Свыше года около семи миллионов советских воинов сражались за пределами Родины. Больше миллиона из них погибли за освобождение народов Европы от фашистской оккупации[493]. И подвиг их нельзя поставить под сомнение. Вместе с тем, Освободительная миссия Советской Армии заключала в себе противоречие. Оккупационный режим фашистской Германии сменялся насильственным насаждением режимов по образцу сталинского. Объективно являясь освободителем народов и в полной мере ощущая себя таковым, отдавая жизнь за их свободу, советский солдат не мог до конца осознавать всех политических последствий для этих стран вступления Советской Армии на их территорию и, тем более, нести за них ответственность. Режимы, установленные в Восточной Европе, определенные советской пропагандой как «народные», именно так и воспринимались основной солдатской и офицерской массой.
Но вернемся к психологической доминанте.
Для заключительного этапа войны характерным было ощущение близости победы и это само по себе вызывало целый комплекс мыслей и чувств, сложный психологический настрой. Чем ближе она была, тем большими были и желание и надежда выжить, тем труднее было подниматься в атаку под огонь яростно сопротивляющегося врага, тем больнее и обиднее были потери товарищей и друзей, тем страшнее возможность собственной гибели. Людям, прошедшим через всю войну, через все опасности и испытания, в самые последние ее дни требовалось особое мужество — впереди был мир, за который они воевали, ради которого стольким было пожертвовано, столько перенесено. И так хотелось жить в этом мире, в котором не будет войны… Но было и понимание того, что никто за них фашиста «не доколотит». И поднимался в атаку, и шел под смертельный огонь советский воин, и падал, сраженный пулей или осколком, за месяц, за неделю, за день, за час до Победы, и жизнью и смертью своей утверждая верность Родине и воинскому долгу.
Было и совершенно особое чувство у тех, кто воевал на других фронтах, не на главном направлении. «Как же так, а Берлин? Мы на Берлин хотим! Воевали, воевали, а Берлин без нас брать будут? Ведите нас на Берлин!»[494] Это желание закончить войну в сердце фашистской Германии, именно там, откуда она вышла «на горе и проклятье людям», было весьма характерным настроением последних месяцев и дней войны. Казалось, что именно те, кто возьмет Берлин, первыми встретят Победу.
Весь боевой путь был испытанием духовных и нравственных качеств советского воина в условиях постоянного риска, в обстановке, которая требовала огромного напряжения всех человеческих сил, а порой и самопожертвования. Каждый период Великой Отечественной войны, имевший особую морально-психологическую доминанту, определял изменения в духовном облике фронтовиков, в отношениях личности к разным областям действительности и жизненным ценностям.
Так, советский патриотизм, перед войной опиравшийся во многом на искусственные, воспитанные пропагандой лозунги, вскоре приобрел реальное национальное содержание, связанное с угрозой самому существованию Родины и населявших ее народов. Не мессианская задача — принести трудящимся других стран освобождения от эксплуатации, а необходимость выжить в схватке с общим смертельным врагом сплотила народы Советского Союза. Не случайно в ходе войны произошло возрождение многих русских национальных традиций и ценностей, предававшихся анафеме с позиций коммунистической идеологии в течение двух с лишним десятилетий. Произошло и определенное изменение в отношениях государства с православной церковью; пропагандистская машина обратилась к историческому прошлому, к образам героев — «освободителей земли Русской» — для поднятия боевого духа своих современников. Возрождение традиций старой русской армии проявилось не только в учреждении орденов Александра Невского, Суворова, Кутузова, Нахимова, Ушакова и Богдана Хмельницкого, введении офицерских званий и погон, но и в самом объявлении войны с фашистской Германией Отечественной, по примеру памятных событий 1812 года.
При всей противоречивости общественного сознания, на которое влияла предвоенная идеология, акцент в нем смещался с великодержавных коминтерновских установок к преобладающему чувству «малой Родины», которой грозит смертельная опасность. Именно из этого глубоко личностного чувства миллионов людей все больше складывалось теперь отношение к Отечеству, «большому дому» советских народов. «Мы побеждаем смерть не потому, что мы неуязвимы, — писал в октябре 1942 г. матери с фронта летчик Ю. Казьмин, — мы побеждаем потому, что мы деремся не только за свою жизнь; мы думаем в бою о жизни мальчика-узбека, грузинской женщины, русского старика. Мы выходим на поле сражения, чтобы отстоять святая святых — Родину»[495]. При всей патетичности этих слов, они отражают вполне искренние чувства и мироощущение не только автора письма, но и его соратников по оружию.
Другой областью, в которой проявлялись мировоззренческие и ценностные установки советских людей в условиях военного времени, было отношение к самой войне, ее характеру и целям. Сущность этого отношения (то есть осознание ее справедливости для СССР в борьбе с агрессором) в массовом сознании народа, в том числе и армии, сохранялась на протяжении всей войны. Вместе с тем, в зависимости от этапа Великой Отечественной войны, от стоявших перед страной задач и характера развития боевых действий, во многом зависели акценты в этом отношении, доминирующие настроения армии. Определенное значение сохраняли и идеологические стереотипы, но чем ближе область их проявления была связана с непосредственными практическими задачами, тем слабее становилось их действие. Так, если перед войной имела широкое распространение идея мировой революции и освобождения «угнетенных братьев по классу», то с началом фашистского вторжения на смену ей пришли и выдвинулись на первый план идеи национально-патриотические, а лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» был отложен «до лучших времен». Однако на завершающих этапах войны появились новые оттенки в понимании ее целей: не только победить и изгнать врага с родной земли, но и принести освобождение от фашизма соседним народам — так это выглядело и в официальной пропаганде, и в реальном массовом сознании. Одновременно в понятие «освобождение» вновь вкладывался и забытый, довоенный, «классовый» смысл — освободить трудящихся от «гнета капитала», установить наилучшую форму правления и т. п.
На утверждение этих идей в сознании армии работала пропагандистская машина, за которой стоял и репрессивно-управленческий аппарат. Массовое сознание легко усваивало идеологические установки сталинского режима, который рассматривал солдата как средство достижения своих целей, удовлетворения имперских амбиций и не считался ни с какими жертвами для их осуществления. Однако здесь настроение армии и позиция режима существенно расходились. Не вдаваясь в политические тонкости, советский солдат, вынесший на своих плечах все тяготы войны, потерявший многих товарищей по оружию, родных и близких, видел в разгроме фашистской Германии кратчайший путь возвращения к родному очагу и гарантии прочного, на многие десятилетия мира.
Были и другие важнейшие мировоззренческие установки и моральные принципы, определявшие в годы войны настроения и психологию армии в целом. Так, коллективизм, имевший особое значение в отношении к товарищам по оружию, проявлялся в целом комплексе социально-психологических и морально-этических качеств и отношений — в товариществе, взаимовыручке, фронтовом братстве и т. д. «Фронтовая жизнь сближает людей очень быстро, — писал 20.12.45 г. из Германии невесте своего погибшего друга боец И. Шувалов. — Достаточно с человеком побыть день-два, как уже узнаешь все его качества, все его чувства, что на гражданке не узнаешь за год. Нет крепче дружбы, чем фронтовая, и ее ничто не может разбить, даже смерть»[496]. В боевой обстановке, где смерть всегда висела над головой, острее, обнаженнее были чувства. О том, что никогда уже больше не встречали таких людей и такой дружбы, как на фронте, говорят многие фронтовики. Чувства боевого товарищества, фронтового братства были одними из самых сильных и необходимых на войне. Без помощи и взаимовыручки выжить было невозможно. И делились последним сухарем и глотком воды, укрывались одной плащ-палаткой, вытаскивали раненых из-под огня, закрывали собой от пули. «Наша армия спокон веков сильна своим великим воинским братством, — писал Д. П. Ковтун из госпиталя на фронт сыну Олегу, — и оно, это великое братство, дает нам силы и мужество для того, чтобы побеждать»[497].
Мировоззренческие установки и проистекавшие из них нравственные и социально-психологические качества проявлялись и в отношении к врагу. Уже весной 1942 г. в одной из дивизионных газет Карельского фронта встречается очерк красноармейца под красноречивым заголовком «Мы научились ненавидеть». И эта справедливая ненависть была одним из доминирующих чувств в действующей Советской Армии на всем протяжении войны. Однако в зависимости от конкретного ее этапа и связанных с ним условий, отношение к противнику приобретало различные оттенки. Так, новая, более сложная гамма чувств стала проявляться у советских солдат и офицеров в связи с перенесением боевых действий за пределы нашей страны, на чужую, в том числе вражескую, территорию. Немало военнослужащих считало, что в качестве победителей они могут позволить себе все, в том числе и произвол в отношении мирного населения. Негативные явления в армии-освободительнице наносили ощутимый урон престижу Советского Союза и его вооруженным силам, могли отрицательно повлиять на будущие взаимоотношениям со странами, через которые проходили наши войска. Советскому командованию приходилось вновь и вновь обращать внимание на состояние дисциплины в войсках, вести с личным составом разъяснительные беседы, принимать особые директивы и издавать суровые приказы. Советский Союз должен был показать народам Европы, что на их землю вступила не «орда азиатов», а армия цивилизованного государства. Поэтому чисто уголовные преступления в глазах руководства СССР приобретали политическую окраску. В этой связи по личному указанию Сталина было устроено несколько показательных судебных процессов с вынесением смертных приговоров виновным, а органы НКВД регулярно информировали военное командование о своих мерах по борьбе с фактами разбоя в отношении мирного населения[498].
Подробнее проблема формирования и эволюции образа врага в период Великой Отечественной войны, в том числе на заключительном ее этапе, рассматривается нами в специальном разделе четвертой главы.
Среди социально-психологических качеств советских воинов особенно важны были те, которые проявлялись в отношении к тяготам войны (мужество, стойкость, выдержка, твердость характера) и в отношении к опасности (смелость, отвага, готовность к самопожертвованию). Это не значит, что не было фактов проявления качеств, им противоположных: экстремальные ситуации высвечивают не только лучшие, но и худшие стороны человеческого характера. Однако даже враг вынужден был признать, что советский солдат отличался особыми качествами, которые в условиях войны выразились в массовом повседневном героизме. Тот факт, что в годы Великой Отечественной войны орденами и медалями Советского Союза награждены 12 млн. человек, говорит сам за себя, но все же не до конца отражает величие солдатского подвига. Миллионы безымянных героев, отдавших жизнь и не имевших никаких наград, в неменьшей степени заслуживают благодарности потомков.
Несмотря на всю противоречивость факторов, влиявших в предвоенный период и в ходе самой войны на общественное сознание советских людей, они проявили безусловное духовное и нравственное превосходство над противником. Его истоками явился справедливый для них характер войны, поставившей вопрос о жизни и смерти народов СССР, их национальных и социокультурных ценностей. Война затронула каждого советского человека, заставила обратиться к национально-патриотическим традициям, подняться выше классовых и личных обид.
Поколение победителей в первые послевоенные годы
Экстремальные обстоятельства войны перестраивали общественное сознание, позволяли проявиться волевому сильному характеру, создавали личности, способные принимать самостоятельные решения, независимые от авторитетов[499]. И это не могло не повлиять на послевоенную судьбу фронтового поколения, на судьбу всего общества. Как ни парадоксально это звучит, но для миллионов советских людей война по сравнению с 1937–1938 гг. стала «глотком свободы», так как на передовой власть репрессивной системы не была всеобъемлющей, преобладали обычные человеческие отношения, скрепленные тяготами окопной жизни, постоянным соседством со смертью. Война начала процесс нравственного очищения и переосмысления ценностей, ставила под вопрос казавшуюся незыблемость сталинского культа. И хотя в официальной пропаганде все победы и успехи связывались с именем Сталина, а неудачи и поражения сваливались на врагов и предателей, не было уже столь однозначного доверия к авторитету существовавшей системы.
И. Бродский создал сложный поэтический образ тех, «кто в пехотном строю смело входили в чужие столицы, но возвращались в страхе в свою»[500]. Однако в нем заключена только часть правды. Война, опалившая миллионы солдат, вместе с тем внутренне освободила многих из них и подняла в человеческом достоинстве. Они доказали свою верность Родине кровью, жизнью, которых не жалели; они не могли представить, что после всего этого кто-то посмеет усомниться в них. Теперь, если сталинский репрессивный аппарат выхватывал из их рядов брата-фронтовика, прежняя, слепая довоенная вера в то, что «невиновных у нас не сажают», сменилась растерянностью, недоумением, негодованием, — штампы рушились, придя в столкновение с реальным жизненным опытом, задуматься над которым всерьез впервые заставила война, оказавшаяся столь непохожей на обещанный пропагандой «могучий сокрушительный удар», «малой кровью», «на чужой территории» и т. п.
Война на многое заставила взглянуть по-другому, «самым суровым образом возвращала не только к горькой действительности, но и к подлинным ценностям и реальным представлениям, требовала сознательного выбора и самостоятельных решений. Без этого невозможно было одолеть врага»[501]. На прочность проверялись слова, принципы, убеждения. И не только они. «Там, на войне, — вспоминает бывший командир пехотного взвода В. Плетнев, — я научился ценить и понимать людей. Ведь на переднем крае с особой быстротой раскрывались их самые ценные качества, шла проверка каждого не только на стойкость, но и на человечность, а вместе с тем сразу выявлялись и подлость, и трусость, и шкурничество. За короткий срок, если не разумом еще, то чувством, постигались истины, к которым человечество шло иногда столетиями»[502]. Во всяком случае, за четыре года войны к этим истинам приблизились гораздо больше, чем за несколько предвоенных десятилетий. Для многих она стала действительно духовным очищением. Именно в это тяжелейшее для нашей страны время общественное сознание сделало первый шаг к разрушению идеологических стереотипов, подготовив тем самым грядущие перемены.
Безусловно, победа в войне укрепила авторитет Сталина внутри страны и за рубежом, тем более, что и он сам, и вся пропагандистская машина делали все, чтобы представить его спасителем Отечества, приписать ему все заслуги в войне. Миллионы простых солдат и офицеров были для Генералиссимуса всего лишь «винтиками», как он обмолвился в своем тосте в честь парада Победы. Оскорбительный характер этого тоста с обидой вспоминают многие фронтовики[503]. Но прошедшие сквозь фронтовое пламя люди, сознательно шедшие на смерть за Родину и в большинстве своем лишь случайно выжившие (например, среди мужчин 1923 г. рождения уцелело всего 3 %)[504], отнюдь не считали и не хотели признавать себя винтиками[505]. Там, на войне, они не только чувствовали свою причастность к общей борьбе за свободу и независимость Родины, но и сознавали, что от личных усилий и самоотверженности каждого зависит исход войны. Не случайно, кем бы ни было им суждено стать после войны, главной заслугой и главным делом своей жизни они считали то, что совершили за эти четыре года.
Власть, при всем своем пренебрежении к «отработанному материалу», сознавала для себя опасность, исходившую от поколения фронтовиков, которых она разными способами старалась «поставить на место», — начиная с демонстративного принижения их реальных заслуг и кончая новым раскручиванием маховика репрессий, на сей раз направленного в первую очередь на них. Ведь эти люди увидели больше, чем им «полагалось»: им было с чем сравнить «достижения первого в мире государства рабочих и крестьян», они узнали, как живут «эксплуатируемые братья по классу в странах капитала». И, надо полагать, сравнение это оказалось не в пользу разоренной колхозной деревни и нищих городских коммуналок. Увиденное за границей многомиллионной армией не могло не заставить ее задуматься о жизни в собственной стране и сделать определенные выводы, совершенно не устраивавшие систему и воспринятые ею как прямая угроза своему существованию. «Не случайно, — отмечала Юлия Друнина, — Сталин побаивался свободолюбивых фронтовиков — начиная с маршала Жукова и кончая рядовыми солдатами и офицерами, которых он хладнокровно и последовательно расстреливал и гноил в гулагах»[506].
Этот процесс очень четко запечатлелся в памяти ветеранов. К 1948 г. в основном была закончена послевоенная демобилизация, включая и младшие возраста. В гражданское общество выплеснулась беспокойная «фронтовая вольница». И именно тогда режим начал поспешно «закручивать гайки». «В конце 48-го и в 49-м… стали сажать бывших военнопленных, прошедших причем проверки в 45-м, и отправлять в лагеря, — писал В. Кондратьев. — К тому же в те годы прокатилась волна арестов в высших учебных заведениях, причем, бывших фронтовиков»[507]. За что? А «по малейшему подозрению в инакомыслии, за пресловутую „антисоветскую агитацию и пропаганду“, — говорит В. Быков. — За трезвое слово о западном (буржуазном!) образе жизни, на который мы успели взглянуть в последние месяцы войны и удивиться, обнаружив, что жили там далеко не так, как нам твердили много лет до войны. Жили достойнее нас, богаче и свободнее»[508].
Этот побочный эффект освобождения Европы — невольная осведомленность в том, что система тщательно скрывала от народа, ставила фронтовиков в особенно уязвимое положение. Неадаптированные к мирной жизни, прошедшие сквозь кровь и смерть, и потому наивно-бесстрашные в своем стремлении говорить то, что думают, не опасаясь последствий, они становились особенно опасными для режима, приобретя такое «крамольное» знание. Система не могла не пойти в решительное на них наступление, выкорчевывая малейшие очаги сомнений и нигилизма. «Едва закончилась война, — вспоминал Герой Советского Союза маршал В. Куликов, — а газеты уже запестрели статьями о низкопоклонстве перед Западом. Адресовались они в первую очередь нам — фронтовикам, прошагавшим с боями по Европе. Кто еще, кроме нас, видел Запад в те годы? Вот нам и „разъясняли“, как понимать увиденное. А тех, кто продолжал говорить правду, отправляли за решетку»[509].
Напрашивается прямая аналогия с декабристами, в Отечественной войне 1812 г. повидавшими Европу и европейские порядки. Характерно, что такая аналогия возникла уже в начале 1945 г., когда Советская Армия оказалась за границей, причем, возникла не в кругах интеллигенции, а среди генералов идеологического фронта, к которым стекалась информация о настроениях в воинских частях. Так, на совещании бригады работников Управления Агитации и Пропаганды Главного Политуправления РККА и работников отдела Агитации и Пропаганды Политуправления 2-го Белорусского фронта, состоявшемся 6 февраля 1945 г., прозвучало следующее заявление: «После войны 1812 года наши солдаты, увидевшие французскую жизнь, сопоставляли ее с отсталой жизнью царской России. Тогда это влияние французской жизни было прогрессивным, ибо оно дало возможность русским людям увидеть культурную отсталость России, царский гнет и т. п. Отсюда декабристы сделали свои выводы о необходимости борьбы с царским произволом. Но сейчас иное дело. Может быть, помещичье имение в Восточной Пруссии и богаче какого-то колхоза. И отсюда отсталый человек делает вывод в пользу помещичьего хозяйства против социалистической формы хозяйства. Это влияние уже регрессивно. Поэтому надо беспощадно вести борьбу с этими настроениями…»[510] Как видно из этого документа, система отчетливо понимала ту опасность, которую несло в себе осознание солдатами и офицерами противоречий между внушаемыми им догмами и реальной жизнью.
Интересна и такая историческая параллель: крепостные мужики, отстоявшие Россию от завоевателей, были убеждены, что получат в награду «волю», ибо заслужили ее кровью; столетие спустя их потомки испытывали надежды на послевоенные перемены к лучшему, считая, что заслужили право на них тяжестью народных жертв[511]. Предчувствия свободы носились в воздухе, но свобода не наступила. Не успел отгреметь салют Победы, как из народа-победителя стали выбивать дух фронтовой независимости и свободы[512], атмосфера в обществе снова стала омрачаться, поднялась новая волна репрессий. Но то, что произошло в сознании советских людей за время войны, уже невозможно было задавить террором и демагогией. «Война одно подтверждала, другое отвергала, третье, в свое время отвергнутое, восстанавливала в его прежнем значении… Новое, рожденное или восстановленное в ходе войны, боролось со всем тем отжившим и скомпрометировавшим себя, что уходило корнями в атмосферу 1937–1938 годов»[513], — подчеркивал К. Симонов. В обществе происходил трудный, постепенный, но необратимый процесс духовного очищения.
Говоря о фронтовом поколении, нельзя обойти вниманием то, как сложилась его послевоенная судьба, какое место отвело ему государство, — с точки зрения самих ветеранов Великой Отечественной, их самооценки, самовосприятия и самоощущения.
Возвращение с войны молодых фронтовиков означало для них вступление в совершенно новую жизнь. До ухода в армию они, как правило, не имели ни законченного образования, ни профессии, ни семьи. Опыт, приобретенный ими на фронте, был богат и разнообразен, очень важен для формирования личности, ее характера и мировоззрения, но все-таки крайне специфичен. В мирной жизни в советской стране он оказался не только малоприменим, но зачастую неприемлем и даже опасен для тех, кто им обладал. Склонность к риску, умение принимать самостоятельные решения в экстремальных ситуациях, смелость и решительность, — то есть все те качества, которые наиболее ценились в боевой обстановке, совершенно не вписывались в жесткую систему тотального администрирования и идеологического диктата. На «гражданке» люди действительно были «винтиками» хорошо отлаженной бюрократической машины, и нестандартность каких-либо деталей вела к тому, что их просто браковали и выбрасывали. Нужно учитывать, что эта «нестандартность», сформированная боевыми условиями, дополнялась посттравматическим синдромом, который был характерен практически для всех фронтовиков. Расшатанность нервной системы, болезненное реагирование на непривычные условия мирной жизни, встретившей защитников Родины далеко не так, как они того заслуживали, помноженные на сильный самостоятельный характер, сложившийся на войне, делали послевоенную адаптацию этого поколения чрезвычайно сложной. Система требовала послушания и исполнительности, а эта категория ее «подданных» была самой взрывоопасной. Те же качества, которые затрудняли фронтовикам вхождение в мирную советскую жизнь, вместе с присущим им чувством солидарности, сплоченности, фронтового братства делали их опасными для системы.
Поэтому даже через много лет ветераны вспоминают первые послевоенные годы с двойственным чувством: к радости возвращения и того, что остались живы, примешивались обиды и разочарования. «Фронтовикам хорошо памятны послевоенные 40-е годы, когда они возвращались в разоренные города и голодные села, — писал В. Быков. — Никто в то время не рассчитывал на какой-либо достаток, не претендовал на привилегии — надо было впрягаться в адский труд и налаживать разоренное. И тем не менее уже тогда стало ясно, что народ-победитель заслуживал большего — по крайней мере, элементарного к себе уважения за беспримерную в истории победу»[514].
Но даже и этого элементарного страна не дала своим героям, которые, «сделав свое дело», стали вроде бы лишними. Затаенная боль и горечь от несбывшихся надежд характерны для настроений тех лет. Вот как вспоминал об этом В. Кондратьев: «Отрезвление пришло в первые послевоенные годы, трудные и сложные для бывших фронтовиков… Мы почувствовали себя ненужными, ущербными, особенно инвалиды, получившие нищенские пенсии, на которые невозможно было прожить („которых не хватало даже на то, чтоб выкупить карточный паек“[515], — уточнял он в другой своей статье). И этих несчастных, даже безногих и безруких, гоняли каждый год на ВТЭК для подтверждения инвалидности, словно за это время могли отрасти руки и ноги. Чем, как не неприкрытым издевательством являлся такой идиотский порядок?.. У нас отняли месячные выплаты за награды и бесплатный проезд на поездах раз в год за ордена. Выплаты были мизерные: за медаль „За отвагу“ — 5 рублей, за „Звездочку“ — 15 рублей каждый месяц, но все же стало обидно, что и такие гроши отняли…»[516] С горькой иронией вспоминает эту обиду и В. Быков: «Некоторые льготы и жалкие рубли, полагавшиеся орденоносцам, по окончании войны были отменены, как водится, по ходатайству самих орденоносцев»[517].
Казалось бы, именно начало мирной жизни для большинства молодых ветеранов должно было стать самым светлым и радостным временем, — ведь пришла, наконец, их «отсроченная» войной юность. Однако, по словам В. Кондратьева, «нет, не было в нашей послевоенной жизни светлого, о чем можно было бы вспоминать с ностальгической грустью»[518]. И, напротив, война, «несмотря ни на что, вспоминается воевавшими хорошо, потому что все страшное и тяжкое в физическом смысле как-то смылось из памяти, а осталась лишь духовная сторона, те светлые и чистые порывы, присущие войне справедливой, войне освободительной. Была в войне одна странность — на ней мы чувствовали себя более свободными, нежели в мирное время»[519].
В чем же была причина этого распространенного среди фронтовиков, казалось бы, неожиданного ощущения? «Чем-то эти дни не отвечали нашим фронтовым мечтам о будущем, — размышляет В. Кардин. — Сейчас более или менее ясно — чем. Мы не ждали молочных рек и кисельных берегов. Своими глазами видели спаленные села, руины городов. Но у нас все же появились свои, пусть и расплывчатые, представления о справедливости, о собственном назначении, о человеческом достоинстве. Они удручающе не совпадали с тем, что нас ждало едва не на каждом шагу»[520]. У них было много сил, много надежд — и огромная потребность чувствовать себя необходимыми. «И когда этого не случилось, началась ностальгия по военным временам. Чем труднее, нелепее складывалась жизнь, тем отраднее вспоминались эти страшные времена»[521].
Наверное, именно тогда окончательно завершилось формирование фронтового поколения не только как социально-демографического явления, но и как духовного феномена. Во время войны у фронтовиков не было еще полного осознания самих себя как особой общности, оно могло проявиться только в мирной жизни, — и тем сильнее, чем больше общество, а точнее — система, отторгала их от себя. «Не сразу мы, вернувшиеся с фронта, ощутили себя поколением, почувствовали связь между собой, необходимость в ней, — вспоминает В. Кардин. — Миновали первые послевоенные годы, и мы начали искать друг друга, наводить справки, списываться, искать встречи. Вероятно, что-то в мирных днях заставляло нас держаться „до кучи“»[522]. По-разному складывалась послевоенная жизнь фронтовиков — у кого-то вполне благополучно, у кого-то неудачно, может быть, даже трагически. Но при всем многообразии и несходстве судеб, это чувство фронтового братства, ощущение себя «особым поколением» с годами только усиливалось.
Таким образом, проблема формирования фронтового поколения по своей значимости выходит за рамки Великой Отечественной войны. Жизнь его продолжалась и после ее окончания, а специфика духовных феноменов, определенная особенностями тех условий, в которых они складывались, явилась важным фактором обновления общества, противостояния сталинизму. Война сделала очевидной несостоятельность мифа о непогрешимости «Великого Вождя всех времен и народов». Впрочем, сталинизм пытался создать новый миф, связав Победу над фашистской Германией исключительно с именем Сталина, приписав все заслуги его гениальности как полководца. Не случайно сам Сталин явился инициатором присвоения себе звания Генералиссимуса, а возразивший ему маршал Жуков отправился в «почетную ссылку»[523]. И этот миф в определенной мере повлиял на взгляды фронтовиков, особенно с течением времени.
Но в целом фронтовое поколение не укладывалось в жесткие рамки сталинской системы. Здесь опять можно провести параллель с декабристами, которые выросли из освободительной войны 1812 года. Не случайными явились идеологические постановления ЦК КПСС 1946–1948 гг., ударившие по свободолюбивым настроениям первых послевоенных лет и направленные в первую очередь против духа «фронтовой вольницы». Не случайным было и «ленинградское дело» — уничтожение организатора обороны Ленинграда А. А. Кузнецова и его товарищей. Эта акция должна была «поставить на место» фронтовиков. И устранение с высших командных должностей популярного в народе и армии маршала Г. К. Жукова преследовало ту же цель. Закономерно и то, что именно фронтовые офицеры стали силой, которая уничтожила бериевский репрессивный аппарат, — яркое подтверждение тому, что опасения системы были небезосновательны.
Именно фронтовому поколению народы бывшего СССР обязаны не только независимостью и самим своим существованием, но также во многом духовным и политическим штурмом репрессивного сталинского режима. Духовные процессы, берущие начало в 1941–1945 гг., получили свое дальнейшее развитие и привели советское общество к ситуации 1956 г. — разоблачению культа личности и подлинному перевороту в мировоззрении миллионов людей. Таким образом, фронтовое поколение можно назвать не только «поколением победителей», но и «поколением XX съезда». Дважды в своей жизни оно сыграло главную роль в решающее для судеб страны время — и в этом его историческое значение. «XX съезд, дух освобождения, оттепели вышел из фронтовой шинели победителей»[524].
Исход любой войны в конечном счете всегда определяют люди. Великая Отечественная война советского народа против фашистской Германии показала это с особой ясностью. Тогда на чашу весов истории легло соотношение всего комплекса экономических, политических и стратегических факторов противоборствующих сторон, но морально-психологическое превосходство советского солдата оказалось самым весомым. Это вынуждены были признать даже враги. «Это была тяжелая школа, — писал в своих мемуарах немецкий генерал Блюментрит. — Человек, который остался в живых после встречи с русским солдатом и русским климатом, знает, что такое война. После этого ему незачем учиться воевать… Нам противостояла армия, по своим боевым качествам намного превосходившая все другие армии, с которыми нам когда-либо приходилось встречаться на поле боя»[525].
Сегодня раскрыто уже немало «белых пятен» в истории предвоенного и военного времени, откровенно говорится о том, что замалчивалось десятилетиями. Здесь и преступления «сталинщины», и роковые просчеты командования, и намного превосходящие прежние официальные данные цифры наших потерь в войне, и многое другое. Но все это не только не может принизить, но, напротив, объективно подчеркивает величие подвига советского солдата, ценой огромных жертв победившего фашизм, отстоявшего независимость своей страны. «Не в пример некоторым другим, прежним и последующим войнам, Великая Отечественная война нашего народа против немецко-фашистских захватчиков была войной героической и, безусловно, самой справедливой в нашей истории. Мы победили, это однозначно и непереоценимо, как для судеб наших народов, так и для будущего земной цивилизации. Участники этой войны — действительно герои, и прошедшие ее с первого до последнего дня, и вставшие в ее стрелковые цепи на заключительном этапе боев. Хватило всем под завязку. Победили, и, по-видимому, это главное»[526], — так оценивает этот период в истории Отечества Василь Быков.
При этом социально-психологический феномен фронтового поколения в его целостности и историческом развитии в годы Великой Отечественной войны явился одним из решающих факторов Победы над врагом.
Часть III
ПСИХОЛОГИЯ И ИДЕОЛОГИЯ ВОЙНЫ. ДИАЛЕКТИКА ВЗАИМОСВЯЗЕЙ
Глава I
ИДЕОЛОГИЧЕСКИЙ ФАКТОР В ВОЙНАХ ХХ ВЕКА
Официальная мотивация войн и ее восприятие массовым сознанием
В условиях войны особое значение имеет моральный дух армии, в формировании которого важную роль играет совокупность факторов: убежденность в справедливом характере войны, вера в способность государства отразить нападение врага при всех трудностях и даже временных неудачах, наличие духовных и нравственных ценностей, ради которых солдаты готовы отдать свою жизнь. «Высокое моральное состояние войск, — отмечает английский военный психолог Норман Коупленд, — это средство, способное превратить поражение в победу. Армия не разбита, пока она не прониклась сознанием поражения, ибо поражение — это заключение ума, а не физическое состояние»[527].
Идеологическая и психологическая составляющая в любой войне теснейшим образом взаимосвязаны. Целью любой войны является Победа, а достичь ее невозможно без определенного морально-психологического состояния населения страны в целом и ее армии в особенности. При этом и народ, и армия должны быть убеждены в своем, прежде всего, моральном превосходстве над противником, и, разумеется, в конечной победе над врагом. Все это относится не только к умонастроениям, но и к области собственно массовых настроений, чувств народа. Однако, как можно заметить, смысловое содержание этих психологических явлений принадлежит к сфере идеологии. Поэтому любая морально-психологическая подготовка к войне, а также обеспечение определенного морального духа в ее ходе, осуществляются прежде всего идеологическими средствами и инструментами.
Важнейшим среди них является пропаганда официальной мотивации войны. Каждая война имела свое идеологическое оформление, своеобразную идеологическую мотивацию, которая могла выражаться как в официальном определении войны высшими политическими и идеологическими институтами, так и в непосредственных лозунгах, используемых в пропагандистской работе в войсках.
В сущности, почти каждая из войн, в которых участвовала Россия (СССР) в ХХ веке, имела такую официальную мотивацию, а некоторые даже символические определения, закрепившиеся в памяти народа и в официальной истории.
Неопределенность такой мотивации или ее непонятность народным массам, неадекватность их умонастроениям, нередко становились факторами поражения в войне. Рассмотрим с этих точек зрения войны ХХ века в хронологическом порядке.
Первой была русско-японская война 1904–1905 гг.
Именно нечеткость ее мотивации, слабость пропагандистской работы государственных институтов, наряду с многочисленными неудачами на театре боевых действий, явились причинами крайней непопулярности войны в русском тылу. Вследствие этого война была прекращена в самый неудачный для России момент, хотя страна еще располагала достаточными для ее ведения ресурсами, в отличие от Японии, свои ресурсы исчерпавшей. Стратегическое поражение было понесено не только и не столько на поле брани, сколько на «идеологическом фронте», тем более, что фактическим союзником противника оказалась русская либерально-демократическая пресса, поднявшая антивоенную истерию, способствовавшая нарастанию революционного брожения в тылу, что и вынудило правительство свернуть боевые действия и пойти на позорный, унизительный мир.
По воспоминаниям некоторых участников обороны Порт-Артура, российская либеральная пресса еще накануне войны оказала японцам большую услугу, подняв шумиху вокруг действий правительства на Дальнем Востоке и заставив урезать средства военного бюджета, в частности, на постройку Порт-Артурской крепости, судов флота и на содержание эскадры в Тихом океане, что было, безусловно, учтено Японией при принятии решения о начале военных действий[528]. Следует также отметить, что российская пропаганда, в отличие от японской, не позаботилась о формировании мирового общественного мнения, предоставив противнику возможность склонить его на свою сторону, при активной поддержке заинтересованных в этом некоторых западных держав, прежде всего, Англии и США.
Не было ясности в понимании политических мотивов войны и в самих русских войсках, без чего успешно ими управлять оказалось достаточно сложно. Так, уже в 1906 г. полковник К. П. Линда в ответе на вопросы специальной комиссии Генерального штаба отмечал, что в условиях непопулярной среди офицеров и солдатских масс русско-японской войны единственным лозунгом, который мог увлечь армию вперед, на смертный бой, мог быть: «На выручку Артуру!»[529]
Полный провал пропагандистского аппарата Российской Империи констатировал министр земледелия и государственных имуществ А. С. Ермолов в докладе императору Николаю II 14 марта 1905 г.: «Нельзя скрывать от себя, что война на Дальнем Востоке никакою популярностью среди населения не пользуется, — подчеркивал он, — что никакого подъема патриотического чувства в народе нет и не было, что народ только подавлен тяжелыми для него последствиями этой войны и вместе с тем на него самым угнетающим образом действуют слухи о наших военных неудачах. Возвращающиеся с Дальнего Востока раненые, распространяя слухи о понесенных нами поражениях, только еще более возбуждают население против этой войны, продолжение которой должно будет, однако, потребовать от народа еще новых и более тяжких жертв, причем в народе распространено убеждение, что и все эти жертвы пользы не принесут, что отправляемые в действующую армию посылки и пожертвования по назначению не доходят и т. п. Нельзя не опасаться, что призванные при таком настроении народа в войска внесут деморализацию и в среду самой нашей армии»[530]. Как видно из доклада, царский министр достаточно полно отдавал себе отчет о взаимосвязи настроений в тылу и морального духа армии.
Еще более катастрофическими оказались результаты недоучета русским правительством роли идеологического фактора в Первой мировой войне. Хотя пропагандистский аппарат предпринимал немалые усилия для возбуждения патриотических и антигерманских настроений в стране и в армии, его работа оказалась недостаточно эффективной.
Действительно, в самом начале войны правительству удалось обеспечить общий патриотический подъем (который в дальнейшем опозиционная, прежде всего, революционная пресса назвала патриотическим угаром). Впрочем, это вовсе не было спецификой России. «Никогда, пожалуй, за всю историю мировых злодейств не расцветала так открыто и так нагло социальная демагогия, как в начале Первой мировой войны. Все средства тогдашней пропаганды истошно заголосили вдруг о родине, свободе, защите отечества, о миролюбии и гуманности… Осенью 1914-го большинство немцев, русских, французов и англичан были твердо убеждены в том, что именно на их страну напал враг, что их страна — невинная жертва агрессии»[531].
Армейское командование находило в целом адекватные формулы для мотивации участия России в войне, подчеркивая справедливый и оборонительный ее характер, ориентируя войска на победу, опираясь при этом на славные боевые традиции русской армии, в том числе и на победоносный опыт в борьбе с собственно немецким противником. Так, подобная мотивировка присутствует в приказе № 1 главнокомандующего войсками Северо-Западного фронта генерала Я. Г. Жилинского от 20 июля (2 августа) 1914 г.: «20 июля 1914 г. Германия объявила России войну и открыла уже военные действия. Мы должны отстоять нашу родину и честь нашего оружия. Не в первый раз приходится нашим войскам воевать с немцами; они испытали наше оружие и в 1757 г., и в 1812 г., причем всегда мы оставались победителями. Убежден, что вверенные мне войска проявят присущую им доблесть в наступившую войну и, как всегда, честно и самоотверженно выполнят свой долг»[532].
Однако мотивировка эта, как видно даже из приведенного выше документа, была, как правило, слишком общей, абстрактной и не вполне понятной для основной массы населения и армейских низов, состоявших в основном из неграмотного или малограмотного крестьянства. Можно привести еще пример образчика такой пропаганды целей России в войне, присутствующей в другом приказе — по 2-й армии от 4 июня 1915 г.: «В настоящей войне с вековым врагом славянства — с немцем, мы защищаем самое великое, что только когда-либо могли защищать, — честь и целость Великой России»[533].
Подобная абстрактность в сочетании с высокопарностью явно не могли затронуть ни ум, ни сердце малообразованного, но прагматичного крестьянина, плохо представлявшего себе не только умозрительные понятия «о чести и величии России», но и не имевшего представления о таких более конкретных категориях, как славянство, Германия, Австро-Венгрия и их взаимоотношениях между собой и Россией. Обо всех этих проблемах, упиравшихся не только в неэффективность пропагандистского аппарата империи, но и, в конечном счете, в глубочайшую пропасть между менталитетом государственной элиты и основной массы населения, в том числе и рядового состава армии в Первой мировой войне, написал в своих мемуарах генерал А. А. Брусилов. Сетуя на то, что техническое оснащение русских войск было значительно хуже, чем у противника, он отмечал: «Еще хуже была у нас подготовка умов народа к войне. Она была вполне отрицательная… Моральную подготовку народа к неизбежной европейской войне не то что упустили, а скорее не допустили». Далее он свидетельствует о полном непонимании народными массами причин и целей войны: «Даже после объявления войны прибывшие из внутренних областей России пополнения совершенно не понимали, какая это война свалилась им на голову, — как будто бы ни с того ни с сего. Сколько раз я спрашивал в окопах, из-за чего мы воюем, и всегда неизбежно получал ответ, что какой-то там эрц-герц-перц с женой были кем-то убиты, а потому австрияки хотели обидеть сербов. Но кто же такие сербы — не знал почти никто, что такое славяне — было также темно, а почему немцы из-за Сербии вздумали воевать — было совершенно неизвестно. Выходило, что людей вели на убой неизвестно из-за чего, то есть по капризу царя. Что же сказать про такое пренебрежение к русскому народу?!»[534]
И наконец А. А. Брусилов делает неутешительный вывод о причинах отсутствия в народных низах чувства патриотизма: «Можно ли было при такой моральной подготовке к войне ожидать подъема духа и вызвать сильный патриотизм в народных массах?! Чем был виноват наш простолюдин, что он не только ничего не слыхал о замыслах Германии, но и совсем не знал, что такая страна существует, зная лишь, что существуют немцы, которые обезьяну выдумали, и что зачастую сам губернатор — из этих умных и хитрых людей. Солдат не только не знал, что такое Германия и тем более Австрия, но он понятия не имел о своей матушке России. Он знал свой уезд и, пожалуй, губернию, знал, что есть Петербург и Москва, и на этом заканчивалось его знакомство со своим Отечеством. Откуда же было взяться тут патриотизму, сознательной любви к великой родине?!»[535]
Патриотическая пропаганда того времени, по признанию многих современников, была малоэффективна и почти не действовала собственно на солдат. Однако попытки такого воздействия, безусловно, имели место, о чем свидетельствуют хотя бы названия выпускаемых в то время пропагандистских брошюр: «Священный порыв России на великий подвиг в защиту угнетенных братьев славян» (1914), «Почему Россия не может не победить Германию» (1914), «Как воюем мы и как воюют немцы» (1914), «Что делают немки, когда немцы воюют» (1915), «Россия борется за правду» (1915), «Война за правду» (1915), «О значении современной войны и о долге довести ее до победного конца» (1915), «Что ожидает добровольно сдавшегося в плен солдата и его семью» (1916) и т. п.[536] Уже в самих этих заголовках заметны и основные направления этой пропаганды (объяснение причин, целей и характера войны, формирование образа врага, призывы к исполнению воинского долга), и эволюция ее методов — от возвышенных обращений и абстрактной риторики в начале войны до предостережений и прямых угроз на ее завершающих этапах, когда у солдатской массы накопилась усталость от войны, усилились антивоенные настроения, падала дисциплина и нарастала угроза разложения армии. Интересно, что русские пропагандисты попытались нащупать те струны народного сознания, которые могли отозваться на соответствующее воздействие. Низкий образовательный уровень, культурная ограниченность, зачастую даже мировоззренческая примитивность солдат требовали адекватных форм обращения к личному составу армии: простоты идей, близких народному сознанию понятийных категорий, упрощенной лексики, разговорного языка. Надо отметить, что несмотря на то, что в начале века идеологические инструменты обработки массового сознания еще не получили такого мощного развития как в последующие десятилетия, военным идеологам-пропагандистам русской армии удалось найти некоторые эффективные приемы и адекватные формы, которые, однако, не получили достаточно широкого распространения. Например, от непонятных для солдата-крестьянина идей защиты славянства, поддержания славы русского оружия и т. п. они нередко переходили к смутной, абстрактной, но отзывающейся в русской православной душе идеи борьбы «за правду» как главной мотивировке войны против Германии.
Конечно, и общество, и армия были весьма неоднородны, и вследствие этого достаточно дифференцированным было в них отношение к войне. Так, в дворянских, купеческих и даже мещанских городских слоях патриотические чувства, особенно в начале войны, были чрезвычайно сильны. Этот факт и его разительное отличие от изначальной непопулярности предыдущей, русско-японской войны отмечают многие современники. Формы выражения патриотизма были разнообразны и многочисленны. Среди них и такие «символические», как торжественные молебны, шествия с портретами Государя, хоругвями и знаменами, поздравительные письма и телеграммы, и т. п. Примером таких настроений может служить телеграмма генерала Курлова о верноподданнических чувствах обывателей города Риги от 11 марта 1915 г.: «Войска гарнизона, военные и гражданские чины, представители общественного самоуправления и население города Риги, вознеся благодарственную молитву Всевышнему по случаю падения Перемышля, повергают к стопам державного Вождя России Государя Императора одушевляющие их горячие чувства восторженной любви и верноподданнической преданности и просят представить Верховному Главнокомандующему вернопреданные пожелания и поздравления по случаю блестящей победы руководимой им во славу русского оружия Армии»[537].
Другие формы проявления патриотических настроений относятся к категории действенных. Среди них были добровольчество, материальные пожертвования в пользу армии, помощь раненым и т. п. В широких слоях народа традиционно теплым было отношение к солдатам, отправляющимся на фронт, и к раненым, возвращающимся с передовой. «Простонародье здесь, как и повсюду, пожалуй, горячее отзывается на войну, — записал в августе 1914 г. военный корреспондент А. Н. Толстой. — Например, торговки булками и яблоками ходят к санитарным поездам, отдают половину своих булок и яблок раненым солдатикам. При мне к знакомому офицеру на улице подошла баба, жалобно посмотрела ему прямо в лицо, вытерла нос, спросила, как зовут его, офицера, и посулилась поминать в молитвах»[538].
К активным формам проявления патриотизма можно отнести и подачу военнослужащими тыловых частей рапортов и прошений о переводе в действующую армию. Такие настроения были распространены как в аристократических «верхах» общества, так и в средних городских слоях. Вот что писал 24 апреля 1915 г. в прошении на имя своего крестного Великого князя Петра Николаевича подполковник П. В. Аскоченский: «…Имея от роду 44 года и будучи совершенно здоров, считаю неудобным оставаться на административной должности, когда мои братья по оружию проливают свою кровь за дорогого нам всем Государя Императора, православную веру и родное Отечество»[539].
Как следует из документа, в высших кругах общества официальная идеологическая формула «За Веру, Царя и Отечество!» принималась очень серьезно и искренне. Но она же, пусть и в несколько трансформированном виде, принималась и более широкими слоями, о чем свидетельствует, в частности, рапорт служившего на Дальнем Востоке подпоручика Сильницкого: «Стремясь лично и непосредственно принять участие в настоящей второй Отечественной войне против заклятых врагов Царя, России и Славянства ненавистных немцев, испрашиваю ходатайства Вашего Превосходительства о переводе меня в одну из тяжелых артиллерийских частей вверенного Вам корпуса»[540], — писал он 27 января 1915 г.
С такими просьбами обращались не только сами военнослужащие, но и их близкие родственники. Так, 8 марта 1915 г. из Риги на имя Великого князя Николая Николаевича была послана телеграмма от матери вольноопределяющегося унтер-офицера Закржеского, который был уволен из армии после тяжелого ранения, «затосковал по любимому делу» и отказался оставить службу. И мать сама настоятельно просит направить сына в одну из автомобильных частей действующей армии![541]
Именно широкое распространение патриотических настроений, особенно на начальном этапе войны, наряду с масштабностью боевых действий и значимостью для судеб страны позволило и в официальной пропаганде, и в народном сознании утвердиться таким определениям Первой мировой войны как Великая, Отечественная и Народная. Лишь многие годы революционного нигилизма и отрицания старых ценностей постепенно стерли из исторической памяти народа эти названия, заменив их на большевистское определение войны как «империалистической» или более нейтральное — «германской».
Но все вышесказанное не отменяет того очевидного факта, что для основной крестьянской армейской массы война осталась во многом непонятной и чужой. Это обстоятельство отмечают многие современники, причем не только из радикального революционного лагеря, который не приминул им воспользоваться в своих целях. О подобных настроениях пишет в своих записках сестра милосердия княгиня Лидия Васильчикова, которая заметила, что военные действия вдали от собственного дома совершенно не волновали крестьян. Они были равнодушны к тому, кто оказывался победителем, но лишь до тех пор, пока война не затянулась и не было нарушено обещание, что она закончится к Рождеству. С этого момента крестьяне стали видеть в войне бесполезную затею в интересах лишь союзников России, сводивших счеты с германцами. Сыновей крестьян призывали на фронт, лишая хозяйство рабочих рук, и безразличное отношение к войне вскоре сменилось антивоенным. В этом Васильчикова отчасти видит причину успеха большевистской пропаганды в 1917 г., призывавшей солдат дезертировать, бросать оружие и возвращаться домой[542].
В советское время в идеологическом оформлении войны большую роль стали играть социально-революционные мотивы, тесно связанные с доктринальными установками марксизма и коммунистической идеологией в широком смысле. Однако, несмотря на то, что в мотивации этих войн обычно присутствовала и терминология, являвшаяся отзвуком идеи мировой революции, за большинством из них стоял, прежде всего, собственно государственный интерес. Так, в конфликте на озере Хасан приоритет был отдан защите неприкосновенности границ первого в мире социалистического государства от посягательств японских милитаристов. «…Мы просим наше правительство, — заявили на митинге 29 июля 1938 г. рабочие Московского автозавода (впоследствии имени И. А. Лихачева), — не оставить провокацию японской военщины без последствий. Пусть фашисты испытают на своей шкуре силу и могущество нашей Родины, пусть узнают крепость и морально-политическое единство советского народа»[543].
В определении причин возникновения конфликта на Халхин-Голе некоторый акцент был сделан на интернационализме — на выполнении союзнического долга перед «народом братской Монголии», но при этом особо подчеркивалась защита собственных границ. Это имело принципиальное значение в связи с тем, что война велась за пределами СССР, а такое идеологическое оформление снимало возможное ее восприятие как чужой и ненужной советскому народу. Накануне наступления 24 августа 1939 г. советских и монгольских войск во всех частях было зачитано обращение Военного Совета 1-й армейской группы: «Товарищи! На границе Монгольской Народной Республики мы защищаем свою собственную землю от Байкала до Владивостока и выполняем договор о дружбе с монгольским народом. Разгром японских самураев на Халхин-Голе — это борьба за мирный труд рабочих и крестьян СССР, борьба за мир для трудящихся всего мира, удар по фашистским поджигателям войны Берлина, Токио, Рима… Час настал. Приказ командования краток: Вперед, товарищи! Смерть провокаторам войны! За Родину! За братский монгольский народ!»[544]
В советско-финляндской войне реальная психологическая и официальная идеологическая мотивировка в основном совпадали. В очень сложной международной обстановке, в условиях уже начавшейся Второй мировой войны Советское Правительство действительно было озабочено проблемой безопасности границ, особенно в столь важной их части, как район, примыкающий к Ленинграду.
Вот что о соотношении реальной психологической и официальной идеологической мотивировок «зимней» войны впоследствии написал в своих воспоминаниях Н. С. Хрущев: «Было такое мнение, что Финляндии будут предъявлены ультимативные требования территориального характера, которые она уже отвергла на переговорах, и если она не согласится, то начать военные действия. Такое мнение было у Сталина… Я тоже считал, что это правильно. Достаточно громко сказать, а если не услышат, то выстрелить из пушки, и финны поднимут руки, согласятся с нашими требованиями… Сталин был уверен, и мы тоже верили, что не будет войны, что финны примут наши предложения и тем самым мы достигнем своей цели без войны. Цель — это обезопасить нас с севера.
Вдруг позвонили, что мы произвели выстрел. Финны ответили артиллерийским огнем. Фактически началась война. Я говорю это потому, что существует другая трактовка: финны первыми выстрелили, и поэтому мы вынуждены были ответить.
Имели ли мы юридическое и моральное право на такие действия? Юридического права, конечно, мы не имели. С моральной точки зрения желание обезопасить себя, договориться с соседом оправдывало нас в собственных глазах»[545].
Такая позиция СССР не была принята мировым сообществом. 14 декабря 1939 г. Совет Лиги Наций принял резолюцию об «исключении» СССР из Лиги Наций, осудив его действия, направленные против Финляндского государства, как агрессию. 16 декабря в «Правде» по этому поводу было опубликовано Сообщение ТАСС, в котором говорилось: «Лига Наций, по милости ее нынешних режиссеров, превратилась из кое-какого „инструмента мира“, каким она могла быть, в действительный инструмент англо-французского военного блока по поддержке и разжиганию войны в Европе. При такой бесславной эволюции Лиги Наций становится вполне понятным ее решение об „исключении“ СССР… Что же, тем хуже для Лиги Наций и ее подорванного авторитета. В конечном счете СССР может здесь остаться и в выигрыше… СССР теперь не связан с пактом Лиги Наций и будет иметь отныне свободные руки»[546]. Заключительную фразу этого заявления о «свободных руках» следует рассматривать в сложном международном контексте, в котором велась дипломатическая и одновременно стратегическая игра со многими участниками. В ней одной из действующих сторон выступала фашистская Германия с уже определившимися союзниками, с другой — Англо-франко-американская, еще не вполне оформившаяся коалиция, и с третьей — СССР, вынужденный вследствие закулисных интриг «западных демократий» пойти на соглашение с Гитлером в целях отодвинуть надвигающуюся «большую войну» хотя бы на какое-то время.
Зыбкость юридических и моральных оснований считать войну с Финляндией справедливой для СССР не могла не отразиться весьма противоречиво и на настроениях участвовавших в ней советских войск. Диапазон мнений был весьма широк — от сомнений в правомерности действий советской стороны до откровенно циничной позиции, согласно которой «сильный всегда прав». Так, в донесении Политуправления Ленинградского военного округа начальнику Политуправления РККА Л. З. Мехлису от 1 ноября 1939 г. говорится о систематической работе по разъяснению вопросов международного и внутреннего положения в частях округа «путем проведения бесед, докладов, лекций, читок и консультаций». «Настроение личного состава всех частей в связи с докладом т. Молотова [
«Красноармеец 323 арт. полка Чихарев говорит: „Финляндия не приняла мирных предложений СССР и этим самым дала понять, что не хочет дружбы. Мы, если понадобится, продвинем границу от Ленинграда не только на десятки, но и на сотни километров“…
Младший командир 54-о отд. зен. артдива Полин в беседе заявил: „Зачем СССР настаивать на требованиях в переговорах с Финляндией в отношении территории, ведь Финляндии тоже нужна эта территория. 20 лет она не обстреливала, а если и будет обстреливать, то постреляет и перестанет. Мы ведь японцам не отдали высоты Заозерной. Не являются ли наши требования агрессивными“.
По этим высказываниям военком т. Летуновский провел беседу с уделением особого внимания новой постановке вопроса об агрессии»[548].
Вероятно, неопределенность и недостаточная убедительность первоначальной мотивировки советской позиции в «зимней» войне побудила перейти в пропаганде от тезиса об «обеспечении безопасности Ленинграда» к подчеркиванию только освободительных целей Красной Армии в отношении Финляндии. Классовые идеи «освобождения от эксплуатации» с помощью советских штыков нашли свое отражение в газетных заголовках отчетов о многочисленных митингах трудящихся СССР «в поддержку решительных мер» Советского правительства: «Ответить тройным ударом!», «Дать отпор зарвавшимся налетчикам!», «Долой провокаторов войны!» и т. п. Недавняя терминология о «фашистах» ушла из советского пропагандистского лексикона в связи с заигрыванием с фашистской Германией. Пропагандистскими штампами стали такие выражения, как «белофинские бандиты», «финская белогвардейщина», «Белофинляндия» и др. Справедливости ради нужно отметить, что аналогичная пропаганда велась и в Финляндии, где в ходе антисоветской кампании финских рабочих призывали бороться против «большевистского фашизма»[549].
Массовое сознание — явление чрезвычайно сложное и противоречивое, в нем переплетаются элементы социальной психологии, нравственные и мировоззренческие установки. При этом оно представляет собой синтез явлений, уходящих корнями в национальные традиции, в обыденную жизнь людей, с идеологическими установками, целенаправленно формируемыми структурами власти. Особое значение эта вторая составляющая приобрела в условиях сталинского режима. В полной мере это относится и к сознанию советских людей в период Великой Отечественной войны, в том числе участников непосредственной вооруженной борьбы с врагом.
Власть, прежде всего в лице самого Сталина, четко осознала всю значимость и всю опасность начавшейся схватки с фашистской Германией. Стратегический просчет, допущенный этой властью в определении времени и условий начала войны, сделал эту схватку еще более драматичной. В такой войне и государство, и народ могли выжить и победить лишь при предельной мобилизации и напряжении всех сил. Поэтому с самого начала власть обратилась к гражданам своей страны, откровенно заявив о всей сложности ситуации. Уже в первом обращении Советского Правительства к народу, сделанном 22 июня 1941 г. заместителем Председателя Совета Народных Комиссаров СССР и Наркомом Иностранных Дел В. М. Молотовым, была проведена параллель между начавшейся войной и событиями 1812 года, объявлены цели войны — «за родину, за честь, за свободу», прозвучали ключевые лозунги — «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами», а сама война была провозглашена Отечественной[550]. Затем, в выступлении И. В. Сталина 3 июля был подчеркнут ее особый, патриотический характер. «Войну с фашистской Германией нельзя считать войной обычной, — говорилось в нем. — Она является не только войной между армиями. Она является вместе с тем великой войной всего советского народа против немецко-фашистских войск. Целью этой всенародной Отечественной войны против фашистских угнетателей является не только ликвидация опасности, нависшей над нашей страной, но и помощь всем народам Европы, стонущим под игом германского фашизма»[551].
В самые первые дни войны реакция населения в тылу в целом соответствовала тем пропагандистским штампам, которые были выработаны в предвоенный период, и не соответствовали драматизму ситуации. Бравые песни и кинофильмы создавали образ непобедимой Красной Армии, которая запросто, за неделю-другую сокрушит любого противника. Конечно, неудачи в советско-финляндской войне несколько поколебали этот радужный образ, однако и она в конце концов закончилась результатом, которого добивался СССР. Весьма сильным фактором, работавшим на этот оптимистичный стереотип, было продвижение советских границ на запад — по всей линии от Балтийского до Черного морей (присоединение прибалтийских республик, западных Украины и Белоруссии, Бессарабии и Северной Буковины). Поэтому весьма распространенной реакцией на агрессию Германии стали шапкозакидательские настроения. Руководителей противника многие советские граждане сочли за безумцев: «На кого полезли, совсем, что ли, с ума сошли?! Конечно, немецкие рабочие нас поддержат, да и другие народы поднимутся. Иначе быть не может!» Не было недостатка в радужных прогнозах. «Я так думаю, — говорил один из рабочих металлического завода в Ленинграде, — что сейчас наши им так всыплют, что через неделю все будет кончено…» — «Ну, за неделю, пожалуй, не кончишь, — отвечал другой, — надо до Берлина дойти… Недели три-четыре понадобится»[552].
Конечно, высшее руководство было гораздо больше, чем рядовые граждане, осведомлено о реальном положении дел. Однако и оно не представляло себе в полной мере всей тяжести и перспектив разворачивавшихся событий.
Отрезвление произошло очень быстро. Сведения, поступавшие с фронтов, свидетельствовали о страшной опасности, нависшей не только над советским государством, но и над всем народом. Враг оказался не только коварен, но и очень силен и беспощаден. Так что всем стало ясно, что предстоит схватка не на жизнь, а на смерть, которая коснется каждой семьи и каждого гражданина. И здесь вступили в действие глубинные психологические механизмы, которые не раз в российской истории спасали страну, находившуюся на краю пропасти. Произошел подъем всех моральных сил народа, оказались задействованы его вековые традиции, готовность к самоотверженности, самоотречению и самопожертвованию во имя спасения своей страны. Классовые лозунги постепенно вытеснялись из пропагандистского лексикона государства, заменяясь патриотическими. Не случайным после тяжелых поражений начала войны было обращение Сталина к национальным чувствам русского народа, ранее попиравшимся идеологическими догматами: духовные силы были призваны спасти положение там, где оказались недостаточными силы материальные. Так, весьма необычным оказалось соединение в одной речи Верховного Главнокомандующего на параде Красной Армии 7 ноября 1941 г. революционных советских и старых русских традиций: «Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Димитрия Донского, Кузьмы Минина, Димитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!»[553]
Закономерным (и традиционным) было создание в самые трудные дни войны народного ополчения. Конечно, можно критически относиться к вопросу об эффективности использования такого рода слабо обученных формирований в современной войне, однако фактом является мощный патриотический подъем, который, несомненно, повлиял на перелом в трагическом для страны ходе событий. Приведем лишь один, достаточно типичный документ — заявление рабочего московского машиностроительного завода Ф. В. Денисова от 8 июля 1941 г.: «Мне 50 лет. Я здоров и бодр. Я участник вооруженного восстания 1905 г. Участвовал в империалистической войне, громил немцев. Был добровольцем в Красной гвардии, в Октябрьской революции выступал против юнкеров. В боях у Красных казарм был ранен. Но сейчас мои раны зажили. Я могу защищать советскую землю и крепко постою за Советскую власть. Прошу зачислить в ряды добровольцев»[554].
Широко были распространены коллективные заявления работников предприятий и учреждений, студентов вузов и старшеклассников с просьбой отправить их на фронт. О большом размахе патриотического подъема свидетельствует создание в конце июля 1941 г. по инициативе трудящихся Фонда обороны.
Почти на всем протяжении Великой Отечественной, при неоднократном неблагоприятном для СССР развертывании событий на фронтах, общее морально-психологическое состояние в основном оставалось достаточно высоким, сохраняя ту патриотическую тональность, которая была задана еще в начале войны. Несомненно, весьма существенную роль в этом сыграла корректировка официальных идеологических формул, сместивших акценты с идеи классовой борьбы на национально-государственное единство в противостоянии агрессору, — на единство власти, армии и народа. Интересна оценка радикальной смены идеологических ориентиров, произошедшей в Москве в годы войны, которую дает в своих мемуарах генерал Ш. де Голль: «В эти дни национальной угрозы Сталин, который сам возвел себя в ранг маршала и никогда больше не расставался с военной формой, старался выступить уже не столько как полномочный представитель режима, сколько как вождь извечной Руси»[555].
Таким образом, одним из важнейших итогов Великой Отечественной, помимо всех стратегических, геополитических и других результатов, стало существенное изменение официальных идеологических постулатов. «Знаменитый сталинский тост на победном банкете — „за великий русский народ“ — как бы подвел окончательную черту под изменившимся самосознанием власти, сделав патриотизм наряду с коммунизмом официально признанной опорой государственной идеологии»[556], — анализируя изменения внутренней политики советского государства в период войны, отмечает митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Иоанн.
«Содержательная» эволюция идеологического оформления войны происходила постепенно. Основным механизмом внедрения идеологических формул, вырабатывавшихся «на высшем уровне», в массовое армейское сознание, являлись средства партийно-политической и агитационно-пропагандистской работы в войсках. При этом постоянно осуществлялся контроль за настроениями в армейской среде, «обратная связь», позволявшая как корректировать действия политико-пропагандистского аппарата, повышать эффективность его воздействия, так и устранять «возмутителей спокойствия», отслеживать и пресекать нежелательные настроения. И здесь политические органы тесно взаимодействовали с карательными — СМЕРШем, Особым отделом, военным трибуналом и т. д. В документальном отражении этих явлений особое место принадлежит таким источникам, как политсводки и политдонесения, а также аналитические материалы военной цензуры.
В Центральном Архиве Министерства Обороны отложился значительный комплекс документов Главного Политуправления Вооруженных Сил, в фондах каждого фронта, армии, части собраны материалы политорганов, которые, с одной стороны, активно использовались в советской историографии в качестве «иллюстраций» к идеологическим схемам; с другой, — оставались почти недоступными для историков, не связанных с партийными и военно-политическими структурами. Сложности в получении допуска к ним сохраняются до сих пор.
Традиционно из данного источника черпались сведения о партийно-политической работе ВКП(б) в армии и на флоте, о мужестве и героизме личного состава частей и соединений, но тщательно замалчивались многие другие вопросы, отраженные в донесениях политорганов в адрес вышестоящих инстанций. В действительности круг проблем, охватываемых ими, довольно широк — от отчетов по выполнению директив Главного Политуправления до хроники чрезвычайных происшествий, но при всем их разнообразии можно выделить два основных направления, два слоя информации, отражающих два уровня общественного сознания — не в философском, но психологическом аспекте. Об этом свидетельствует само название документа: «Еженедельная сводка о проделанной партийно-политической работе по обеспечению выполнения боевых задач и боевой учебы и политико-моральном состоянии личного состава частей армии». Обращает на себя внимание термин «политико-моральное состояние». Его трактовка как бы раздваивается: с одной стороны, фиксируется внешняя реакция личного состава на официальные политические мероприятия, то есть выступления на митингах и красноармейских собраниях, посвященных важным событиям — приказам Верховного Главнокомандующего, успешным боевым операциям на этом или других фронтах, расследованиям преступлений оккупантов, проведению подписки на Государственные займы и т. п.; с другой стороны, дается информация о настроениях в частях на «бытовом уровне» — о разговорах бойцов между собой без оглядки на начальство и политорганы, то есть сведения, полученные от агентуры из среды самих этих бойцов.
В плане психологическом данный информационный слой позволяет не просто понять подлинное отношение людей к тем или иным событиям, но и высвечивает внутреннюю противоречивость этого отношения, когда одобрение и поддержка «партии и правительству», высказанные на многолюдном митинге, дополняются словами недовольства в узком кругу друзей, причем, и то, и другое — вполне искренне. Что это — раздвоение сознания? Страх перед карательными органами? «Чувство локтя», когда энтузиазм массы захлестывает даже трезво мыслящего индивида? Привычка к двойному мышлению — помпезно-официальному и обыденному? Или все это вместе взятое? Впрочем, одобрение «глобального масштаба» сочеталось, как правило, с недовольством «мелкого характера» — плохим питанием, тяжелыми условиями жизни, придирками начальства и т. п. Но как только последнее выходило за бытовые рамки и приобретало политический оттенок, дело изымалось из ведения политотдела и направлялось в СМЕРШ.
Другой аспект проблемы — распространение института доносительства, его психологические корни, а также, что именно воспринималось сталинской системой как недозволенное, «крамольное», подлежащее различным мерам взыскания. Наиболее важным здесь является слой информации, затрагивающий «отрицательные настроения» в армии, вернее, то, что подразумевали под ними политорганы и как они с этим боролись. В ряде случаев в деле можно проследить дальнейшую судьбу человека, неосторожно высказавшего свое мнение в присутствии соглядатая и взятого «на заметку» бдительными политработниками или «особистами». С другой стороны, огромный интерес представляет информация о бытовых условиях жизни на фронте и в тылу, отраженная в «настроениях», те детали и подробности, которые необходимы исследователю для воссоздания исторической обстановки, построения модели, максимально приближенной к изучаемому объекту прошлого.
В способах обобщения информации и выводах из нее в политсводках (что особенно видно при сопоставлении с первоисточником-донесением) проявлялись как общие подходы политорганов к отдельным вопросам, так и личные качества составителя, его образовательный уровень. В некоторых случаях оценки вполне объективны, в других — тенденциозность граничит с фальсификацией. Последнее, однако, ни в коей мере не снижает ценности источника. Напротив, эти его особенности могут быть использованы при изучении атмосферы сталинской эпохи, тех приемов и методов, которыми пользовались в своей работе идеологические структуры. Здесь также прослеживается взаимосвязь служебной документации политорганов с агитационно-пропагандистскими материалами.
Несмотря на активную работу мощного политико-пропагандистского аппарата, «отрицательные» настроения, отражающие трудные условия фронтового быта, усталость от постоянного риска, конфликты с начальством или товарищами по службе, наконец, естественную реакцию на поражения наших войск и т. п., безусловно, были широко распространены в действующей армии. Находили они отражение и во фронтовых письмах, хотя проследить их по данному виду источников весьма сложно по ряду причин. В качестве первоисточника их дошло до нас очень мало, а изданные в советское время публикации нередко тенденциозно «отредактированы» и подобраны «тематически» с целевой направленностью — показать героизм и патриотизм советских людей, их высокие душевные качества. Что касается писем, которые не соответствовали этой идеологической установке, то их не помещали в сборниках, не выставляли в экспозициях музеев, в которые они могли попасть лишь случайно, «по недосмотру», а если уж попадали, то оставались в хранилище, недоступном для широкой публики. В результате такого подхода оставалась недосказанность, «фигура умолчания», жизнь человека на войне представлялась односторонне, в героико-романтизированном виде. Огромный пласт документов, бесценных и искренних свидетельств, остается «неподнятым», как, например, до сих пор закрытые для исследователей материалы военной цензуры в Центральном Архиве Министерства Обороны. Нам удалось лишь случайно получить доступ к комплексу документов, относящихся к работе этого органа, обнаружив их среди других материалов — политдонесений 19-й армии, куда они попали в ответ на запрос политотдела о настроениях среди военнослужащих. Следует отметить, что военная цензура была озабочена не только и не столько сохранением военной тайны (места дислокации частей, их нумерации и т. п.), сколько настроениями в действующей армии. В этом, кстати, кроется причина того, что мы оказались лишены многих духовных ценностей того времени — мыслей, оценок, стихов, которые авторы писем с фронта утаивали, удерживали в себе, зная, что им не миновать военной цензуры. Люди, без страха поднимавшиеся в атаку на врага, среди своих боялись «сболтнуть лишнее» и угодить в СМЕРШ.
В целом, эти категории источников интересны прежде всего в плане изучения механизмов и результатов психологической обработки масс.
Важнейшими средствами агитационно-пропагандистской работы в войсках, обеспечивавшими соединение идеологического оформления войны с массовой психологией, являлись лозунги. При этом особую роль играли лозунги-символы, призванные внедрить в сознание советских людей ключевые ценности и модели поведения. Так, основополагающим символом, имевшим одинаковую значимость на всем протяжении войны, являлся лозунг «За Родину! За Сталина!» До сих пор он остается одним из главных аргументов приверженцев «отца народов»: «С этим именем мы ходили в бой, с этим именем умирали!» Вряд ли можно усомниться в искренности их слов. Но необходимо понять, как именно это происходило, откуда возник лозунг, кто и почему выкрикивал в бою ставшую легендарной формулу? Ответ на эти вопросы мы находим в политдонесениях: «Среди коммунистов и комсомольцев были распределены боевые лозунги, которые должны были выкрикиваться в момент атаки. Выйдя скрытно в район сосредоточения, подразделения охватили дугой расположения противника. По сигналу атаки роты стремительным броском с возгласами „За Сталина“, „За Родину“, „Смерть немецким оккупантам“, преодолевая проволочные заграждения и минные поля, ворвались в окопы противника… При выполнении боевой задачи личный состав проявил беззаветную храбрость, мужество и отвагу»[557]. Выкрикивание лозунгов в бою являлось одной из форм партийно-политической работы в войсках. В качестве недостатков такой работы отмечались «случаи, когда коммунисты, находившиеся около агитаторов, провозглашавших лозунги, не подхватывали их и не делали достоянием своих соседей»[558].
Пропагандистское происхождение мифа, в соответствии с которым оценка военной, полководческой роли Сталина воплотилась в призыве «За Родину, за Сталина!», подчеркивает писатель Василь Быков: «В атаках сплошь и рядом звучали иные восклицания, — пишет он. — Хотя, как это было заведено, провозглашатели лозунгов и выкриков обычно назначались накануне, на комсомольских и партийных собраниях, откуда эти лозунги и перекочевывали во фронтовую печать. Но выкрикивали ли их на деле, того установить не представляется возможным, так как невозможно было расслышать»[559]. Солидарен с ним и Вячеслав Кондратьев, утверждая, что на фронте крики «За Родину, за Сталина!», которыми подбадривали бойцов политруки, парторги и комсорги, принимали за обычные, знакомые еще с довоенных времен политические лозунги, а потому, «повторяя первую часть, не всегда и не все тянули вторую, заменяя ее простым „ура“, понимая, что два эти понятия несоизмеримы, что идти на смерть можно лишь за Родину, но не за какого-то одного человека, кем бы он ни являлся»[560]. Впрочем, не будем обобщать: культовые настроения во время войны усилились, и многие люди были предельно искренними, выкрикивая эти слова. Но ясно одно: знаменитая формула возникла не «по инициативе снизу», а целенаправленно насаждалась идеологическими структурами.
Следующей относительно масштабной, хотя и локальной войной, была война в Афганистане. Она оказалась самой длительной войной России в XX веке и очень специфической с точки зрения ее идеологического оформления. Охватив очень разные периоды внутреннего развития СССР, от последних лет так называемого брежневского «застоя» она протянулась вплоть до завершающей фазы «перестройки», почти кануна распада СССР. Соответственно, образ этой войны, который пыталась передать власть для внешнего и внутреннего потребления, радикально менялся, вобрав в себя противоречия внутриполитических коллизий в советском руководстве и в развитии страны. В целом, с этой точки зрения войну можно разделить на три больших этапа.
На первом события в Афганистане вообще не признавались войной, а чем-то вроде гуманитарной помощи дружественному афганскому народу. Фактически до 1987 г. (хотя первые публикации стали появляться в 1984 г.) сам факт войны старались скрыть, вплоть до того, что погибших солдат хоронили в тайне под покровом ночи. В этот период многим военнослужащим в Афганистане присваивали высокие государственные награды, в том числе и звание Героя Советского Союза, однако из газетных публикаций следовало, что получены они за участие в полевых учениях, «боях» с «условным противником», а также за помощь афганцам в хозяйственных работах[561].
Основания для такого освещения событий были, пожалуй, лишь в самом начале пребывания советских войск в Афганистане. «Первые полгода наши части там действительно занимались только тем, что помогали строить им дороги, восстанавливать школы, и так далее, — вспоминает майор В. А. Сокирко, — а война пошла уже позже, потому что, видимо, была неправильная политика и, в частности, религиозная политика. Но это у них там уже какие-то свои начались проблемы, а может, и наши им добавили с экспортом социализма на афганскую землю»[562].
Официальной мотивировкой в тот период было «выполнение интернационального долга в дружественном Афганистане по просьбе революционного афганского правительства». В это понятие тогда вкладывался почти исключительно мирный смысл. Однако для самих армейских подразделений, которые выполняли этот «долг» отнюдь не на «сельхозработах», предлагалось другое обоснование: не отстаивание завоеваний Апрельской революции, а защита южных рубежей собственной страны. Эта мотивировка в целом находила отклик в сознании большинства военнослужащих. Вот как вспоминает об этом подполковник погранвойск В. А. Бадиков: «Отношение в то время к войне было однозначным: что кругом нас противник, что границы наши близко примыкают к боевым действиям, и для того, чтобы обезопасить границу и местное население, мы должны были обеспечить это с той стороны. Такое же отношение осталось и сейчас. И, как показывает опыт нынешней службы в Таджикистане, например, — мы были правы. Мы знали, что если не будет на той стороне наших частей, резня перенесется на эту сторону. Как говорится в „Белом солнце пустыни“: „Восток — дело тонкое“. Мы это понимали и раньше»[563].