, сердцем и плотью, ради сообщества, — она осуществится реально, то есть человечески, лишь путем перестройки социальных структур, совершенной в духе справедливости; я не столь наивен, чтобы верить, что эта реинтеграция может совершиться немедленно и без жертв (с одной стороны, ради благосостояния привилегированных слоев, для богатых, с другой — в угоду теориям и диктаторским инстинктам фанатиков революции). Но я уверен, что она требует прежде всего свободного сотрудничества элиты из числа рабочих и широких народных масс, которые следуют за ними, — это в духе наилучшего общего постижения исторических реалий и не уменьшения, а возрастания сознания достоинства человеческой личности, трудящегося и гражданина. Соответственно возвращение масс к христианству произойдет лишь через любовь — я говорю о любви более сильной, чем смерть, об огне Евангелия.

Мы никогда не отречемся от духа нового христианства, нового земного порядка, вдохновленного христианством. Итак, если верно, что средства должны соответствовать цели, что они и есть сама цель, если иметь в виду путь и подготовку к нему, тогда ясно, что для осуществления социального христианского порядка нужны христианские средства, то есть подлинные, справедливые, а если надо, то и жесткие, но движимые подлинным духом любви. В двух книгах[6], опубликованных в 1930 и 1933 годах, я постоянно настаивал на этих двух аксиоматических истинах. Ничто не выглядит столь тяжким и постыдным, как то, что мы наблюдаем в течение ряда лет в определенных странах, — люди, которые афишируют свою принадлежность к христианскому порядку и христианской цивилизации, прибегают к несправедливым и варварским методам. Истина, начертанная в самой природе вещей, состоит в том, что христианство само изменит себя христианскими средствами или полностью уничтожит себя.

Современное состояние наций заставляет констатировать, что никогда в мире дух не был так глубоко унижен. Однако пессимизм всегда в конце концов дурачит сам себя. Ему не ведом великий закон, который можно назвать законом двойного энергетического движения истории. Между тем как испытание временем в этом мире истощает вещи, как и «энергию истории», или массу человеческой активности, от которой зависит движение истории, и естественно ведет их к упадку, творческие силы, принадлежащие духу и свободе, обычно заявляют о себе, проявляясь в чьих-либо усилиях и таким образом посвящая себя жертвенности, все более и более поднимают качество этой энергии. Вот в этом и состоит труд сыновей Бога в истории, в этом труд христиан, если они соответствуют своему имени.

Мы ничего не поймем в этой работе, если представим себе, что она претендует на установление в мире порядка, где бы исчезло все зло и вся несправедливость, а потом, рассматривая результат, будем с легкостью выносить христианину дурацкий приговор, упрекая его в утопизме. Работа христианина состоит в поддержании и увеличении в мире внутреннего напряжения, ведущего медленно и болезненно к освобождению, благодаря невидимым силам истины и справедливости, добра, любви, воздействующих на широкие массы, которые настроены против них, и эта работа не может быть напрасной, она приносит, конечно, свои плоды.

Горе миру, если христиане от этого отвернутся, если они не будут исполнять своего предназначения, которое состоит в поддержании духовного напряжения, если они будут слушать слепых поводырей, которые ищут средства для порядка и блага в том, что само по себе ведет к разложению и смерти. У нас нет никаких иллюзий относительно скудости человеческой природы и зла, царящего в мире. Мы не имеем также каких-либо иллюзий относительно слепоты и зловредности псевдореалистов, которые культивируют и превозносят зло, с тем чтобы воевать против зла, и рассматривают Евангелие в качестве красивого мифа, который нельзя принимать серьезно, не нанося урон механизму, приводящему в движение мир. Они сами в ожидании чего-то принимаются разрушать и приводить в отчаяние и смятение этот несчастный мир.

Фермент лицемерия, к которому Христос призывал относиться настороженно, постоянно несет в себе вызов религиозному сознанию. Без сомнения, этот фермент будет окончательно изгнан из мира лишь в конце Истории. Ожидая порядок как в социальной сфере, так и в области духа, следует без передышки бороться против него. Как бы ни было велико зло, против которого пытается бороться фарисейство, оно ничуть не уменьшится, поскольку благо, противопоставляемое ему, не живет, а убивает, подобно букве без духа, и отнимает у Бога его человеческие резервы.

Одним из наиболее печальных уроков, которые дает нам жизненный опыт, является то, что на деле, в практическом поведении большинства людей без любви и доброй воли то, что само по себе хорошо или очень хорошо, — наука, технический прогресс, культура и т. д., а также познание моральных правил и (как показали во время гражданской войны в Испании антигуманные чувства, бывшие и у «крестоносцев», и у «красных», но подтвержденные у первых в святилище души) сама религиозная вера, вера в живого Бога (сама по себе требующая любви и милосердия), если в ней нет любви, — делает людей еще хуже и несчастнее, поскольку без любви и милосердия человек превращает в еще большее зло все лучшее, чем он обладает.

Когда достигается осознание этого, вера здесь и теперь возлагается лишь на добрую волю, о которой говорит Евангелие (оно говорит о доброй воле, а не о добром безволии), на скрытые силы, содержащие каплю подлинной благости, которая упорствует в том, чтобы жизнь как самое глубокое таинство порождалась и преобразовывалась, и нет ничего более жалкого и более скрытого, ничего столь близкого к детской слабости. Но нет также более основательной и более действенной мудрости, чем это простое и стойкое доверие — не к средствам насилия, хитрости и злобе, которые, конечно, способны подавить людей и восторжествовать над ними, не к малой капле, которой одной достаточно, чтобы столкнуть одних людей с другими, а к внутренним ресурсам личной храбрости и доброй воли, направленным на выполнение повседневных задач: поскольку в этой безосновности проявляются силы природы и творца природы.

ФИЛОСОФ ВО ГРАДЕ

Le philosophe dans la cite

Эта работа представляет собой речь Ж. Маритена, произнесенную 2 января 1953 г. в Принстонском университете (США). Переводосуществленпокниге: Maritain J. Le philosophe dans la cite»; Paris: Alsatia, 1960, ch. I (прим, перев.). Сие надлежало делать, и того не оставлять (Матф., ХХШ).

1. Власть философа

1. Философ — человек, ищущий мудрость. Мудрость на самом деле не является чрезмерно ходовым товаром; в этой сфере никогда не было перепроизводства. Чем более редким оказывается то, что предположительно интересует философа, тем более обнаруживается склонность думать, что общество чрезвычайно нуждается в философе.

К сожалению, трудно сказать, кто он такой, собственно философ: эта достойная уважения абстракция существует лишь в наших умах. Философов множество, но как только они начинают философствовать, выясняется, что они несогласны или делают вид, что несогласны по поводу всех вещей, в том числе и по поводу первопринципов философии. Каждый идет своей собственной дорогой. Философы ставят под вопрос все объекты, относительно которых существует общее согласие, и их ответы противоречат друг другу. Чего же ожидать от них для блага общества?

Более того, величие философа и истинность его философии — независимые друг от друга ценности. Может оказаться, что и великие философы заблуждаются. Историки почитают в качестве «отцов современного мира» двух людей, из которых один — Жан-Жак Руссо — был великим мечтателем и слабым философом, а другой — Гегель — неумелым мечтателем и великим философом. Но именно Гегель втянул современный мир в ошибки гораздо более значимые и более злополучные, нежели те, что принадлежат Руссо.

Это обстоятельство по крайней мере обнаруживает влиятельность и значение философов там, где речь идет о добре и зле. (Эзоп, если мне не изменяет память, то же самое говорил о замечательном органе, каковым является язык.) Если плохой философ — язва для общества, то каким благословением может быть для него хорошая философия! Не забудем, кроме того, что если Гегель был отцом современного мира, отрицавшим превосходство человеческой личности и трансцендентность Бога, дабы преклонить колени перед историей, то святой Августин был отцом западной христианской цивилизации, в которой современный мир, несмотря на все свои опасения и просчеты, продолжает соучаствовать.

2. С тем чтобы обсуждать вещи более точно, скажем, что в своем реальном существовании град не может обойтись без философов. Даже когда философы ошибаются, они подобны зеркалу в высотах духа, глубинным потокам, что скрыто работают в человеческом уме в каждую историческую эпоху (и чем более они велики, тем более активным и мощным будет сияние этого зеркала). Итак, поскольку мы являемся мыслящими существами, подобные зеркала нам необходимы. Учитывая это, человеческому обществу лучше разбираться с ошибками гегельянства с помощью Гегеля, нежели без него, в противном случае они будут распространяться в обществе как ошибки неявные, размытые, и хотя они относятся к гегелевскому типу, но предстанут анонимными и нераспознаваемыми. Великий заблуждающийся философ подобен маяку на рифах, он говорит морякам: плывите подальше от меня; он позволяет людям (по крайней мере тем, которые не были им обольщены) выявлять ошибки, от которых они страдают, полно осознавать их и бороться против них. И в этом состоит существенная потребность общества, поскольку оно не просто животное сообщество, но общество личностей, наделенных интеллектом и свободой.

И хотя философы безнадежно разделены между собой в своем поиске высшей и направляющей все вещи истины, они по крайней мере ищут эту истину; и сами их несогласия, постоянно возрождающиеся, свидетельствуют о необходимости такого поиска. Противоречия не являются доказательством иллюзорности или недоступности того, что ищут философы. Они суть доказательства того, что этот объект труден, поскольку обладает решающей значимостью: то, что наделено решающей значимостью, не является ли оно единственно трудным? Платон сказал нам, что прекрасные вещи трудны и что нам не следует избегать прекрасных опасностей. Род человеческий оказался бы в опасности и был бы повергнут вскоре в отчаяние, если бы уклонился от прекрасных опасностей интеллекта и разума. Кроме того, многие вещи являются спорными и чрезмерно упрощенными в общих надоевших всем положениях относительно непреодолимых противоречий, что разделяют философов. Эти противоречия действительно существуют. Но в определенном смысле в философии существует большая преемственность, нежели в науке, поскольку новая научная теория полностью меняет сам способ постановки вопросов. Философские же проблемы остаются, напротив, в той или иной форме всегда теми же; более того, однажды открытые фундаментальные философские идеи становятся постоянными приобретениями философского наследия. Они используются различным, подчас противоположным образом, но они продолжают оставаться. И наконец, философы ссорятся так оживленно лишь потому, что каждый из них увидел истину, которая в большинстве случаев ослепила его взор и которую он концептуализировал ложным образом, другие же философы должны осознать ее каждый в своей собственной перспективе.

2. Чему служит философия?

3. Таким образом, мы приходим к существенному вопросу: чему служит философия? Философия сама по себе выше утилитарной сферы. И по этой причине философия в высшей степени необходима людям. Она заставляет их вспомнить о высшей пользе тех вещей, которые имеют отношение не к средствам, а к цели. Ведь люди не живут лишь хлебом, витаминами и техническими открытиями. Они живут ценностями и реалиями, которые возвышаются над временем и достойны познания сами по себе; они питаются той невидимой пищей, что поддерживает жизнь духа и заставляет их задуматься не только о тех или иных средствах, служащих их жизни, но и о самом смысле существования, страдания и надежды.

Философ во граде свидетельствует о высшем достоинстве мышления; он демонстрирует то, что в человеке является вечным, он стимулирует нашу жажду чистого, незаинтересованного познания, постижения тех фундаментальных реалий, затрагивающих природу вещей, природу духа, самого человека, Бога, что выше и независимо от всего, что мы можем сделать, произвести или сотворить и от чего зависит вся наша практическая активность, поскольку мы, прежде чем действовать, мыслим, и ничто не может ограничить поле нашего мышления: наши практические решения зависят от позиции, занимаемой нами относительно предельных вопросов, которые человеческая мысль способна поставить. Вот почему философские системы, которые не предназначены для практического использования и применения, обладают, как я отметил вначале, таким влиянием на человеческую историю.

Сторонники диалектического материализма заявляют, что задача философии — не в созерцании мира, а в его изменении: философия по существу становится праксисом, инструментом действия, властью над вещами. Здесь мы имеем дело лишь с возвращением старого магического смешения познания и власти и с полным непониманием функции мышления. Философия есть по существу незаинтересованная деятельность, ориентированная на истину, притягательную саму по себе, а не на утилитарную активность, направленную на овладение вещами. И именно поэтому мы нуждаемся в ней. Если философия и есть одна из сил, которая способствует движению истории и трансформациям, происходящим в мире, это случается потому, что философия в своем изначальном предназначении, состоящем в метафизическом проникновении в бытие, крайне внимательна к выявлению и созерцанию того, что есть истина в определенных сферах, обладающих самостоятельной значимостью вне зависимости от происходящего в мире, и как раз по этой причине она оказала существенное влияние на мир.

4. Два аспекта деятельности философа во граде обладают, как мне кажется, особой значимостью именно сегодня. Они затрагивают Истину и Свободу.

Чрезвычайной опасностью, которая угрожает современным обществам, является ослабление чувства Истины. С одной стороны, люди весьма привыкли мыслить по принципу вопросов и ответов приспособляясь к окружающим условиям; с другой стороны, они так дезориентированы политической рекламой и пропагандой, искусно использующими язык, что испытывают соблазн оставить всякий интерес к истине: для них имеют значение лишь практические результаты или чисто материальное постижение фактов и цифр без внутренней связи с какой-либо реально постигаемой истиной. Философ, посвящая себя собственно умозрительной задаче, оставляет вне своего внимания интересы людей, или социальной группы, или государства, и напоминает обществу об абсолютном и неколебимом характере Истины.

Говоря о Свободе, он напоминает обществу, что свобода есть условие мыслительной деятельности. И это — требование самого общего блага общества, которое распадается, как только страх, превращаясь во внутреннее убеждение, становится своего рода показателем человеческого ума. Итак, философ, даже если он заблуждается, по крайней мере свободно критикует то, к чему привязаны его современники. Сократ дал образец такой критической деятельности, которая внутренне присуща философии. Даже если град высказал ему свою признательность в весьма специфической форме, он остается великим примером философа во граде. Наполеон не без основания ненавидел идеологов, и диктаторы, повинуясь общему правилу, ненавидят философов.

3. Философия морали

Я говорил прежде всего о спекулятивной, или теоретической, философии, основной ветвью которой является метафизика. Имя Сократа приводит нас к другому типу философии, а именно к моральной, или практической, философии.

Здесь потребность общества в философии, в здравой философии, обнаруживается самым непосредственным образом.

Довольно часто приходится констатировать, что наука снабжает нас средствами все более могучими, все более удивительными. Но эти средства могут быть использованы и во благо, и во зло. Это зависит от целей, во имя которых их употребляют. А установление истинных и подлинных целей человеческой жизни не относится к области науки. Оно принадлежит мудрости. Другими словами, оно относится к области философии — и дабы сказать всю правду, — не только лишь к философской мудрости, но также к мудрости, что исходит от дара Божьего. С этой точки зрения град испытывает потребность в философах. В еще большей степени ему нужны святые.

С другой стороны, науки о человеке — психология, социология, этнология — дают нам неисчислимый и все возрастающий материал относительно поведения отдельных людей и коллективов, а также фундаментальных компонентов жизни и человеческой цивилизации. Это очень помогает нам в нашем усилии по проникновению в мир человека. Но весь этот материал, все огромные фактические данные не представили бы никакой пользы, если бы они не были интерпретированы способом, позволяющим нам раскрыть, что есть человек. И именно на долю философа выпадает эта работа по интерпретации.

Я утверждаю, что обществу настоятельно необходима такая работа. Ведь чистая материальная информация и все возможные жанры отчетов Кинси относительно человеческих нравов могут скорее расшатать фундаментальные верования любого общества, если они не сопровождаются правильным пониманием человека, которое зависит в конечном счете от мудрости и от философии. Лишь философское познание человека позволяет нам, например, отличать то, что соответствует природе и разуму человека, и то, каким образом люди себя фактически ведут в большинстве случаев; другими словами, отличать способы поведения, которые действительно нормальны, и способы поведения, которые статистически превалируют.

6. Наконец, когда осуществляется переход к ценностям и нормам морали, анализ нашего современного мира заставляет нас сформулировать следующее замечание: действительное несчастье состоит в том, что цивилизация страдает от пропасти между идеалом, который задает основания присущих ей способов жизни и действия и за который она продолжает сражаться, и внутренним расположением духа, его наличным состоянием, присущим людям, вносящим в жизнь сомнение и неуверенность относительно самого этого идеала. В действительности психология общества или цивилизации, память об опыте прошлого, традиции семьи и среды, тип эмоционального темперамента или вегетативных структур чувственности могут поддержать в практическом поведении людей уважение и преклонение перед правилами и ценностями, которые утратили доверие их интеллекта. В подобном случае они, если нужно, еще готовы умереть, лишь бы отказаться от совершения какого-либо аморального действия, или защитить справедливость и свободу, но они ощущают затруднения в обретении рационального обоснования понятий справедливости, свободы, нравственного поведения; эти вещи не имеют более для их умов объективной и безусловной ценности и, вероятно, даже значимости. Подобная ситуация возможна, но она не вечна. Придет время, когда люди отвергнут фактически, на практике, эти ценности, относительно которых они не обладают более интеллектуальными убеждениями. С этой точки зрения мы понимаем, насколько необходима здоровая философия морали во граде человеческом. Она должна дать или вернуть обществу интеллектуальное доверие к ценности своих идеалов.

Эти замечания относятся к демократическому обществу в высшей мере, поскольку основы общества свободных людей тесно связаны с моральным порядком. Имеется определенное число моральных принципов, касающихся достоинства человеческой личности, прав человека, равенства людей, свободы, законности, взаимного уважения и терпимости, единства человеческого рода и идеала мира между людьми, с которыми согласна любая демократия; без общего целостного аргументированного убеждения относительно этих принципов демократия не может выжить. Поиск рационального обоснования и выявления демократической хартии должен занимать не ученых, экспертов, специалистов и техников, а относиться к компетенции философов. В этом смысле не лишне сказать, что философ играет в обществе в отношении принципов столь же важную роль, как и государственный деятель в отношении политического правления. Оба они, если ошибутся, могут стать великими разрушителями. Оба они могут быть подлинными служителями общего блага, если находятся на верном пути. Ничто не является столь настоятельно необходимым нашему времени, как здравая политическая философия.

7. Я пошел бы против совести, если бы не добавил, что, с одной стороны, в условиях замешательства и раздора, в которых пребывает современный дух, а с другой стороны, принимая во внимание, что наиболее глубоко стимулирующим демократическую мысль, как отмечал Бергсон, является отзвук во временном порядке евангельского вдохновения, — философия, в особенности философия морали и политики, может выполнять свою моральную функцию в современном обществе (особенно когда речь идет о необходимости для демократического общества установить подлинно рациональным образом основные моменты его документальной хартии), только если она поддерживает живую связь с духом иудео-христианской традиции и мудростью Евангелия, иными словами, только если она является результатом усилий человеческого разума, чуткого к наиболее строгим методологическим требованиям и принципам философии, опирающимся на все достижения современной науки и направляемым светом высших истин, которые открывает нам христианская вера.

Я знаю, что понятие христианской веры противоречиво и в высшей степени сложно. У меня нет намерения обсуждать здесь эту проблему. Я лишь хотел бы просто отметить, что ее нельзя обойти молчанием. Что касается меня лично, то чем более я размышляю об отношениях между философией и теологией в исторической перспективе, тем более убеждаюсь, что в «конкретном существовании эта проблема благоприятно решается в понятиях христианской философии.

8. Наконец последний момент, относительно которого я попытаюсь дать некоторые пояснения. Речь идет об отношении философии к человеческим, социальным, политическим делям.

Разумеется, философ может отложить свои философские исследования, чтобы стать человеком политики.

Но что сказать о философе, который остается просто философом и действует лишь в качестве философа?

С одной стороны, мы можем предположить без страха обмануться, что у него отсутствуют опыт, информация и компетентность, которые присущи человеку действия: для него было бы несчастьем попытаться заниматься законодательством в социальной и политической сферах от имени чистой логики, как это делал Платон.

Но, с другой стороны, философ не может, в особенности в наше время, затвориться в башне из слоновой кости: его не могут не беспокоить дела человеческие — во имя самой философии и тех ценностей, что философия должна защищать и поддерживать. Он должен защищать эти ценности каждый раз, когда они подвергаются атаке, как это было во времена Гитлера, когда безрассудные расистские теории провоцировали коллективное уничтожение евреев, или как это происходит сегодня — миру грозит порабощение коммунистическим деспотизмом. Философ должен открыто заявить о своих взглядах, выражая свою мысль и отстаивая истину, какой она ему видится. Это может иметь политический отзвук; само по себе это не политическое действие — это просто практическое применение философии.

Правду говорят, что трудно пересечь линию переднего края. Отсюда следует, что никто, даже философы, не может избежать подобного риска, когда дело касается справедливости и любви и когда не уклониться от сурового требования Евангелия: haec opportuit facere, et illa non omittere, «сие надлежало делать, и того не оставлять»[7].

КРАТКИЙ ОЧЕРК О СУЩЕСТВОВАНИИ И СУЩЕСТВУЮЩЕМ

Court traite de l' existence et del'existant

Существующее

Публикуемый текст представляет собой третью («Существующее») ипятую(«ЕССЕIN PACE») главыкниги«См.: Maritain J. De Bergson a Thomas d'Aquin. P., 1947, chap. IV («Spontaneite et Independence»). о существовании и существующем», впервые появившейся в Париже в 1947 г. Перевод осуществлен по изданию «Court traite de 1'existence et de i'existant». P., 1964.

Сущность взывает к существованию, но существование не является чем-то детерминированным ею; существование не задано сущностью, оно не представляет собою фрагмент линии сущности; в виде уникального парадокса существование актуализирует сущность, и оно — не просто актуализация того, чем сущность может быть как таковая. «Для осуществления существования необходимо, следовательно, кроме Сущности, нечто другое, необходимо основание, или личность — actionessuntsuppositorum (действия обнаруживают основания) и, в особенности и по преимуществу, акт осуществления существования», короче говоря, для осуществления существования сущность должна быть дополнена бытийствованием и стать таким образом основанием. Сущность, следовательно, полагается завершающим ее актом, осуществлющим существование за рамками простой возможности. Сущность полагается за пределами простой возможности, при условии, что она в то же время будет переведена бытийствованием в состояние субъекта, или основания, способного осуществить существование.

Следовательно, по своей сути бытийствование призвано перевести сущность в «состояние осуществления существования с присущей ему некоммуникабельностью индивидуальной природы. Благодаря бытийствованию индивидуальная природа, предстающая в существовании как субъект, или основание, способное осуществить существование, обретает способность перевести в экзистенциальный порядок, в область существования даже некоммуникабельность, которая характеризовала ее в сфере сущности и как индивидуальную природу, отличную от всех иных. Бытийствование делает сущность (ставшую основанием) способной к существованию per se separatim (самой по себе), поскольку оно дает индивидуальной природе (ставшей основанием) возможность осуществить существование.

Следовательно, бытийствование констатирует новое метафизическое измерение, актуализацию или позитивное улучшение, но как состояние (насколько «состояние» противоположно природе) или модус завершенности. Таким образом, мы понимаем — не без некоторых серьезных видоизменений — позицию Каэтана. Отметим, что рассматриваемое состояние есть состояние активного осуществления, посредством которого сущность выходит за рамки сущностного порядка (завершая его в этом смысле) и вводится в порядок экзистенциальный, — состояние, благодаря которому завершенная таким образом сущность обращена к существованию не только для его получения, но и для его осуществления, и составляет отныне центр экзистенциальной и действенной активности, субъект, или основание, который осуществляет одновременно присущее ему субстанциальное бытие (1'esse) и различные типы акцидентального бытия (esse), свойственного действиям, которые производятся его возможностями и способностями».

«И когда субъектом, или основанием, является личность, бытийствование, в силу того что «завершаемая» или «в высшей степени законченная» природа интеллектуальна

— будь то чистый дух или дух, оживляющий тело (в этом случае тело бытийствует с помощью бытийствования духа), — приносит с собой самое высокое позитивное совершенство; можно сказать, что тогда оно есть состояние активного и автономного осуществления, присущего самодостаточной целостности (в том смысле, что тотальность присутствует в каждой из частей), заключающейся в самой себе и владеющей собой. Владея собой, такая целостность присваивает себе — в смысле наивысшей полноты или повторения — существование и производимые ею действия; они существуют не только в ней, но и для нее — для нее, ибо они есть составная часть характерного для личности владения собой. Все отмеченные нами черты — онтологического порядка, они сопряжены с онтологическими глубинами субъективности. Здесь мы имеем онтологические основания свойств личности в моральной сфере, овладения ею собственными действиями в акте свободного выбора, стремления к свободной автономии, правам, которыми она обладает, — ко всему, что касается благ, которые она должна получить как принадлежащие к упомянутой нами сфере овладения собою, самоусмирения или самодетерминации».

Субъект (suppositum)

Я говорил (в предыдущем разделе второй главы книги, не включенной в данный сборник. — Прим. ред) об экзистенциальном — практически-экзистенциальном характере суждения совести, истинность которого измеряется верно ориентированным волевым динамизмом субъекта. Теперь дадим некоторые разъяснения, касающиеся отличительных моментов самого понятия "субъект" и того места, которое оно занимает в целостном видении философии томизма. В силу именно экзистенциализма (экзистенциалисткого интеллектуализма) этой философии понятие "субъект" играет в ней важнейшую роль, и мы можем даже сказать, что субъекты занимают все пространство томисткого универсума в том смысле, что для томизма существуют только субъекты с присущими им чертами, исходящими из них действием и теми отношениями, которые устанавливаются между ними; только индивидуальные субъекты осуществляют акт "существования."

То, что мы называем "субъектом", Фома Аквинский называл suppositum. Сущность есть то, что представляет из себя вещь; основание есть то, что обладает сущностью, то, что осуществляет существование и действие, — actiones sunt suppositorum[8], то, что бытийствует. Здесь мы имеем дело с метафизическим понятием, доводящим до мигрени столько исследователей и озадачивающим всех, кто не понял подлинного — экзистенциального — основания томисткой метафизики: понятия бытийствования[9].

Мы должны говорить об этом понятии бытийствования с огромным уважением не только благодаря его трансцендентному употреблению в теологии, но и потому, что в рамках самой философии оно характеризует высшее напряжение сформулированной мысли, пытающейся интеллектуально «схватить» нечто ускользающее от мира понятий или идей разума, — типичную реальность субъекта. Экзистенциальный субъект сродни акту существования в том, что оба они превосходят понятие или идею в качестве границы первой операции духа, простого восприятия. Я попытался показать в предыдущей части, как интеллект, поскольку он охватывает себя, фиксирует в идее, первой из своих идей, именно акт существования, составляющий интеллигибельное или сверхинтеллигибельное содержание, присущее суждению, а не простому восприятию. Теперь же мы обращаемся не к акту существования, а к тому, кто осуществляет этот акт. Подобно тому как в языке нет ничего более привычного, чем слово «бытие» — и это составляет величайшую тайну философии, — нет ничего более обычного, нежели понятие «субъект», которому во всех наших суждениях мы приписываем предикат. И когда мы предпринимаем метафизический анализ реальности этого субъекта, этой индивидуальной вещи, которая содержится в существовании, этой в высшей степени конкретной реальности, и стараемся отдать должное ее несводимой оригинальности, мы должны обратиться к наиболее абстрактным и разработанным понятиям нашей лексики. Какое же вызывает удивление тот факт, что умы, которые стремятся к легкому решению проблем, принимают за пустые схоластические тонкости и китайские загадки пояснения, с помощью которых Каэтан[10] и Фома Аквинский демонстрируют нам отличие бытийствования как от сущности, так и от существования и описывают его в качестве субстанциального модуса. Я согласен, что стиль их рассуждений кажется уводящим нас очень далеко от опыта, на «третье небо абстракции». И тем не менее в действительности их цель состояла в том, чтобы выработать объективное понятие субъекта, или основания, объективно выявить — онтологическим анализом структуры реальности — те свойства, благодаря которым субъект является субъектом, а не объектом и трансцендирует или скорее превосходит по глубине весь универсум объектов.

Когда они объясняют нам, что сущность, или природа, не может существовать вне ума как объект мысли и тем не менее индивидуальная природа существует и, следовательно, чтобы существовать, она должна быть чем-то иным, нежели объект мысли, она должна нести в себе некую высшую законченность, ничего не добавляющую к линии сущности (и соответственно ничем новым, что ее характеризует, не обогащающую наше понимание), но ограничивающую ее самой этой линией, которая ее очерчивает или дает ей место, конституирует ее в качестве «в себе» или в качестве некоего внутреннего по отношению к существованию, с тем чтобы она могла сделать своим этот акт существования, для которого она сотворена и который превосходит ее[11], когда они объясняют нам таким образом то, в силу чего в плане реальности quod (то, что подлежит рассмотрению), существующее и действующее, есть нечто отличное от quid (сущности), которую мы воспринимаем, они тем самым характеризуют экзистенциальный характер метафизики, разрушают платоновский мир частых объектов, обосновывают переход в мир субъектов, или оснований, спасают для метафизического интеллекта ценность и реальность субъектов.

Бог не творит сущностей, не придает им окончательного вида бытия, чтобы затем заставить их существовать. Бог творит существующие субъекты, или основания, бытийсгвующие в своей индивидуальной природе, которая их констатирует, и получающие из творческого источника свою природу, а также собственное бытийствование, существование и активность. Каждый из этих субъектов обладает сущностью и выражает себя в действии, каждый из них в реальности своего индивидуального существования представляет для нас неисчерпаемый источник знания. Мы никогда не узнаем всего про мельчайшую травинку или рябь в стремительном потоке. В мире существования есть лишь субъекты, или основания, и то, что приходит от них в бытие. Вот почему этот мир есть природа и приключения, мир, в котором происходят случайные и внезапные события и в котором поток событий гибок и изменчив, в то время как законы сущностного порядка необходимы. Мы познаем субъекты, и мы никогда до конца их не познаем. Мы не познаем их в качестве субъектов, мы их познаем только объективируя, занимая по отношению к ним объективную позицию, превращая их в объекты, поскольку объекты есть не что иное, как нечто в субъекте, переведенном в состояние нематериального существования интеллектуальным актом. Мы познаем субъекты не как субъекты, а как объекты, следовательно, только в том или ином аспекте или скорее в интеллектуальном приближении и интеллектуальной перспективе, в которых они представлены разуму и которые мы никогда до конца не раскроем в них.

В движении по лестнице бытия к более высоким его ступеням мы имеем дело с субъектами существования, с основаниями, все более и более богатыми в своей внутренней сложности, чья индивидуальность все более и более концентрирована и интегрирована, чье действие демонстрирует все более и более совершенную спонтанность: от простой транзитивной активности неодушевленных тел к скрыто имманентной активности растительной жизни, к явно имманентной чувственной жизни и совершенно имманентной жизни интеллекта[12]. На этой последней ступени преодолевается порог свободы выбора и одновременно порог собственно независимости (при всем его несовершенстве) и личности: с появлением человека свобода спонтанности становится свободой автономии, suppositum становится persona — целым, которое бытийствует и существует в силу самого бытия и существования души, само дает себе цели, является самостоятельным универсумом, микрокосмом, который, несмотря на постоянную угрозу своему существованию, в глубинах материального универсума, тем не менее обладает большей онтологической плотностью, нежели весь этот универсум. Только личность свободна, только у нее одной есть в полном смысле слова внутренний мир и субъективность, поскольку она движется и развивается в себе. Личность, по словам Фомы Аквинского, наиболее благородна и наиболее возвышенна среди всей природы.

Субъективность как субъективность

Благодаря чувственности и опыту, науке и философии каждый из нас таким образом, как я уже сказал, познает в качестве объектов мир субъектов, оснований и личностей, в котором он пребывает. Парадоксом сознания и личности является то, что каждый из нас находится как раз посреди этого мира, каждый является центром бесконечности. И этот привилегированный субъект, мыслящее «Я» является самому себе не как объект, а как субъект; среди всех субъектов, известных ему как объекты, он единственный выступает субъектом как таковым. Перед нами, таким образом, — субъективность как субъективность.

Я знаю себя в качестве субъекта благодаря сознанию и рефлексии, но моя субстанция сокрыта от меня. Фома Аквинский объясняет, что в спонтанной рефлексии, являющейся преимуществом интеллектуальной жизни, каждый из нас знает (не научным знанием, но экспериментальным и непередаваемым), что его душа существует, познает единичное существование этой субъективности, которая ощущает, страдает, любит и мыслит. И когда в человеке пробуждается интерес к интуиции бытия, у него в то же самое время пробуждается интерес к интуиции субъективности; он улавливает никогда не угасающим озарением тот факт, что он есть «Я», как сказал Жан-Поль Сартр. И сила подобного ощущения может быть столь велика, что поведет его к этой героической аскезе пустоты и уничтожения, благодаря которой экстатически достигается субстанциальное существование «Я» и ощущение присутствия необъятности божественного «Я» в одно и то же время, что, на мой взгляд, характерно для природного мистицизма Индии[13].

Но интуиция субъективности — это интуиция экзистенциальная, которая не открывает никакой сущности. То, что мы из себя представляем, известно нам через наши явления, наши действия и поток сознания. Чем более мы осваиваемся с внутренней жизнью, чем лучше распознаем удивительную и текучую множественность, которая нам таким образом открывается, тем более мы чувствуем, что остаемся в состоянии незнания сущности нашего «Я». Субъективность как субъективность неконцептуализируема, она являет собою непознаваемую пропасть, недоступную идее, понятию или образу, любому типу науки. интроспекции, психологии или философии. Да и как может быть иначе, если учесть, что любая реальность, познанная с помощью понятий, идей или образов, постигается в качестве объекта, а не субъекта? Субъективность как таковая ускользает, по сути, из области того, что мы знаем о самих себе через идеи.

Тем не менее она в некотором смысле познается или, вернее, познается некоторыми способами, которые я хотел бы вкратце перечислить. Сначала и прежде всего субъективность познаваема или, скорее, ощущаема благодаря бесформенному и рассеянному сознанию, которое по отношению к рефлективному сознанию мы можем назвать бессознательным или предсознательным знанием. Это знание принадлежит сфере «сопутствующего», или спонтанного, сознания, которое, не пробуждая ясного акта мысли, охватывает на деле in actu exercito[14] наш внутренний мир в той мере, в какой он включен в жизненную активность наших духовных способностей[15]. Даже для наиболее поверхностных людей справедливо, что, начиная с момента, когда они произносят «Я», все развертывание их состояний сознания и действий, их мечты, воспоминания и поступки поддерживаются открытым невыразимым знанием, экзистенциальным и жизненным знанием тотальности, имманентной каждой из ее частей, и погружены — это не требует от них своего осознания — в рассеянное сияние, уникальную свежесть, материнскую сопричастность, исходящую из субъективности. Субъективность неопознаваема; она ощущается как благотворная и всеохватывающая ночь.

Во-вторых, существует знание субъективности как таковой — конечно же, несовершенное и фрагментарное, но в этом случае оформленное и актуально данное разуму, — которое исходит из того, что Фома Аквинский называет склонностью, симпатией или сопричастностью, противоположными познавательной деятельности. Оно является нам в трех специфически различных формах: практическим знанием, судящим о явлениях морали и самом субъекте через внутреннюю склонность, о чем я говорил раньше в связи с моральным сознанием и благоразумием; поэтическим познанием, в котором предметы мира и субъективность познаются совместно в творческой интуиции-эмоции и выявляются и выражаются нераздельно не в слове или понятии, а в созданном произведении[16]; мистическим познанием, ориентированным не на субъекта, а на божественное, которое не находит выхода в каком-либо выражении, но в котором Бог познаваем через единение и сопричастность в любви, а сама любовь, ставшая формальным средством познания божественного «Я», одновременно делает человеческое «Я» прозрачным в его духовных глубинах: дайте мистику минуту саморефлексии, и святая Тереза[17] и Хуан де ла Крус покажут нам, в какой степени божественный свет наделяет их прозрачным и неисчерпаемым знанием собственной субъективности.

Но ни один из этих случаев познания субъективности как субъективности, каким бы реальным он ни был, не есть знание посредством познания, то есть посредством концептуальной объективации.

Ни в одном из приведенных случаев мы не имеем дела с философским познанием; мы впадем в противоречие, если попытаемся создать на этом материале философию, поскольку каждая философия — нравится нам это или нет — оперирует понятиями. Это первый принципиально важный момент, привлекающий наше внимание при рассмотрении субъективности как субъективности. Он определяет границу, отделяющую мир философии от мира религии; именно это глубоко чувствовал Кьеркегор, полемизируя с Гегелем. Непреодолимое препятствие, на которое наталкивается философия, состоит в том, что она, конечно, познает субъекты, но она объясняет их как объекты, всецело вписываясь в отношение интеллекта к объекту, в то время как религия входит в отношение субъекта к субъекту. Вот почему каждая философская религия или каждая философия, которая, подобно гегелевской, претендует на поглощение и интеграцию религии, в конечном счете представляет собой мистификацию.

Когда философия, исходящая из бытия вещей, постигла Бога как причину бытия, она благодаря ананоэтическому знанию[18] сделала своим объектом божественное «Я», выражая его в понятиях, которые не ограничивают данную в них высшую реальность, а, напротив, ведут ее к бесконечному. Но одновременно она знает или должна знать, что объективируемая ею таким образом в виде загадки и как бы в зеркале реальность есть реальность трансцендентного «Я», непроницаемого в его бытии и благодати, свободе и славе, которому все другие мыслящие «Я», познающие его, сразу же должны отдать первый долг повиновения и восхищения. Святой апостол Павел порицал языческую мудрость за непризнание этой божественной славы, хотя она и знала ее. Но в действительности знать ее уже означает восхищаться. Одно дело знать Бога как трансцендентное и суверенное «Я», нечто совсем другое — самому со всем содержимым (своим существованием, плотью и кровью) войти в живую связь, в которой сотворенная субъективность сталкивается лицом к лицу с трансцендентной субъективностью и, трепеща и любя, ищет в ней спасения. Этим занимается религия.

Религия по существу является тем, чем никакая философия быть не может: отношением личности к личности со всем заключенным в нем риском, тайной, страхом, доверием, восхищением и томлением. И само это отношение субъекта к субъекту[19] требует, чтобы в знании о несотворенной субъективности, которым обладает субъективность сотворенная, последняя сохраняла бы нечто от нее как субъективности, или тайны личностной жизни. Отсюда следует, что всякое религиозное познание содержит в себе элемент откровения; поэтому в истинной вере именно первая Истина, воплощенная в личности, открывает человеку тайну божественной субъективности: unigenitus filius, qui est in sinu patris, ipse enarravit[20]. Это знание еще дано «как загадка и как бы в зеркале», и здесь божественная субъективность всего лишь объективируется, с тем чтобы стать нам доступной. Но теперь объективация осуществляется при помощи зеркала супераналогии веры[21] в понятиях, которые избраны самим Богом как способ рассказать нам о себе, до того предела, когда последнее зеркало исчезает и мы познаем истину, становясь сами познаваемыми. Тогда раскрывается божественная субъективность как субъективность в видении, в котором божественная сущность сама возбуждает наш интеллект, чтобы привести нас к восхищению ею. И, ожидая такого состояния, сопричастность в любви дает нам в апофатическом созерцании несовершенную замену и неясное предчувствие такого единения.

В целом ситуация привилегированного субъекта, познающего себя как субъект в отношении всех иных субъектов, постигаемых в виде объектов, ситуация «Я», этого мыслящего тростника среди себе подобных, ставит оригинальную проблему. Каждый из нас может сказать вместе с Сомерсетом Моэмом: «Для себя я — самая значительная личность на свете, хотя я и не забываю, что, не говоря уже о такой грандиозной концепции, как Абсолют, но даже просто с точки зрения здравого смысла, я ровно ничего не значу. Мало что изменилось бы в мире, если бы я никогда не существовал»[22]. Это очень простое замечание, но его следствия весьма далеко идущие.

Являясь для «Я» единственным субъектом как таковым среди других субъектов мира, которые открываются моим чувствам и моему интеллекту только в качестве объектов, я нахожусь в центре мироздания, как мы только что заметили. Относительно моей субъективности в действии я являюсь центром мира, «наиболее важной личностью в мире»; моя судьба — наиболее важная среди других судеб; при всей своей ничтожности я более интересен, чем все святые. Существую я, и существуют все остальные, и что бы ни случилось с другими — это всего лишь деталь картины, но то, что происходит со мной как таковым, и то, что я должен делать, имеет абсолютную значимость.

И тем не менее, если говорить о мире как таковом и с наиболее очевидной «точки зрения здравого смысла», я знаю достаточно хорошо, что «я не принадлежу к роду значимых существ» и что «ничего бы не изменилось в мире, если бы я и вовсе не существовал». Я хорошо знаю, что подобен всем другим, я не лучше других и не более ценен, нежели они; я — лишь маленький завиток пены на гребне волны, уходящей в мгновение ока в безбрежность природы и человечества.

Эти два образа — меня и моей ситуации по отношению к другим субъектам — не могут слиться воедино, эти две перспективы не могут совпасть. Я колеблюсь в довольно жалком состоянии между ними. Если я буду ориентироваться на перспективу субъективности, то погружу все в себя, и, жертвуя всем во имя своей уникальности, я приду к абсолютному эгоизму и гордыне. Если я буду следовать перспективе объективности, я буду поглощен всем, я, растворяясь в мире, изменяю моей уникальности и уступаю своей судьбе. Эта антиномия разрешается только свыше. Если существует Бог, то тогда не я, а он является центром всего; и теперь уже не по отношению к какой-то определенной перспективе, где каждая сотворенная субъективность предстает центром постигаемого ею универсума, но в абсолютном смысле, предполагающем трансцендентную субъективность, к которой отнесены все субъективности. Теперь я могу знать одновременно и то, что я не имею значимости, и то, что значима прежде всего моя судьба, — знать это, не впадая в гордыню и не изменяя своей уникальности, — ибо, любя божественный Субъект больше, чем себя, я люблю себя для него, и следуя его воле, для него я хочу прежде всего следовать своей судьбе; ибо, не имея значимости в мире, я являю ему значимость; и не только я, но и все другие субъективности, чья способность к душевности выявляется в нем и для него, едины со мной, и мы призваны наслаждаться его жизнью.



Поделиться книгой:

На главную
Назад