Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: СМЕРШ. Будни фронтового контрразведчика. - В. И. Баранов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Юрий Михайлович, — представился тот. — Помню, было такое дело, но это было так давно!»

«А почему вы в штатском?» — спросил Лепин.

Кузнецов замялся, а потом с грустной, извиняющейся улыбкой тихо сказал:

«Видите ли, я из отдаленных мест был возвращен на службу…»

Лепин был наслышан о возвращении в армию репрессированных. Он проникся невольным уважением к Юрию Михайловичу, а тот, улыбаясь, стремясь прикрыть щербатый рот, сказал:

«Я был арестован и снят с должности комкора, генеральскую форму износил в лагере, а новую приобрести не успел…»

Но в это время секретарь — бравый такой мальчишечка с двумя «кубиками», вышел на середину приемной и зачитал список приглашенных; первым значился Кузнецов. Он встал, привычным движением военного одернул дешевенький, москошвейский костюм и, сказав Лепину: «Вот этого часа я ждал почти четыре года…», — скрылся за дверью кабинета. Вернулся он уже через несколько минут, улыбающийся во весь рот:

«Получил назначение в Московский округ, заместителем комкора Степанова, он только вернулся из-под Халхин-Гола, мы с ним знакомы по академии. И еще. Меня восстановили в звании генерал-майора и отправляют на курорт в Сочи, и квартирный вопрос тоже решили — жена будет рада-радешенька, столько времени без своего угла, — облегченно вздохнул и, посмотрев своими выразительными серыми глазами на Лепина, увлеченно продолжил: — Нет, вы понимаете, до сих пор не могу прийти в себя, и не верится, что все это происходит со мной, что вчерашнему «зэку», дважды побывавшему в дистрофиках, нынче суждено надеть форму, лампасы и служить в Москве!»

Весь свой восторг и жар души счастливейшего из счастливых Юрий Михайлович выразил Лепину шепотом, с большими паузами.

«Вы никогда не бывали там?… И не дай бог никому это изведать! Вам трудно понять меня, но поверьте, лучше этого никогда не видеть… — и на его серые глаза навернулись слезы. Он начал торопливо рассказывать свою командирскую одиссею. В этот момент ему хотелось обнять всех сидевших здесь незнакомых командиров и говорить, говорить им бесконечно о своем неожиданном счастье! Но командиры сидели молчаливые, суровые, погруженные в свои мысли и поэтому бывший комкор видел в Лепине единственного, кому он может выложить все, что у него накопилось на душе, и поделиться своей неожиданной удачей, свалившейся на него негаданно! Сейчас Лепин был для него самым близким: — Я вас дождусь, а потом мы вместе посидим где-нибудь, ведь вы мой старый знакомец, уважьте меня, побудьте со мной час-другой. Мой поезд через четыре часа, еду к жене, она у меня в Загорске у наших друзей. Как она будет рада! Мы с ней сначала не верили, что я на свободе, а теперь, невероятно, возвратили звание, дали квартиру! Такого мы с ней не ожидали!»

Кузнецов буквально светился от счастья, он помолодел на глазах: разгладились морщины на лице, распрямились плечи, а серые глаза с их радостью были распахнуты, как у восторженного юноши!.И, глядя на него, Лепин сам почувствовал прилив радости и не смог отказать ему в просьбе.

Лепина принял старший помощник начальника управления кадров. Вот здесь, пожалуй, он и понял, как изменились кадровики. За столом, в кресле, сидел худой и костлявый капитан с хмурым, безучастным взглядом. Не смотря на собеседника, а заглядывая куда-то в бумагу под правой рукой, он хриплым, отрывистым голосом прочитал выписку из приказа об откомандировании подполковника Лепина на академические курсы «Выстрел» в Солнечногорск. Потом, посмотрев на Лепина своими тусклыми, невыразительными глазами, спросил, есть ли у него личные просьбы или претензии по части устройства быта, получил ли он все аттестаты по довольствию. Вопросы были формальными, но по тону беседы Лепин все время чувствовал превосходство капитана над ним и не мог понять причину этого. Позже он поймет, что это был уже выработанный стиль нового поколения кадровиков, сменивших первый состав реввоенсоветовского времени, где было меньше бюрократизма, больше доверия. С середины 30-х годов сюда пришли совсем другие люди. Атмосфера подозрительности, недоверия, превосходства над всеми, кто входил сюда, прочно поселилась в этом учреждении. Это был уже стиль нового этапа развития государства, заданный сверху и укрепившийся в новых условиях на многие годы.

Через несколько минут они с Кузнецовым уже сидели в небольшом кафе на Арбате и пили крымский портвейн «Айгешат». То, что в минуту откровения бывший комкор рассказал Лепину, совершенно перевернуло его представления о действительности. Оказывается, где-то там, в бескрайних просторах Сибири, сотни тысяч людей были обречены на вымирание за колючей проволокой. Ему никогда не приходилось встречаться с теми, кто, побывав там, сумел возвратиться оттуда. Кузнецов был первым, кто поведал ему страшную в своей безысходности судьбу лагерников.

«Поверьте мне, — сказал с горечью Кузнецов, — самым страшным для меня в начале было сознание того, что я сижу ни за что! А потом в лагере меня доконал голод, и не было уже никаких других мыслей, кроме: хочу есть! Голод терзал меня, как зверь, а я оказался слаб на расправу и все от того, что от голода и высокой кислотности обострилась моя язва. А я, незакаленный, неподготовленный, только и думал о еде и растравлял себя все больше и больше! Потом встретил простого крестьянина: он пережил голод в Поволжье и рассказал мне, как победить голод. И мне помогла молитва, беседа с Богом! И, когда я обратился к Нему, я постиг часть Его мудрости и любви к человеку. Я стал помогать другим, наставлять словом и в первый раз возгордился собой, когда поделился пайкой хлеба с больным моряком-балтийцем. Так постепенно, день за днем, я смирял свое тело и укреплял дух, пересмотрел всего себя со стороны и понял, что всю свою жизнь я был эгоистом, малотерпимым к своим близким, подчиненным, не отвечая любовью на любовь, я проходил равнодушным к ней. И все это оттого, что я быстро получил и чин, и положение, а революция дала право бесконтрольно распоряжаться людьми: ломать их волю, гнуть по своему, командирскому велению для выполнения приказа. Однако я никогда не задумывался о высшем смысле жизни. Мне стыдно, что только лагерь образумил меня, и, пройдя семь кругов ада, я понял, что любовь и служение человеку рождают взаимность и понимание, а жестокость порождает неистребимое зло, калечит и угнетает душу. Я вспомнил свой путь и ужаснулся: в гражданскую я и мои командиры были беспощадны к белым, а ведь они — братья, рожденные в той же России. Нельзя забыть о том, как мы на Сибирской магистрали под Красноярском сожгли эшелон раненых и тифозных колчаковской армии. И я покаялся, вспоминая «геройские» дела полков моей дивизии. Ведь это было зло, несчастье, подлость. Но все это делалось ради нее — святой, народной, многомиллионной, которая должна была уничтожить зло, рожденное капиталом! И я служил ей и ушел в нее с головой и сердцем… — Кузнецов чуть задумался, но озаренный чем-то новым, продолжил свои откровения: — Много героев породила та братская война, среди них были незабываемые, кто увлекал нас, зажигая неистовыми речами, и звал к победе пролетариата в мировом масштабе… — Всматриваясь в лицо Лепина своими умными серыми глазами, излучавшими какую-то необыкновенную силу внутренней доброты к тому, кто заглянул в них с добром и любовью. Его взгляд был вопрошающим, и незримый ток взаимного Доверия охватил их обоих. Бывший комкор радостно вздохнул и, чуть пригубив из рюмки, сказал, понизив голос: — Некоторые были для меня тогда образцом и примером служения революции! Прошло много лет, но я до сих пор помню, вижу и чувствую их неистовую энергию, волю, силу духа. Подобно героям Гюго, они могли одновременно и наградить, и тут же награжденного поставить к стенке. И поверьте, все это они делали вдохновенно, красиво! Все, кто слышал их на митингах, были очарованы такой страстью к победе, слепо верили им, идя на смерть. Они действовали на толпу, как спирт с кокаином — безумно веселили, звали не жалеть собственных жизней для победы революции. Мы шли и побеждали, зачастую вопреки здравому смыслу военных правил. Сила духа одного человека охватывала тысячи, и вчера еще голодные и холодные, готовые покинуть позиции, перестрелять командиров и комиссаров, поддаться грабежу, мы смело шли в бой, вдохновленные революционными кумирами. — И с горечью добавил: — Теперь пришли другие времена, многие превратились из героев во врагов, и я с этим не согласен, но сказать об этом вслух значит навлечь на себя жестокую, несправедливую кару. Уверен, что наши потомки станут говорить об этом свободно, время жестоких социальных революций закончится, народ устанет от борьбы, потрясений, немоты и захочет плавного и свободного движения жизни, без узды и угроз. — И, опять заглянув в глаза Лепину, с виноватой улыбкой сказал: — Простите меня великодушно, мои откровения с вами — бальзам для моей, еще не окрепшей на воле души…»

Тогда беседа с Кузнецовым была для Лепина новой страницей его жизни. Он взглянул другими глазами на окружающий его мир… Они попрощались на Арбатской площади, москошвейский пиджак Кузнецова мелькнул и растворился в толпе у входа в метро. Больше они так и не встретились, но, по слухам, генерал Кузнецов успешно командовал корпусом где-то неподалеку от Лепина.

Увлеченный воспоминаниями, Лепин не заметил, как Сазонов уже заканчивал свое выступление. По выражениям лиц он понял, что главный особист дивизии не использовал своих возможностей и не заставил лишний раз вспомнить, что существует незримый, вездесущий контроль. Начштадив мысленно одобрил его поведение и на этот раз. Он, несмотря на предубежденность по отношению к армейской контрразведке, уважал капитана как личность за его спокойный, человечный тон при общении с офицерами и даже либеральность по отношению к провинившимся. Их симпатии были взаимны, у них установилась та незримая связь понимания общности исполнения долга, аккуратности в словах и делах и обязательности без лишних слов и заверений. Дмитрий Васильевич и в этот раз не воспользовался своей привилегией резать правду-матку отцам-командирам и заставлять их ежиться. Иногда ему помогала его педагогическая практика, подсказывавшая ему, каким тоном нужно было сказать о недостатках службы, какие слова при этом употребить, чтобы сохранить при этом общий дух требовательности и подчинения.

Еще в начале своей службы Сазонов спросил у своего бывшего шефа, почему тот на совещаниях должен выступать последним и говорить о недостатках по службе. И Гуськов, как всегда с матерком, объяснил ему: «Вот, трахтарарах, твою мать. Когда еще были комиссары, они были выше командира и отвечали полной мерой за политику и за все остальное, и даже за командира. А теперь, распротудыттвою… когда установили единоначалие, командир — всему голова, а политотделы — читай газетки, историю ВКП(б), проводи собрания, а в расстановку боевой службы не вмешивайся и только помогай словом! И если раньше он был главнее командира и мог на него политдоносы писать по всем статьям службы, то теперь он эти права потерял, а командир укрепился, и теперь бывший комиссар уже не первое лицо в дивизии, а третье, после начальника штаба. И сейчас все командир держит. — И, вытянув костлявый кулак вперед, показал: — Вот где они должны быть, а теперь все от командира зависит. Ну, а мы, особисты — другого толка, и мы не подчиняемся комдиву, он нас по стойке «смирно!» не поставит! Товарищ Сталин правильно сделал. Он нашу контрразведку с начала войны ввел в НКВД и сказал, что хоть кто-то должен стоять над командиром и держать его под контролем. Вот я и говорю: на то и щука в море, чтобы карась не дремал! Вот так, мой дорогой педагог! И я нынче только один на совещании могу с указанием фактов, невзирая на звания, тыкать носом любого по всем недостаткам службы! Только мне дано такое право, а уж я им воспользуюсь, и некоторым небо с овчинку покажется! И ты тоже, педагог, не будь слюнтяем, будь жестче, бей своих — чужие бояться будут! Вот и спрашиваю тебя: почему ты не прижал своего ПНШ[7] по учету? Ведь он тогда по пьянке черт-те что наговорил: и что немцы грамотнее воюют, и что техника наша слабее… Ведь здесь, раз-два и по закрытому Указу — прямое восхваление противника. Это же сейчас важнее, чем антисоветская агитация. А ты что?! Стал смягчающие обстоятельства придумывать, что он кадровый офицер, закончил училище. А вот не пожалел бы, так дело завел, а потом и арестовал — вот это был бы результат твоей работы и авторитет тоже. Как только сделал бы «посадку», так сразу все вокруг тебя в полку забегали бы и в глаза бы заглядывали, а ты… Слюни распустил — рука не поднимается заводить дело на такого военнообразованного. Да вон их сколько у меня в мариинских лагерях было — тыщи грамотных, образованных, полковников, генералов. Все они были для меня «зэки» и враги народа! И вот эти грамотные и составили против товарища Сталина военный заговор! Недаром расстреляли всю эту контру, хотя и маршалами они были, разные там Тухачевские, Блюхеры и прочие! А когда пустили в расход каждого десятого, вот тогда они ручонки вверх и к ножкам Иосифа Виссарионовича приползли! — И, весь дрожа от возбуждения, брызгая слюной, он почти кричал: — И я тебе откровенно скажу: их, вредителей, в армии еще много осталось! Мне один наш капитан на сборах рассказывал, что генерал Павлов, бывший командующий Белорусским Краснознаменным округом, потерял бдительность к немцам, завел себе кралю польских кровей из Белостока. Она, говорят, там при поляках в кафе-шантанах танцевала. И таскал ее повсюду за собой, даже на штабные учения! А кто ее знает, может, она и была завербована фашистами, а Павлов ее пригрел! Вот поэтому немцы уничтожили всю авиацию на аэродромах — они же техпрофилактику затеяли, а кто об этом знал? Только окружение командующего и его штаб! Вот за это его и хлопнули, и правильно сделали… Вот ты говоришь, что надо было разобраться, — некогда было, немец пер, а Павлов, Тимошенко товарищу Сталину докладывали, что вот-вот и остановят, а они 7 июля уже в Минске были! Ну, ты мне скажи, разве это не предательство?! Мне бы этого Павлова, да я бы из него котлет понаделал! Почти всю Белоруссию, половину Украины почти за три месяца отдали фашистам! Что бы мне ни доказывали, а без вражеской руки здесь не обошлось! — Такие разговоры всегда заканчивались тем, что Гуськов, грохая кулаком по столу, почти кричал: — Я их всех, трах-тарарах, насквозь вижу, мало их израсходовали в тридцать седьмом, притаились они, а как началась война, они пачками сдавались в плен, чтобы жизнь сохранить! Я бы их всех построил, и на чьем участке немцы прорвались, обвязал бы гранатами всех командиров, политработников, штабных, сзади поставил бы заградников с РПД[8] и вперед, под танки, а кто назад — тому пуля! Вот тогда и фашисты бы не прошли! А если бы не 227-й приказ, то Сталинград не отстояли бы, а так бы и драпали до Урала! Что, не согласен со мной?! А что оставалось делать? Ты говоришь, не умели воевать, а я говорю — не хотели воевать как надо, а как приказ этот вышел и как стали шлепать кого надо, так они сразу воевать научились и не стали бояться окружения — знали: сдаст позицию, все равно хлопнут, так уж лучше по-геройски помереть, чем от своих. Этот приказ пришлось применить на практике, я сам с комбатом Николаевым расстрелял двух командиров рот. Ведь позорище! Две роты не выдержали атаки только одной роты! Мы с комбатом неподалеку оказались и сразу поняли, что эти двое, чтобы спасти свои шкуры, бежали от немчуры! Мы сразу обезоружили их перед строем, Николаев сразу одного, а я второго из «ТТ», и сразу бегом в атаку на немцев. А те не ожидали, что мы так скоро обернемся, они даже не успели закрепиться, выбили мы их с треском! Каждый старался за троих, особенно взводные: они-то взяли в толк, что только что двоих кокнули, ну а могли и их пристегнуть. Вот мы с Николаевым и получили по «Звездочке»[9]. Ты помнишь, как мы в отделе обмывали. А Николаева убило во время летнего наступления. Лихой был комбат — ни себя, ни солдат не жалел и, как говорили, всегда в атаку впереди шел на самых опасных участках».

Гуськов и его страстные тирады тогда и сейчас для Сазонова оставались загадкой. Гуськова уже нет, а Дмитрию Васильевичу все еще слышится его отрывистый голос, перекошенное от ненависти лицо. И откуда у него родилось столько злости, кто и как вбивал ее в его ограниченный ум, не лишенный практицизма. Ну и самое главное, как он мог ходить, спать, есть, пить водку с этой злостью, обжигавшей всех и вся вокруг. Сазонов не находил ответа, но хотел бы знать…

Совещание закончилось, все дружно вывалились в чернеющую мглу февральской ночи. И где-то с правого фланга глухо простучал станковый пулемет, и отблеск редких ракет с переднего края говорил о том, что фронт рядом, а противник, закопавшись в землю, будет стоять против них и завтра, и послезавтра, и никто, кроме них, не рассечет его оборону, не подавит его хитро замаскированные огневые точки и не ворвется в лабиринт траншей и окопов, а, истекая кровью, дрожащими от страха и возбуждения руками встретит и будет отбиваться от таких же озверевших, как они сами, только одетых в зеленовато-серые шинели, с козырьком-кепи под каской, получивших приказ — держать рубеж любой ценой. Так было, и они держали, переходя в бесчисленные контратаки, но сила, как говорится, солому валит. Теперь уверенность в победе была полной, и в ее неотвратимость верили, как в приход весны, от генерала до последнего повозочного. Она могла быть запоздалой, с заморозками, с холодным, серым небом, но ее приход был неизбежен и теперь уже ничто не могло изменить ход войны.

Глава V. СЕКРЕТЫ КАНЦЕЛЯРИИ

Через полчаса Сазонов и Бондарев, пройдя мимо наружного поста, открывали дверь своего блиндажа, с его привычным духом временного фронтового жилья, где перемешались запахи табака, еды, еловых бревен, широких половых плах, еще сохранивших по углам незатоптанную девственную белизну древесины. В небольшом коридорчике стоял стол, на нем фонарь «летучая мышь» с хорошо протертым стеклом. За столом — дежурный по отделу — сержант Фокин с неизменной подшивкой «Комсомолки».

Сазонов любил аккуратность в любом деле, и, зная его придирчивость, в отделе строго соблюдали установленные им для поддержания небогатого фронтового быта правила.

Встретивший их сержант Калмыков по-уставному доложил Сазонову, что звонили из Особого отдела армии и предупредили, что проверка их работы будет на следующей неделе и что завтра утром ему будет звонить Самсонов — их куратор. «Ужин на двоих стоит в печке, а я еще немного поработаю, — добавил Калмыков, — кстати, я вам почту всю подобрал и то, что на подпись, — у нас завтра отправка фельдъегерская состоится. Если у вас еще что-нибудь найдется, то места в описи еще много…»

Так, запивая сладким чаем вкусную разварную пшенку, Дмитрий Васильевич открыл папку срочных запросов и сразу наткнулся на сообщение, напечатанное на плохой бумаге, из Орловского управления НКВД: «…согласно Указу Президиума Верховного Совета от 10.03.43 г. приведен в исполнение приговор в отношении Казакова Михаила Назаровича, 1887 года рождения, уроженца Орловской губернии с. Крутово, работавшего у оккупантов бургомистром села Мураново. Нами установлено, что его сын, 1916 г. рождения, Казаков Николай Михайлович, ст. лейтенант, служит в рядах РККА п/п 39732 «Е». Направляем запрос для возможного оперативного использования…»

Прочитав текст еще раз, Сазонов убедился, что ошибки не было — это начштаба первого батальона 621-го стрелкового полка, теперь уже капитан Казаков Н.М., которого он знал по Калининскому фронту, где их дивизия после ожесточенных боев отстояла районный центр Панино, трижды переходивший из рук в руки. Вот здесь и отличился командир взвода, тогда еще лейтенант Казаков, удержав на двое суток кирпичный завод на окраине райцентра. Ему подкинули подкрепление, и он так и остался там, и усиленный взвод был для противника как острый гвоздь в сапоге. И, не зная, сколько там было наших солдат, он пытался атаковать завод, но командир взвода, умело меняя огневые позиции на территории завода, раз за разом отбивал попытки захватить этот пятачок с ходу. Потом он был использован командиром дивизии как плацдарм для освобождения райцентра. После этого боя Казаков стал старшим лейтенантом и командиром роты, а теперь уже без пяти минут комбат — и вдруг эта история с отцом! С одной стороны, Сазонов знал, что крылатое и благородное, сказанное самим Вождем, «сын за отца не отвечает» в действительности почти всегда оборачивалось недоверием по партийной линии, начальства, коллектива и даже друзей, хотя это уже встречалось реже. А что касается политработников, то им только дай эту весточку! Они же такие фактики всегда в своих обоймах держат и в случае надобности применят другую поговорку — «яблоко от яблони…», нагнетая атмосферу борьбы с классовым врагом, усилением бдительности, ненависти к врагу и на всякие другие случаи политического воспитания.

Дмитрий Васильевич призадумался и с решительностью черкнул: «Сержанту Калмыкову — в дело общей переписки…» И, подобно начинающему шахматисту, он загадал ситуацию только на один-два хода: возможно, Казаков будет комбатом, а может, и командиром полка, если уцелеет. И офицер он боевой и инициативный, и орден недавно получил, и в батальоне в нем души не чают: откровенный и справедливый… А если ознакомить сейчас замполита по политчасти, то неизвестно, что от этого будет. Каждый раз в представлении на новое звание или награду в объективке указывались сведения о родителях. И если там будет написано, что его отец был повешен за сотрудничество с оккупантами, то никогда ему не видать ни звания, ни наград. Его просто не будут включать ни в один список, и пусть он будет разгеройским офицером, но дальше своей должности никогда не продвинется. Существовало много способов обойти такого офицера званием, наградой, должностью и один из них — умолчать о его заслугах в бою, личном героизме и командирском умении. Другой способ — более тонкий и подлый, с использованием марксистской диалектики — да, он командир толковый, но недостаточно уделяет внимания воспитанию подчиненных, слабо работает над политическим самообразованием, все его успехи достигнуты стихийно, а не в результате кропотливого и вдумчивого отношения к своим обязанностям. Ну и еще, конечно, добавят про моральный облик, а здесь при желании всегда можно найти много недостатков. Очень будет обидно капитану Казакову, когда его друзья-офицеры будут получать награды, повышения, а он, молча глотая обиду, в сотый раз спрашивал бы себя: «Но я при чем: нас разделяли тысячи километров, он жил своей жизнью, и не я подсказал ему служить оккупантам…» Жгучая обида, как запал в гранате, торчала бы в нем до поры до времени, и, будучи человеком решительным и смелым, он обязательно бы нашел смерть в бою, предпочитая ее своему унижению!

Вот такие мысли посетили Дмитрия Васильевича, когда он сознательно уберег Казакова от неприятностей. И, глядя на этот казенный, бесчестный донос, уже почти потерявшийся среди других бумаг, он почувствовал, что поступил по велению сердца и души и пошел против правил окружающей среды, установленных людьми опытными, изощренными в умении сделать все, чтобы движение добра, сострадания, милосердия пресекалось в самом начале. И разве старший лейтенант Казаков не заслуживал сострадания и милости? Ведь это был его отец, и, наверное, он любил его, и неизвестно, при каких обстоятельствах тот стал служить немцам, а еще, наверное, были мать, сестры, братья. Все это наворачивалось в сложный ком человеческого горя и страдания как результат проклятой войны. Вот бы где и надо посочувствовать человеку, ободрить, поддержать! Да разве командир взвода Казаков не спас десятки, а может быть, и сотни жизней, удерживая тот «пятачок» под непрерывным минометным огнем и контратаками фашистов. Да, это было так, но… Вот здесь и вступают в силу правила безжалостной диктатуры. Никаких состраданий — все это выдумки поповщины и гнилой неустойчивой интеллигенции! Милосердие могло объединить людей на человеческой основе, а этого нельзя было допустить, это противоречило бы правилу борьбы с врагами, ослабляло продолжение мировой революции! И Сазонов задумался: вот если бы не было этих правил — жизнь была бы проще и честнее. Но он и не предполагал, какие неприятности будут у него с этим злосчастным запросом.

Просмотрев почту на отправку и по старой учительской привычке проверив знаки препинания, он взглянул на часы — шел десятый час. Кругом была тишина, и только шуршала земля, осыпаясь со стен блиндажа, и лесные мыши, прибежавшие сюда на тепло и запах еды, изредка попискивали по темным углам его отсека. Наконец он добрался до объемистой папки с указаниями и распоряжениями своей главной особисткой конторы. К документам Центра он относился трепетно и уважительно. Ему казалось, что там, наверху, собраны самые умные и способные, и только они в самую трудную минуту могут найти решение всех вопросов и, самое главное, предвидеть все действия и события, подсказать, как поступать дальше. Вчитываясь в чеканные, выверенные слова приказов, ориентировок и их решительный приказной тон, он видел за ними людей суровых, безжалостных и беспринципных в достижении цели. Сазонов и не мог знать, что это был общий стиль, исходящий из штаба единственной правящей партии, и его строго соблюдали все без исключения. Ходила молва, что Абакумову однажды позвонили из Ростовского управления НКВД и сообщили, что задержана его родная сестра за мелкую рыночную спекуляцию, и спросили, как с ней быть? «Поступайте по закону» — таков был ответ начальника военной контрразведки.

Изредка Дмитрию Васильевичу хотелось бы смягчать острые, непримиримые, чересчур напичканные излишней жестокостью приказы, распоряжения, где доза необходимой неотвратимости наказания превращалась в стократное возмездие над массой народа. И вот сейчас он читает приказ НКВД, где предписывается: на территории, освобожденной от фашистских оккупантов, принять все меры по выявлению агентуры абвера, гестапо, полиции и других специальных органов, оставленных, возможно, для проведения в прифронтовой полосе разведывательной, диверсионной и другой подрывной деятельности. И далее шел абзац: «Необходимо выявление лиц, сотрудничавших с оккупантами, и, в первую очередь, полицейских, служащих городских управ, бургомистров, старост, переводчиков, машинисток и других лиц из числа обслуживающего персонала, а также лиц из интеллигенции, принимавших участие и способствовавших установлению оккупационного режима. В отношении всех перечисленных лиц при необходимости принимать меры задержания, допросы, аресты и этапирование на сборные пункты в районные и областные центры».

Дмитрий Васильевич мысленно представил себе прифронтовую полосу, бесчисленное множество деревушек, сел, райцентров и их вконец обнищавших и полуголодных обитателей, одинаково замордованных и обираемых и оккупантами, и партизанами. Их дивизия на своем пути освободила десятки деревень, многие из которых были сожжены полностью или частично, и только кирпичные трубы печей, как бы взывая к добру и миру, сиротливо и настороженно торчали в одиночестве, без тепла и хозяйского догляда. И выходили люди из лесов и оврагов, озабоченно рылись на пепелищах, безучастно смотрели на проходящие войска. Радость освобождения была короткой: сверкнула белогрудой ласточкой и оставила погорельцев наедине с нуждой. В любой стороне пожар расценивается людьми как самое тяжкое несчастье, но здесь на Смоленщине, в лесостепной стороне, где строевого леса почти не было и не то что бревна — жердей на ограду не добудешь поблизости, — в этих краях была надежда только на землянки. А на пороге уже была осень, и, как след Ушедшей войны, над этим краем стоял стон нужды и горя. Немецкие войска, отступая, свирепели все больше и, аккуратно выполняя приказ — оставить позади пустыню, не сжигали дома только там, где наши шли впритык к ним, не давая закрепиться. Но случалось разное. По сведениям малочисленных пленных, команды факельщиков не особенно проявляли рвение в уничтожении селянских домов. Может быть, они. понймали, что, сжигая бедные хатенки, они обрекали их жителей на неизменную смерть наступающей зимой. Может, ими двигало отдаленное чувство сострадания к этой плохо одетой толпе стариков, женщин, детей, выгоняемых из домов перед поджогом, а возможно, и липкий страх возмездия.

Читая приказ о совместных действиях особистов и территориальных органов НКВД по выявлению всех, кто служил и прислуживал оккупантам, Сазонов не нашел там указаний о необходимости тщательного подхода к выявленным пособникам, полного и объективного расследования всех обстоятельств и фактов сотрудничества с немцами. Исполнителям приказа предписывалось выявление всего круга пособников без учета каких-либо смягчающих обстоятельств для них. Сазонов до мельчайших деталей представлял, как это будет осуществляться на практике, и уже предвидел, сколько будет наломано дров при выполнении этого жесткого приказа. Ему, как начальнику Особого отдела, хватало своих забот по обеспечению боеспособности дивизии — главной задачи его службы, а тут еще добавится мороки с выявлением пособников, арестами, содержанием под стражей, а спрашивается — за чей счет их надо будет кормить, перевозить, охранять? Об этом в документе ни слова. Мысленно он не одобрял этого приказа, зная, что в результате в их сети попадет мелкая рыбешка, а настоящие волки ушли вместе с немцами. Малостоящая мелочь рассыпалась, разбежалась, притаилась по глухим углам, но были и другие, но, как проигравшиеся картежники, они шли ва-банк и по «липовым» документам напролом перли в полевые военкоматы, надеясь проскользнуть в армию и затеряться для органов НКВД. Многие из них путались на первых же опросах — таких обычно под конвоем определяли к особистам и здесь уже по отработанной схеме проверяли по спискам разыскиваемых лиц, многократно допрашивали и для окончательной проверки направляли в ПФЛ[10], и уже там случалось выявлять бывших полицейских, карателей из зондер-команд, агентов и осведомителей полевой жандармерии.

Дмитрий Васильевич понимал, что этот приказ вводил новый термин — пособник, и эта категория граждан, причастных к сотрудничеству с оккупационными властями, отныне будет объявлена как злостные и опасные преступники против советской власти. В отношении полицейских, карателей и настоящих добровольных служителей нового порядка было для него все ясно — это были враги, но ведь были и другие, кто служил на обывательском уровне. Все они были причастны к сотрудничеству с новым режимом: кто-то из них пилил дрова, мыл полы, стирал белье, готовил еду, ухаживал за лошадьми, печатал на машинке и делал обыкновенную работу для немцев, чтобы не умереть с голоду, получая крохи за свой труд. По этому приказу все они объявлялись потенциальными преступниками, и неважно, в какой форме это пособничество проявилось, — теперь уже сам факт нахождения на оккупированной территории понимался как прелюдия к преступлению или, в лучшем случае, как неблаговидный факт в биографии любого гражданина.

Обладая небольшим опытом по выявлению фактов пособничества, Сазонов мысленно представил себе, сколько сил и времени нужно потратить на расследование этих дел! И ведь каждый норовит в такой обстановке свою вину уменьшить и в угоду нынешним освободителям наговорить с три короба на соседа. Поди разберись потом с ними, сам черт ногу сломит, пока доберется до первоначалья. Вот здесь пойдет и поедет чёреда оговоров, лжесвидетельств, сведение давних счетов с соседями, знакомыми! И еще от зависти и беспричинной злости, присущей русской натуре, будут топить друг друга, а потом мыкаться по пересылкам и пополнять лагеря с новой окраской — немецкий пособник. И там Уже, на нарах, проклинать войну и немцев, и свою незадачливую судьбину! Когда ему приходилось допрашивать некоторых пособников, он видел в глазах у многих страх, растерянность, раскаяние, у других — плохо скрываемую злость, что вот и пришло время держать ответ! А кто об этом думал вначале — ведь какая силища у немцев была, ну, думали, конец советской власти. А сколько их, наших, пленных, вели с утра до ночи колоннами, только пыль столбом! Так и думали, что вся Красная Армия в плен попала.

Вспомнил он, как однажды каялась и плакала на его глазах чернобровая молодуха-солдатка. Она работала в местной комендатуре уборщицей и сожительствовала с унтер-офицером из охраны; на нее свидетельствовало почти все село.

Молча и безучастно, опустив голову, сидел перед ним бравого вида старик — бывший солдат, участник Брусиловского прорыва — полицейский кучер, его серые глаза безмолвно говорили о той покорности судьбе, выпавшей на его долю. Виноватым голосом, медленно, но внятно он говорил: «Это правильно, бес меня попутал, но ведь две невестки с ребятишками к нам со старухой пришли из города, а сыновья-то в Красной Армии служат, вот и пошел я к ним. Да если бы я знал, что наши вернутся, разве бы я пошел кучерить туда!» — простодушно пояснял он свой, как ему думалось, нечаянный, а теперь оказалось, роковой поступок в его жизни.

А вот теперь их будут судить и повезут и молодуху-солдатку, и старика-кучера, и многих других, подобных им, куда-нибудь на Урал или в сибирские лагеря, где и затеряется их след для родных и близких на долгие годы, ну а может, и навсегда.

Сазонов, как добряк по натуре, сочувствовал многим из них и считал их пособничество случайным, и, как он думал, оно не заслуживало лагерного наказания, да и какую теперь опасность эти несчастные представляли для советской власти в своих разоренных войной жилищах… Но приказ есть приказ, и его надо выполнять. Он ощущал дыхание беспощадной карательной машины, она требовала жертв и крови, ее маховик зловеще крутился и остановить его было невозможно! Всем существом он сопротивлялся жестокости к тем слабым и сирым, кого довелось ему встретить на фронтовых дорогах и кто попал под неумолимый каток войны. Но выступить против такого приказа или осудить его ему не было дано — это все равно, что броситься под танк. С большой досадой он черкнул резолюцию на приказе и положил в папку для исполнения.

Другим документом Центра была ориентировка по организации работы с зафронтовой агентурой в связи с изменением стратегической обстановки на советско-германском фронте. Сазонов пропустил несколько абзацев, прославляющих сталинскую стратегию третьего года войны, этим он был сыт по горло, каждое партийное собрание, совещание, политучеба в дивизии, полках начинались с аллилуйских, порядком приевшихся и надоевших восхвалений Его стратегии, глубины замысла по разгрому врага, предвидения победы над врагом и других, принадлежащих только Ему, гениальных качеств вождя и полководца! Было время, когда Дмитрий Васильевич верил этому безотчетно, и только осенью сорок второго, когда был арестован политрук Волков, эта вера была поколеблена.

Агентура и осведомители из среды офицеров неоднократно доносили, что лейтенант Волков в командирском блиндаже батальона, в присутствии своего окружения высказывал соображения о начале войны и ошибках командования, едко высмеивал лозунги довоенной поры: «Будем воевать только на территории врага», «Сокрушим врага малой кровью, могучим ударом», тысячекратно усиленные пропагандой, кино, книгами и книжонками о непобедимости Красной Армии и ее героях-руководителях — сподвижниках Вождя по гражданской войне, разгрому интервенции четырнадцати государств… И Сазонов, сидя в тесном блиндаже, при свете коптилки читал сообщения агентуры, уже крепко вцепившейся в политрука. Сначала он возмущался резкостью суждений Волкова: было непривычно читать о том, что Красная Армия потерпела поражение от такой маленькой Финляндии, что потери на финской были громадными, а руководство армии не знало методов современной войны, и что нарком обороны Тимошенко, по сути, так и остался на уровне командира дивизии гражданской войны.

Пока велась разработка, Сазонов не только возмущался волковскими рассуждениями, он удивлялся и не мог найти ответа, как и откуда могли появиться такие крамольные мысли у студента-второкурсника Ленинградского политехнического института.

За два месяца длившейся разработки он убедился, что его «подопечный» — умный, начитанный, хорошо знающий историю, а по письмам, перехватываемым службой военной цензуры, — нежно любящий сын. Волков был хорошим и душевным товарищем: когда у замполита батальона Черняева умерла жена и по такому случаю ему дали краткосрочный отпуск для устройства двух его малолетних дочерей, офицеры батальона несли Черняеву все, что могло пригодиться для поддержания сирот, Волков передал двухмесячный офицерский доппаек и меховую безрукавку — чем он был богат.

За это же время Дмитрий Васильевич под влиянием суждений политрука незаметно для себя стал по-другому глядеть на действительность: его мысли поколебали уверенность в нерушимости провозглашаемых принципов справедливости и благородства в стране победившего социализма и заставили его взглянуть и оценить своим собственным видением и пониманием многие события. Он постепенно привыкал к рассуждениям Волкова и уже не возмущался уничтожающей критикой, а ловил себя на мысди, что он, сотрудник военной контрразведки, во многом соглашался с высказываниями политрука, но признаться даже самому себе, что он разделяет его взгляды, было страшно. Он сочувствовал Волкову, но не хотел бы быть на его месте, зная, что политрук обречен. Он страшно желал вмешательства какого-то случая, чтобы разорвать петлю опасности и вытащить этого парня из цепких особистских объятий.

Его бывший шеф — Гуськов, как только на Волкова поступили первые сообщения осведомителей, чутьем опытного «охотника» сразу же распознал и определил, что его подопечный будет постоянно делиться мыслями среди своего близкого окружения, без этого он существовать не может и будет до самого ареста навешивать на себя целый «букет» фактов, и если их слепить воедино, то это будет систематическая антисоветская, подрывная деятельность. Да если еще найдутся один-два человечка, разделяющих или сочувствующих его откровениям, вот вам и антисоветская группа! Кроме того, Гуськов понял, что перед ним доверчивый сынок из интеллигентной семьи, общительный по натуре, правда, к великому огорчению майора, никто из близких политрука не поддерживал, но и не останавливал, не предупреждал об опасности ведения таких разговоров. И он возмущался, что никто из них не дал отпора этому умнику: «Ты понимаешь, никакой реакции?! Сидят эти долдоны с ним в блиндаже и слушают, как завороженные. И никто не возразит ему. А там, понимаешь, из пяти офицеров два партийных, один — кандидат и двое салаг — комсомольцы. Хорошо, что ты одного из них осведомителем сделал, а то бы мы и не знали, что Волков законченный вражина!» Он любил поучать потому, что был начальником, и еще потому, что страдал большим самомнением о своих способностях — распознавать врагов под любой личиной, при любой маскировке и, показывая свой жилистый кулак, перед носом собеседника, говорил: «Я любого человека насквозь вижу. Знаю, чем он дышит, и сразу определю, что он за птица! И скажу тебе, что этого политрука я через месяц под «вышку» подведу! Хочешь, поспорим?! На доппаек за целый месяц, а? Слабо?! Вот увидишь!» Гуськов не хотел никому доверять и сам завел разработку на Волкова. И как-то однажды, показывая Сазонову большой пакет, сказал: «Я как в воду глядел и чуял, что за ним хвост есть; срочно запросил офицерское училище в Свердловске, и вот, видишь, прислали! Он там по наблюдательному делу проходил, и тоже была антисоветская групповая, но, видимо, не хотели пятно на училище бросать, умники этакие, вот и решили профилактировать их, дали им нагоняй, а тут уже и выпуск, и их быстренько на фронт, а дело — в архив. Жаль, что не я училище обслуживал, я бы их всех «куда надо» загнал, чтобы впредь неповадно было никому порочить советскую власть!» И после такой тирады он стал советоваться с Дмитрием Васильевичем, какую дать оперативную кличку по делу Волкова. Делал он это неспроста и, стараясь как-то уязвить подчиненного тем, что тот тоже относится к интеллигенции, начинал издалека, с использованием политических знаний, полученных в кружках по истории ВКП(б) на прежних местах службы. Ссылаясь на Ленина и Сталина, отчаянно перевирая их высказывания в свою пользу, он утверждал, что Ильич никогда не доверял этим «умниками и товарищ Сталин, как верный ленинец, выполняя его заветы, тоже не жаловал их, а вот оба они надеялись только на рабочий класс и поэтому диктатура пролетариата будет всегда главной опорой в нашем государстве. И, между прочим, в какой раз Гуськов опять рассказывал, что он потомственный рабочий, что его дед и отец гнули спину на заводе! Тут он здорово привирал. Что касается деда, так тот помер еще в деревне от холеры, а отец ушел из деревни в город и долго мыкался по углам, перебиваясь случайными заработками, пока не нашлось место ученика молотобойца в Самаре, в мастерских промышленника Логунова. Но Гуськов-младший хотел, чтобы его биография была самой пролетарской — зачислял деда в передовой отряд общества и гордился своим происхождением.

Сазонов пытался возразить и убедить своего шефа, что тот ошибается, и приводил примеры, что наши вожди всегда говорили о союзе города и деревни и что нынешняя интеллигенция плоть от плоти… Но его шеф входил в раж, он не терпел возражений — тем более от своих подчиненных — и на высоких нотах, беспрестанно матерясь, кидал своему собеседнику бесчисленные примеры неустойчивости крестьян, слабости этих, которые в очках и шляпах, намекая, что его подчиненный тоже из них. Сазонов обиженно замолкал, а Гуськов, довольный тем, что за ним осталось последнее слово, заглядывая ему в глаза, говорил: «Я тебя позвал посоветоваться, поскольку ты у меня один с высшим образованием. Вот я и говорю, что ты учитель, а он недоученный студент, если бы не война, он тоже был бы с высшим. Вот я и решил предложить тебе на выбор: «шляпа» или «змееныш». Значит, «шляпа» тебе не нравится, это интеллигенцию напоминает. Ну, ладно, не сердись, вот и запишем «змееныш». Жаль, что у него сообщников и сочувствующих нет, а то была бы групповая разработка и красиво звучало — «змееныши»! Пусть пойдет один под трибунал! Жаль, что те, кто его слушал, пойдут только в качестве свидетелей по делу. Была бы моя воля, я бы их всех вместе за недоносительство упек! Вот так, мой «стюдент», учись у кадровых чекистов, как нужно работать, набирайся ума, тебе это все сгодится в будущем!» Гуськов, конечно, не рассказал своему «оперу», что заставило его взять разработку политрука в собственное производство. А сделано это было, чтобы лишний раз отличиться в глазах грозного полковника Туманова — начальника Особого отдела N-ской армии, который как-то недавно на совещании напомнил, что у Гуськова в дивизии мало заведенных дел и нет оперативных результатов: разоблачений, арестов, и добавил с грубоватой прямотой, что он не потерпит бездельников на ответственных постах и что в его силах превратить любого начальника отдела в оперуполномоченного и послать в батальон крутить хвосты быкам! Гуськов знал, что в его личном деле есть служебное заключение о его виновности в нарушении соцзаконности и, конечно, Туманову подхалимы из кадров на блюдечке преподнесли личное дело Гуськова, поэтому нужен был рывок, чтобы заслужить благосклонность начальства. Но, как это сделаешь, когда его дивизия несла потери, отступала, топталась на месте. А здесь вдруг такой случай — законченный антисоветчик! А кто обеспечил разработку?! И скажут: лично вел дело не какой-нибудь рядовой оперативник, а сам начальник отдела! Вот, глядишь, и удостоится он благосклонного взгляда от Туманова, и перестанут склонять его имя на совещаниях!

Вот с такими радужными мечтами он, забросив остальную работу отдела, только и контролировал поступление агентурных сообщений по содержанию разговоров и бесед с участием Волкова, инструктировал отдельных агентов, как лучше вызвать разрабатываемого на разговор, как лучше вытянуть из него суждения, которые потом легли бы кирпичиками в глухую стену обвинительного заключения, и как выискивать новых свидетелей и устанавливать новые факты и «фактики» преднамеренных действий его подопечного с антисоветским умыслом.

Сазонов, несмотря на тайное сочувствие к обреченному, не смог бы помочь ему, а тот терял контроль над собой. Может, на него повлияло сообщение, что его мать, сестра и тетка погибли при ночной бомбежке, а может, смерть одного из близких, немногочисленных друзей в роте — командира взвода, младшего лейтенанта Парфенова. Он как бы предчувствовал свое несчастье, и осведомление вокруг него сообщало, что он стал замыкаться, и хотя его монологи стали короче, они по-прежнему были наполнены едкой горечью только ему понятной правды.

В это время их дивизия пыталась отбить районный центр Храмцово — красивое, несмотря на серые ноябрьские дни, село с двумя холмами и церковью между ними. Три лобовые атаки двух стрелковых полков развернулись, как под копирку штабного писаря, и немцы, так же как и вчера, как и третьего дня, обнаружив подготовку к атаке, издалека, с закрытых позиций, без передышки, густо обстреливали из орудий наспех, кое-как отрытые траншеи первой линии, где уже гроздьями накапливались батальоны стрелков, готовые по сигналу трех красных ракет атаковать село. Бледнея от страха и смертельной опасности, мысленно крестясь и прося Бога миловать их, под матерный крик отделенных взводных стрелки жались друг к другу перед броском в вечность. Но сигнала не было — комдив медлил. Огонь противника нарастал, прерывалась связь с ротами, батальонами, и вот уже обезумевшие, оглохшие от разрывов снарядов, без команды, сначала по одному, а потом пачками батальоны, как вешняя вода через плотину, рванулись за вторую линию траншей, бросая раненых и убитых на растерзание неумолимому огню. Кое-как оправившись от смертельного страха, подгоняемые криком, пинками и зуботычинами своих командиров, они судорожно сжимали винтовки; опять ждали сигнала. И вот она — долгожданная ракета красной короткой ниткой, как жизнь фронтовика-пехотинца, сверкнула и исчезла в сером ноябрьском небе. Ну и, повинуясь остервеневшим от страха и злобы командирам, а также от своей обреченности и безысходности, подчиняясь стадному инстинкту — не оставаться одному, быть со всеми, — увлекая примером других, стрелки бежали в первую, почти разрушенную траншею, где еще под мерзлым грунтом шевелились раненые, — но их не замечали, — и вот уже первые выскочили за линию траншей и по мелко заснеженному полю ринулись бегом, как будто в этом было их спасение. Задние уже редкими цепями, тоже бегом, выставив вперед штыки, кинулись за первыми.

Артиллерия немцев почти умолкла, и только отдельные разрывы были слышны где-то сзади. И вдруг в середине гребенки наступающих частей черным частоколом встали разрывы мин, как бы разрезавшие наступающих: передние продолжали идти, а задние залегли под ураганным огнем. Минные батареи, собранные воедино, сосредоточили огонь на трехкилометровом участке по фронту и распахали поле черными взрывами до самого горизонта. Минометный огонь не ослабевал; батальоны, истерзанные огнем, не могли уже преодолеть зону обстрела, сначала залегли, а потом дрогнули и стали откатываться редкими серыми волнами на свои исходные позиции. А в это время было видно, как передние цепи залегли под пулеметным огнем и не могли поднять голов. Изредка кто-то от отчаяния порывался ринуться вперед, но сразу же падал — рубежи немцев были пристреляны заранее. И теперь оставшиеся в живых, используя каждую кочку и бугорок, ползли назад, опять оставляя убитых и раненых позади себя.

Комдив, не меняя тактики, дважды бросал полки в лоб противнику, а тот, ничего не меняя в средствах обороны, в два приема обескровил дивизию. И в третий раз, когда в ротах оставалось по пятнадцать — двадцать человек, комдив с отчаянием и обреченностью еще раз готовил наступление на злосчастное Храмцово. А когда все резервы, включая ездовых из обоза, комендантскую роту и даже охранное отделение Особого отдела, легко раненых из медсанбата и всех-всех, кто был живой и мог держать винтовку, готовили к третьему, решающему прорыву, представитель из штаба армии получил указание отстранить комдива Чернова от командования и отдать под суд. Дивизию отвели на пополнение, но ее старожилы надолго запомнили и имя комдива, и те подступы к районному центру, обильно политые кровью их товарищей.

Вот как раз в те дни чудом оставшийся в живых политрук Волков, уже на отдыхе, особенно зло прошелся по отстраненному комдиву, а через несколько дней Гуськов вызвал к себе Дмитрия Васильевича и сказал, что сейчас он с ним пойдет арестовывать Волкова. По дороге Гуськов рассказал, что на днях, после командирского совещания, где была зачитана речь Сталина на ноябрьском параде в Москве, Волков высказался в адрес вождя с критикой, мол, сам дал возможность обмануть себя Гитлеру, а теперь готов призвать на помощь великих предков. «Ты понимаешь, Сазонов, какие в нашей армии политруки бывают! Он же опаснее, чем любой шпион или диверсант! Тот — враг, завербованный, а этот добровольно! Разлагает своих командиров, пользуясь их доверием, а ты еще спрашиваешь, был ли военный заговор против товарища Сталина?!»

Арест Волкова прошел буднично, просто. Вызвали его к парторгу батальона, и, пока ждали его прихода, Гуськов, понизив голос, сказал обалдевшему от неожиданности парторгу, что будет сейчас арестовывать опасного врага, совершившего контрреволюционное преступление. В глазах парторга мелькнул страх, и он после этих слов даже подтянул пистолет почти на живот и, как завороженный, глядел на Гуськова.

Когда в низенькую прокопченную железную землянку вошел политрук и, не замечая в темноте особиста, подошел к импровизированному столу из двух снарядных ящиков, где сидел перед коптилкой парторг, насмешливо громко спросил: «Ну, Коробов, ты меня оторвал от трапезы. Наш взводный Валюков проиграл мне на пари банку тушенки, и, только мы решили ее рубануть, ты позвонил».

Он не успел окончить фразу, как Гуськов, выйдя из темноты, суховато, деловым тоном сказал:

«Лейтенант Волков, вы арестованы…»

Политрук от неожиданности забормотал: «За что? Кто вы?!»

«Я начальник Особого отдела дивизии майор Гуськов.

Сдайте удостоверение и оружие старшему лейтенанту Сазонову…» — «Я хотел бы знать, какое я совершил преступление, чтобы меня арестовали?!» Гуськов вытащил заготовленный ордер на арест и обыск. Волков скользнул глазами по бумаге и снова спросил: «Так здесь не сказано, за что…» — «Все узнаете потом, во время следствия». — «Какого следствия, я ни в чем не виноват!» — «Следствие разберется во всем, а сейчас сдайте партбилет Коробову и пойдете с нами». — «А что, меня из партии исключают?» — «Если следствие установит вашу виновность». — «Но ведь это должно решать общее собрание». — «Обязательно, — с издевкой в голосе бросил Гуськов и добавил: — А сейчас ваш парторг и замполит полка дали согласие на ваш арест». — «Ну, а как же мои вещи, письма?!» — «Сейчас пошлем кого-нибудь в роту». — «Но я хотел бы сам…» — «Нет, Волков, посидите с нами, вещи ваши принесут», — уже жестко сказал Гуськов.

Через полчаса они вышли с Волковым: впереди шел Гуськов, за ним чуть побледневший политрук с маленьким чемоданчиком и позади них шел Сазонов, пораженный будничной обстановкой ареста человека, мысли и чаяния которого он тайно разделял! И теперь, подавленный случившимся, шел за ним, чувствуя угрызения совести и оправдывая себя тем, что инициатива разработки и ареста были в руках его начальника. Но это было слабым утешением для совестливого Сазонова. И он надолго запомнит этот хмурый ноябрьский день, холодные руки арестованного, из которых он принял его оружие, — из рук уже бывшего боевого офицера, бывшего политработника, а ныне подследственного — гражданина Волкова.

И сейчас Дмитрий Васильевич невольно вздрогнул, вспомнив, что Волков трибуналом дивизии был осужден к десяти годам лишения свободы. Десять лет! Это звучало как вечность. Он еще надеялся, что бывшего политрука отправят в штрафной батальон, как это обычно было с осужденными в действующей армии. Сазонов думал, а вдруг еще разберутся, и что-то изменится — он не знал, что циркуляром Военной коллегии Верховного суда СССР по всем военным трибуналам было предписано: «…лица из числа военнослужащих и вольнонаемного состава, в действиях которых установлены признаки преступлений, предусмотренных ст. 58 УК РСФСР, подлежат направлению для отбытия наказания только в исправительно-трудовые лагеря НКВД СССР…» Никакой надежды, что Волков может смыть кровью свое преступление перед советской властью, не оставалось — только лагерь и долгая «десятка». Эта статья не подлежала никаким амнистиям и помилованиям. Гуськов, потирая руки, говорил: «Мало ему дали, но ничего, «десятка» тоже неплохо. Если жив останется, будет долго помнить и другим закажет, как антисоветчиной заниматься! Вот, Сазонов, такие дела! Правда, я тебе доппаек проспорил бы, на «вышку» он не потянул, но ты сам спорить отказался».

Время близилось к полуночи, и Дмитрий Васильевич чувствовал, как усталость подкрадывается от самых ног к шее; ему казалось, что и свет от лампы стал хуже, и глаза стало ломить от беспрерывной внимательной читки. На душе вроде все было покойно, но, вспомнив про своего заместителя, он почувствовал горечь досады. Как ему недоставало надежного, открытого, близкого по духу человека! Но все предыдущие и сегодняшний день показали неуживчивость, мелочность натуры Бондарева. И опять вспомнил многое, чему раньше не придавал значения — его дружбу с начальником политотдела дивизии майором Кузаковым, недавно переведенным из аппарата Члена Военного Совета N-ской армии. Ходили слухи, что он долгое время был порученцем у Члена Военного Совета генерала Кудрявцева. Время и должность наложили отпечаток даже на его внешность. В присутствии начальства — почтительно согнутая спина, лицо с полуулыбкой и глаза с выражением выжидательной услужливости и почтительности, как у матерого старшины-служаки на инспекторской проверке.

Непонятно почему, но Кузаков искал дружбы с Сазоновым. Он побаивался всеведущих органов и осторожно заискивал перед Сазоновым, а тот не обращал на него внимания и держался с ним ровно, без проявлений дружбы. С появлением Бондарева в отделе Кузаков стал частенько забегать к нему в блиндаж, и Бондарев тоже проторил к нему дорожку и бывал в политотделе чаще, чем этого требовала его служба. И Дмитрий Васильевич не обращал бы на это внимания, если бы не деликатный намек начштаба Лепина на эту странную дружбу двух старших офицеров. Ларчик просто открывался — Бондарев хотел быть начальником отдела, и как можно скорее. Он не мог согласиться с тем, что политически малограмотный капитан руководил им, майором, имевшим опыт политработы, и не где-нибудь, а в политотделе корпуса! А то, что у него не было опыта и знаний по оперативной работе армейской контрразведки, об этом он даже не думал и надеялся, что у него будет заместитель и оперативный состав, и это они должны заниматься выявлением шпионов и врагов, осведомлением, агентурой, разработками, арестами и прочими делами, возложенными на особистов во фронтовых условиях, а он — осуществлять общее руководство отделом, представлять его на совещаниях, партсобраниях, различных активах командно-политического состава, говорить там жестко, но умно, политически грамотно и по-партийному выдержанно: с критикой, указанием недостатков, постановкой общих задач с учетом сложившейся обстановки и объяснением всех недочетов боеготовности единственной причиной — недостаточным политвоспитанием, недоработкой парторганов и комсомола в ротах и батальонах с личным составом. Так, или примерно так, Бондарев представлял себя на должности главного особиста дивизии, и Кузаков ему был нужен как союзник против Сазонова. Он надеялся, что начальник политотдела в своих донесениях благодаря их дружбе сможет разок-другой указать на безукоризненное поведение коммуниста Бондарева, на политически зрелую подготовку, с учетом работы в корпусном политотделе, и вытекающий отсюда пример коммуниста-руководителя в офицерском корпусе дивизии! Кузаков знал, что кроме указанных качеств его продвиженец должен отличиться на своей службе, а об этом обычно сообщает руководству его непосредственное начальство — капитан Сазонов, и никто больше. Но Бондарев пока ничего героического и выдающегося не совершил: успехи в разоблачении шпионов и других подрывных элементов за отделом не числились, а мелочь в виде дисциплинарных проступков среди личного состава была не в счет. Кузаков откровенно объяснил сложившуюся ситуацию и порекомендовал Бондареву добиться у Сазонова такого задания, которое при его выполнении имело бы успех и значимость в оперативной работе отдела. И тогда Кузаков смог бы через свои связи в военсовете и политотделе армии способствовать Бондареву в достижении намеченной цели.

Кузаков, в свою очередь, рассчитывал на то, что «продвинутый» им Бондарев будет сохранять лояльность к нему и поможет оказать влияние на командира дивизии и оттолкнуть его от умного, но иронично настроенного к политорганам начальника штаба Лепина. О сговоре, замыслах и планах этих двух Сазонов в ту ночь еще не знал, но предубеждение против Бондарева у него уже сложилось. И только сейчас, в глухую полночь он признался себе, что «ненаглядный» — так окрестил он своего зама, вложив в это слово горькую иронию обманутых надежд, никогда не будет его близким другом. Представить себе, что он стал бы обсуждать с Бондаревым те спорные вопросы о ходе войны, излишней жестокости в тылу и на фронте, и к своим пленным, необоснованной подозрительности ко всем, кто был на оккупированной территории, он не мог ни в коем случае. Никаких откровений и рассуждений с ним и больше спроса по работе! Вот тогда у него будет меньше времени бегать в политотдел, решил Дмитрий Васильевич.

И с чувством облегчения он настрочил длинную резолюцию, где возлагал на Бондарева исполнение приказа Главного управления «Смерш» по подбору и использованию зафронтовой агентуры на территории противника. В этом приказе была изложена главная задача — получение разведывательной информации о системе обороны вермахта, но для этого нужны были хорошо продуманная система и способы проникновения на прифронтовую территорию противника, легализация исполнителей, а затем сбор разведданных и передача их в Центр. Но главное — были нужны исполнители. А где их взять, таких, каких требовал Приказ: проверенных, умелых, морально устойчивых, преданных партии и правительству?! И опять, вспомнив своего «ненаглядного», он представил себе, как тот приступит к выполнению приказа, не имея опыта в этом деле. «Пусть побеспокоится, побегает, посидит. Подумает, займется делом, может, и встанет на путь истинный, — думал Сазонов. — И сам себе отвечал: — Может и исправится, но шансов очень мало — испортила его служба в облисполкоме и в политотделе!» Потом Дмитрий Васильевич достал еще приказ своего фронтового управления, где указывается на необходимость выявления агентуры противника, внедренной в отряды партизан, перешедших линию фронта из оккупированных районов в связи с активизацией карательных действий гитлеровцев на территории Белоруссии. Он устал читать о том, как и где нужно вести опрос партизан, что нужно было заполнить в опросном листе на подозреваемых лиц с последующей отправкой этих листков в полевые фильтр-лагеря вместе с подозреваемыми. Все было расписано четко и гладко, но не было указано, где капитан Сазонов возьмет столько единиц оперативного состава, чтобы выполнить этот приказ, а ведь сколько времени потребуется на эту писанину!

Но вот папка приказов опустела, и Дмитрий Васильевич начал читать последний, где на его отдел возлагалась тяжелая и кропотливая работа: «…учитывая положительный опыт в отдельных эпизодах по использованию маршрутной агентуры для выявления среди пополнения, которое направляемая в действующую армию, лиц, вынашивающих изменнические настроения по переходу на сторону врага, а также с преступным прошлым, склонных к неподчинению командирам, азартным играм, разбою, мародерству, кражам и т. д., как показала практика, предварительное изучение контингента пополнения в запасных полках, маршевых ротах способствует выявлению и предупреждению преступлений в Действующей армии, ее тыловых частях и усилению их боеспособности!..» И он с интересом прочитал главную часть приказа — приказную, где предписывалось составить план подготовительных мероприятий, заполнить от руки карточки на завербованных агентов-маршрутников и направить их в учетные подразделения фронтовых управлений Особых отделов, а самих «маршрутников» в зависимости от обстоятельств под соответствующими легендами внедрять в пересыльные пункты, полевые военкоматы, резервные подразделения, учебные полки и батальоны. А дальше шел абзац о том, с кем из армейских начальников нужно было согласовывать командирование «маршрутников». И в конце приказа очень строго: «…докладывать по результатам мероприятий ежемесячно во Фронтовые Управления особистов».

Сазонов мысленно одобрил авторов приказа. Уж ему-то не знать армейских уголовников! Они прошли перед ним как задержанные, арестованные, подследственные, и ни один из них не вызывал у него симпатий и сожаления. Внешне, а больше внутренне, они походили друг на друга: жестокие, злобные, жадные. Многие из них — бывшие деревенские, испорченные тяжелым, неквалифицированным и непривычным для них трудом на многочисленных стройках, неустроенностью, беспризорностью, жуткими барачными нравами, воровскими компаниями, искалечившими их тела, нрав и души. Как и их предки, они не любили любую власть и ее законы и относились к ним без уважения, но и власть отвечала взаимностью, а ее законы с излишней жестокостью гнули и ломали, не оставляя им надежды на прощение или смягчение их вины. Только страх перед неотвратимостью наказания заставлял многих из них подавить в себе вольницу, подчиняться командирам и безропотно нести тяжкий крест солдата войны.

Была уже полночь. Закончив просмотр бумаг, довольный, что ему никто не помешал — телефон молчал, никто не приходил, не отрывал его от этого нудного, но необходимого занятия, — он вышел из блиндажа. Небо наполовину очистилось от косматых туч и поблескивало далекими звездами. Где-то далеко, на левом фланге, катились отблески осветительных ракет, стояла тишина, но она была тревожной и пугающей из-за близости фронта.

Мысленно он был благодарен тем, кто сейчас, в эту февральскую ночь, мерзнет в боевом охранении на переднем крае, в холодном окопе, ожидая очередную смену, вглядываясь в темноте зимней ночи в ту сторону, где тоже солдаты, только в другой форме, томились ожиданием смены, мерзли и так же напряженно вслушивались в окружающее их безмолвие лесов, болот и белого снега чужой страны. Вернувшись в блиндаж и уже засыпая, он вспомнил, что уже давно не получал писем от матери и своей сестры Вари; пытался представить их лица, но сон внезапно одолел его сладостью мягкой тьмы, и он ушел в него мгновенно и без остатка.

Глава VI. РАССЛЕДОВАНИЕ

Лейтенант Кулешов, получив указание Сазонова, прежде всего пошел в полковую санчасть. Натоптанная среди хмурых елей тропинка привела его к землянке. На ее дощатых дверях солдатский умелец черной краской нарисовал медицинскую эмблему, где над несоизмеримо маленькой чашей очень выразительно, почти с улыбкой косил глазом громадный змей, как бы ободряя всякого входящего в единственную мирную обитель на территории полка. Фельдшер Мячин, здоровенный верзила из вятских лесов, знал личность полкового особиста, да и кто не знал его в полку! Новичкам из пополнения старожилы показывали его как достопримечательность и с чувством упрятанного страха и уважения к органам говорили: «Вон, видишь, пошел с планшеткой на боку — это наш особист» — так в полку за глаза звали теперь Кулешова — «планшетом», вкладывая в это слово потаенный смысл притягательной тайны и секретности и неотвратимой карательности органов. Вот и Мячин, польщенный неожиданным приходом особиста, засуетился, усаживая его на табурете, лицом к единственному окну в землянке, а сам стал готовить инструменты. Сильно окая, он сообщил Сергею Васильевичу, что он в этих делах мастак и у них в районе лучше его никто зубы не рвал.

— Вон у меня в заначке имеется новокаин, и я вам, товарищ лейтенант, сделаю укольчик, и все пройдет как по маслу! — Когда Мячин сделал первый раз надрез десны, Кулешов не слышал боли и только потом почувствовал ее, когда фельдшер, делая зверское лицо, пытался щипцами вырвать зуб, приговаривая: «Я счас его сковырну».

Но ни сейчас, ни потом он не мог ничего поделать. Оба они взмокли, в землянке резко запахло потом. И когда, наконец, Мячин нечеловеческим усилием, чуть не свернув шею Кулешову, рванул в последний раз, тот почувствовал хруст разрываемой плоти и одновременно услышал торжествующий крик Мячина: «Вот он, голубчик, выскочил…», который показал измученному пациенту окровавленный, с коричневыми подпалинами зуб с тремя корнями. И уже ополаскивая рот, Кулешов языком натыкался на непривычную пустоту с правой стороны, но боль исчезла. Эту благодать он почувствовал гораздо позже, а сейчас поблагодарил Мячина и двинулся к себе в блиндаж.

Помня указание своего шефа, он набросал черновик плана для выяснения обстоятельств утреннего ЧП. Мысленно рассуждая, он прокрутил несколько вариантов расследования: допрашивать комвзвода снайперов лейтенанта Васькова было бесполезно — наврет с три короба, наговорит — за целый год не разберешься. Кулешов вспомнил, как на ускоренных «смершевских» курсах лектор — седой, с добродушным лицом, из бывших прокурорских работников, читая им куцый курс по ведению расследований, говорил, что начинать нужно с широкого круга лиц — свидетелей происшествия, постепенно сужая, и получая разные косвенные сведения, приступать к опросу подозреваемых. И, кажется, этот метод назывался (Сергей Васильевич долго вспоминал мудреное слово и наконец вспомнил) — дедукция: это когда нужно двигаться от периферии к центру расследования. Он так и поступил. Через полчаса у него в блиндаже сидели помкомвзвода сержант Фетин и старшина взвода, черноглазая татарочка Санида Ахтямова. Сергей Васильевич, уже оживший от невыносимой боли, начал беседу с Ахтямовой. Как и большинство вызываемых в Особый отдел, она заметно волновалась, и волнение ее усилилось, когда он с нарочитой серьезностью предупредил ее о последствиях за дачу ложных показаний. Она взволновалась еще больше и, уже не сдерживая себя, на первый вопрос о том, что ей известно о случившемся ЧП, заговорила быстро, комкая в руках маленький платочек: «Товарищ лейтенант, во всем виноват Васьков, это он послал Зину и Любу, — но, спохватившись, исправилась, — то есть, ефрейтора Жукову и рядовую Ковалеву в наряд, а они только под утро приехали с торжественного вечера из штаба армии и не успели отдохнуть; лейтенант Васьков приказал поднять их, вот и сержант Фетин может это подтвердить, они вместе с Васьковым их в наряд на позицию отправляли. И еще, скажу вам, товарищ лейтенант, — и она, понизив голос, скороговоркой поведала Кулешову, что Васьков, как известно не только ей, но и другим девушкам из их взвода, приставал к Жуковой, уж больно она нравилась ему, она такая красивая и статная, а он против нее мозгляк немытый и все хотел добиться ее, и обещал даже жениться, но она говорила: «Хоть золотом меня осыпь, но за такого не пойду никогда». А он сначала по-хорошему, а потом лютовать стал: начал придираться по службе и по результатам выхода на боевые позиции, по боевой подготовке и разным другим делам. А накануне Дня Красной Армии к ним во взвод пришел замполит полка капитан Федулов, велел построить личный состав и сказал, что командование полка решило поощрить двух отличников боевой и политической подготовки приглашением на торжественный вечер и товарищеский ужин в штаб армии. Во взводе была такая пара — сержант Попова и рядовая Хрюкина. У них результаты на поражение были самые высокие во взводе. Они и были представлены Федулову, но он поморщился — уж больно обе они были неказисты на вид и не понравились ему, и тогда он подошел прямо к ефрейтору Жуковой и выбрал ее, как все поняли, за симпатичность и за фигуру, и потом хотел выбрать еще одну, но тут Жукова и сказала, что, мол, товарищ капитан, мне лучше поехать со своей боевой напарницей по наряду, она, говорит, у меня наблюдательница. А он еще спросил, что это, она за тобой наблюдает, что ли? А Зина объясняет, — когда они с ней в паре выходят на позицию, она стреляет, а та ведет наблюдение. Тут капитан согласился и дал команду собираться им обеим.

Если бы у Кулешова были возможности и время, он, наверное, добрался бы до главного виновника того утреннего ЧП. Им, сам того не ведая, был майор политотдела армии Борис Волков. Ему и была поручена организация торжественного вечера. Ожидался приезд высоких гостей из штаба армии. Накануне его начальник, читая сценарий предстоящего торжества, отметил его добротность и задушевным баритоном пояснил, что здесь все предусмотрено, и даже выступление артистов из Москвы, но вот президиум надо оживить присутствием красивых женщин, да и командарму нашему будет приятно посидеть с хорошенькой мордашкой в президиуме. И тут же дал команду срочно звонить в дивизионные политотделы и узнать, что у них там есть по «бабской» части, и самых хорошеньких доставить сюда, а мордоворотов пусть оставят себе! Вот таким образом привлекательную Зину Жукову и еще полтора десятка девиц собрали из полка связи, двух полевых госпиталей, военторга и из радиороты службы ВНОС[11].

Третий год войны вместе с победами закрепил в Красной Армии единоначалие, образовав повсеместный культ командира, и, чем выше чин, тем больше почестей и поклонения от окружения. Слепое азиатское подобострастие перед генералами и старшими офицерами и отсутствие воспитания породили у многих из них вседозволенность, хамство и грубость по отношению к подчиненным. Именно в то время каждый из них сумел под разными предлогами заполучить в «личное» пользование фельдшера, санинструктора, радистку, официантку из числа военнослужащих женщин — в основном, по обоюдному согласию и редко такое сожительство было вынужденным. Об этом знали все: в верхах, в окружении — это было предметом острот, добродушных насмешек, сочинительства солдатских баек о постоянно-полевых женах, именуемых для краткости ППЖ.

Кулешов, конечно, хорошо знал об этом и располагал многими данными по этой части на командира полка майоpa Григорьева, двух комбатов, но никогда и никому об этом не докладывал, считая, что это дело тонкое и личное и собирать сплетни на командиров своего полка он никогда не будет. И он предвидел, чем закончится история, изложенная Ахтямовой, а она продолжала рассказывать, что вечер в штабе армии затянулся, и особенно долго шел товарищеский ужин, вот почему Зина и Люба приехали уже под утро, разбудили нас и конфетами угостили, а потом не проспали и двух часов, как пришел сержант Фетин, разбудил их и сказал собираться в наряд, на позицию. Зина-то сначала было заупрямилась, а Люба, более покладистая, и говорит ей, мол, Васьков житья не даст, если мы будем упираться. Потом они одели экипировку, маскхалаты, взяли винтовки и пошли на развод к Васькову.

Так были выяснены обстоятельства, предшествовавшие похищению снайперов.

Сергей Васильевич к концу дня уже опросил многих из взвода, и теперь подошла очередь Васькова. Его долго разыскивали, и вот он вошел в блиндаж и действительно оказался щуплым на вид, с тонкой шеей, веснушчатым, унылым лицом. Теперь Кулешов, располагая почти полными сведениями о случившемся, наблюдал за Васьковым и старался подавить в себе неприязнь к нему. Он считал, что снайперов выкрали только по вине комвзвода. Но тот оказался крепким орешком — обладая изворотливым умом, несмотря на свой унылый вид и неказистость, защищался с завидным упорством и спокойствием. Он отверг все: и приставания к Зине Жуковой, и показания других свидетелей, и все факты несправедливого отношения к ней. «Товарищ лейтенант, поймите, меня решили оговорить, условились меж собой, и особенно эта татарка Ахтямова, выступает как заводила только потому, что я был требователен ко всем, и к ней особенно. Матчасть она знала плохо, от занятий сачковала, снабжением не занималась, и мне приходилось во все вникать: и насчет мыла, и ваты. Сами понимаете, женщины они взрослые… Я, конечно, извиняюсь, что назвал ее татаркой. Вы правильно сказали — национальность здесь ни при чем. Я просто оговорился». Долго еще Кулешов склонял Васькова признать вину. Давно уже закончилось совещание в дивизии, и Сазонов пересмотрел десятки разных бумаг, и дважды сменились часовые у блиндажа, а он, зачитывая отдельные места из разных протоколов опроса, уличая взводного в том, что он лукавит, пытаясь все свалить на свою требовательность к личному составу взвода, медленно продвигался по пути убеждения Васькова в его виновности.

Кулешов решил закончить опрос и перенести на утро очные ставки с другими свидетелями, а заодно дать возможность комвзвода подумать и осознать, что запирательство бесполезно и все говорит не в его пользу. Он отпустил Васькова и почувствовал усталость, накопившуюся за весь, почти шестнадцатичасовой день, хотя и счастливый тем, что зуб ему вырвали, а при обстреле пострадал только один младший лейтенант. И, пытаясь вспомнить его фамилию, он мгновенно уснул.

Глава VII. ОПЕРАТИВНЫЙ УЧЕТ ОТДЕЛА

Сазонов проснулся за полчаса до подъема. Его ординарец, рядовой Егоров, завхоз городской школы в своей довоенной жизни, не старый, но и не молодой — где-то чуть за сорок, состоял у капитана уже несколько месяцев; он был очень спокойным и неторопливым в быту, все делал медленно, но основательно и аккуратно. Он хорошо изучил привычки капитана. Вот и сейчас деликатно постучал в дверь — принес горячую воду для бритья. Мурлыкая под нос свою любимую бернесовскую «Темную ночь», Сазонов побрился. Потом Егоров вынес жестяной тазик и, обтерев его насухо тряпицей, спрятал в коридорной нише, и спросил, нести ли завтрак сюда, в блиндаж, или капитан пойдет в штабную столовую. От деликатности, предупредительности ординарца всегда отдавало домашним уютом, забытым за время войны. Дмитрий Васильевич любил свой блиндаж и предпочитал, чтобы ему приносили еду в его отсек.

А пока он сел за вчерашние бумаги, перечитывая на свежую голову начертанные им резолюции. Потом достал из сейфа отчет о работе отдела за последние шесть месяцев предыдущего года, сделал себе пометки в блокноте и мысленно представил себе предстоящую проверку его отдела. Она не страшила — дела у него были в порядке, благодаря Калмыкову делопроизводство велось по всем правилам, а вот по части выявления, разоблачения и арестов истинных врагов успехов почти не было.

На оперативных учетах имелось около десятка наблюдательных дел, куда входили и два офицера, побывавшие до войны за границей по служебным делам. Согласно инструкции НКВД, с середины тридцатых годов все лица, исключая только номенклатуру партсоветского аппарата, побывавшие за границей, брались на учет органов. Несколько офицеров проходило по показаниям арестованных по линии Наркомата обороны в период большого кровопускания в армии за тридцать седьмой год — их след обрывался в то же время, и из дел нельзя было понять, живы ли они и находятся в местах заключения или погибли там же.

Было еще одно интересное «дельце», полученное из НКВД по Московской области. Сотрудник отдела СПО[12] не поленился разыскать воинскую часть и направить соответствующие бумаги на фронт, по месту службы инженера-майора Собинского Богдана, командира дивизионного батальона саперно-инженерной службы, любимчика командира дивизии за техническую образованность и исполнительность. Инженер-майор попал на оперативный учет потому, что его жена когда-то училась в гимназии с бывшей машинисткой из секретариата Л.Д. Троцкого. Сама машинистка была давно уже где-нибудь в женском Каз- или Карлаге, а перечисленные ею близкие и знакомые попали в картонные папки и ждали своего часа.

Кроме того, в производстве у капитана было десятка полтора дел оперативной проверки по проявлениям антисоветской агитации, где, в основном, проходили рядовые солдаты и изредка сержанты — бывшие колхозники; они продолжали в своем солдатском кругу по простоте душевной ругать установленные властью порядки, колхозы, колхозное начальство, вспоминали прежнюю жизнь во времена нэпа, когда новая власть чуть отпустила вожжи, чтобы потом перезапрячь, затянуть хомут на долгие годы по всей крестьянской России.

Среди этих проверок была только одна, которую Сазонов лично контролировал и не доверял никому из оперсостава. В третью роту второго батальона 464-го полка из госпиталя с пополнением поступил рядовой Панов Георгий, работавший на «гражданке» на железной дороге, стрелком в военизированной охране. Назначили его вторым номером в пулеметный расчет. Пулеметчики — народ дружный, это не то что стрелки в роте: кто в лес, кто по дрова. В пулеметный взвод подбирался, в основном, народ грамотный, бывалый и надежный. Примерно по кругу на каждого приходилось 5–6 классов школы, половина расчетов из госпиталей, ранее побывавшие в боях за Калинин, Смоленск, где воевала их дивизия. Командир роты всегда должен был заботиться о своей огневой поддержке, а пульвзвод — это серьезная подмога для стрелков. Кто, как не они, прикроют в ближнем бою наступающую роту! Хороший, меткий пулеметный огонь не только поддержит бросок наступления, он вынудит противника на короткое время прятаться за бруствер траншеи и тем самым ослаблять свою стрелковую мощь. Перед атакой, как это было заведено в пехоте, командир роты забегал к пулеметчикам и, обнимая их командира, говорил, обращаясь к ним: «Орлы-пулеметчики, не подведите меня сегодня!» И они не подводили — каждый из них знал пулемет назубок, с закрытыми глазами мог собрать и разобрать его. Вот за это и уважали Панова Георгия, что он за короткий срок освоил матчасть и, хотя был вторым номером, стрелял отменно, и его уже определили первым номером в расчете. Был он человеком неболтливым, но однажды, во время одной выпивки, Панов в присутствии командира отделения и его друга-земляка из соседней роты высказал в сердцах свое сокровенное, потаенное, что его так мучило несколько лет. И надо же такому случиться — земляк командира отделения, в котором служил Панов, был секретным сотрудником отдела под псевдонимом Курок. А случилось все это еще в бытность Гуськова. Он передал Сазонову сообщение с резолюцией: завести дело и готовить к аресту. Милосердная судьба дала шанс пулеметчику жить и воевать потому, что Сазонов взялся за проверку сигнала основательно. Агент Курок, завербованный на идейной основе в сорок втором году в запасной полк, судя по делу, был опытным и грамотным человеком. В своем сообщении он доходчиво и убедительно изложил беседу с Пановым: «Источник сообщает, что среди нас был пулеметчик Панов, и, когда мы заговорили о гражданской жизни, Панов сказал, что все было бы хорошо, если бы не эта (выругался матом) советская власть. Прихожу в караульное, рассказывает он, а радио все время твердит, что жизнь стала лучше и веселее, потому что партию ведет наш дорогой товарищ Сталин — верный соратник Ленина. И вот я слушаю целую смену в карауле, аж голова пухнет от всех этих похвал советской власти и нашему незабвенному Иосифу (тут он опять нецензурно выругался в адрес нашего Верховного Главнокомандующего и Генсека ВКП(б) и добавил, вот, мол, не скажут по радио, что посадили моего дядю Митю, работящего мужика, он у нас в вагонном депо слесарем работал, партийный был, ему еще мой тятенька говорил, — не вступай, не лезь ты в этот омут. Не послушал, и в аккурат после Крещения, в январе тридцать восьмого года его и загребли! А перед этим все начальство нашей пензенской «железки» арестовали. Жуть, что делалось в городе — «воронки» по ночам так и шныряли (и опять выругался матом). Однажды сижу утром в своей караулке, сменщик пошел за кипятком, а радио опять «бу-бу-бу» и снова про то, как мы хорошо живем и как наш народ любит нашего вождя. И тут я не выдержал, выхватил наган и начал стрелять по репродуктору, пока он не замолчал. Потом, помнится, дверь открыл, караулку проветрил, а репродуктор хлебным мякишем заклеил и Па место повесил, а сменщик мой пришел и ничего не заметил…»

Дмитрий Васильевич знал своего начальника и его страсть к арестам, но сначала он тщательно проверил Панова по всем оперативным учетам, включая и милицейские, но тот был чист и непорочен как младенец. Потом дважды через агента Курок устраивал встречи с Пановым, но судьба хранила пулеметчика — то ли настроение у него было мирное, или беседа пошла по другому руслу, но агент ни разу не смог выудить у него вражеских высказываний! Если бы это был просто оперативный сигнал, то Сазонов после проверки отправил бы в литерное дело как проверенный материал, и лежал бы он там до скончания века, но по факту такого острого, почти террористического высказывания, с нецензурными словами в адрес Верховного, — тут Сазонов был обязан завести дело оперативной проверки и зарегистрировать в учетной группе: Поэтому оно лежало в его сейфе, а руки не доходили, чтобы провести дополнительную проверку и снять этого бедолагу с оперучета. Сазонов сочувствовал пулеметчику еще потому, что в последних боях тот остался жив и был представлен к ордену Славы 3-й степени.

На завтрак была концентратовая гречневая каша. Егоров достал сливочное масло и пачку печенья, полученные по дополнительному офицерскому пайку, намазал два куска хлеба и поставил стакан с потемневшим, посеребренным подстаканником — подарок, присланный на фронт от коллектива женщин какой-то инвалидной артели.

После завтрака к нему зашел Бондарев. Хмурый, тяжелый взгляд его ничего хорошего для окружающих не предвещал. «Чем же мой «ненаглядный» так недоволен?» — подумал про себя Сазонов и, находясь в хорошем и благодушном настроении после съеденного завтрака, никак еще не мог понять причин, почему его зам сидит у него молча, от предложенного чая отказался. О вчерашнем происшествии и стычках с ним Дмитрий Васильевич уже почти забыл, но Бондарев помнил и с горечью и ненавистью вспоминал минометный обстрел, снисходительный тон его начальника к нему, как к необстрелянному новичку, и, продолжая распалять свою память обидой, он уже не только презирал, но и ненавидел своего шефа за все, что было в нем, и даже за его снисходительность к нему лично!

Ни о чем не подозревая, Сазонов как ни в чем не бывало, со свойственным ему добродушием поделился своими соображениями относительно предстоящей инспекции отдела. А «ненаглядный» сидел и сопел в безмолвии, и был безучастным, да и что он мог посоветовать Сазонову со своим опытом работы. Одна мысль у него была: сколько еще Сазонов будет его начальником. Поэтому он механически согласился с поручением Сазонова на просмотр литерных дел на все части дивизии и первичных сигналов, поступающих оттуда от оперработников. Его шеф знал уязвимые участки работы отдела, и именно там проверяющие могли наковырять недочеты, недостатки в проверке сигналов, обеспечения осведомлением для предупреждения возможных проявлений, подрывающих боеспособность дивизии. Подробное обсуждение всех вопросов по предстоящей проверке, протекавшее при молчании и безучастности Бондарева как монолог-инструктаж, как-то задело самолюбие Дмитрия Васильевича. И еще он обратил внимание, что тот не делает себе никаких записей, тогда как раньше он это делал всегда. И подумал сделать ему замечание, но воздержался: «Все равно придет час, и я с него спрошу все сполна, вот тогда я ему и припомню». И с каким-то злорадством он движением руки остановил майора, собиравшегося уходить, вынул приказ Центра и дал ему ознакомиться, а сам сел за стол и углубился в свои бумаги, лишь изредка наблюдая за «ненаглядным» и получая полное удовлетворение от принятого решения подкинуть тому настоящее занятие.

Через полчаса Бондарев осилил текст приказа и ознакомился с резолюцией, что выполнение мероприятий возлагалось на него, он заметно сник, на выпуклом лбу выступил пот. Шевеля губами, он еще и еще, несколько раз, перечитывал длинную резолюцию Сазонова. Как ему хотелось в этот момент, чтобы все было наоборот и чтобы он был начальником отдела, сидел бы за столом, а этого капитанишку он бы не посадил за стол, а, как положено по уставу, поставил бы по стойке «смирно» и дал ему короткую команду на выполнение его, бондаревского, как начальника Особого отдела, указания. Он посмотрел бы на Сазонова, этого ничтожного типа с либеральными замашками, панибратствующего со своими подчиненными! Нет, если он будет начальником, у него все будет по-другому! Он наведет здесь порядок! И взгляд, полный глубокой неприязни и растерянности и к своему начальнику, и приказу, который он держал в руках, трудно было спрятать, и Сазонов наслаждался этим зрелищем. Потом, быстро обретя спокойствие и напустив серьезность, пояснил своему «ненаглядному», что, работая по этому приказу, можно отличиться; подбор агентуры для зафронтовой разведывательной работы в настоящее время — одно из главных направлений работы контрразведки, чрезвычайно ответственных и сложных в выполнении указанных заданий, и находится под контролем начальника Главного управления «Смерш» товарища Абакумова, а в выполнении этого приказа заинтересованы все — от комдива до командующего фронтом. И, желая подсластить пилюлю и ободрить сникшего было майора, он добавил: «Если все пройдет благополучно и с результатом — готовьте, Алексей Михайлович, дырку для ордена!» Бондарев как-то криво и неуверенно улыбнулся, но Сазонов понял, что честолюбие того задето и теперь он вынужден будет засесть за изучение дел, ходить на встречи с агентурой, погрязнуть в согласовании с другими органами и, мысленно охватив комплекс мероприятий по приказу, он теперь был уверен, что у Бондарева не останется времени на шастанье в политотдел к Кузакову.

Вопреки предположениям Сазонова его зам прямым ходом пошел к Кузакову — его просто распирало поделиться получением важного задания и, напустив тумана, рассказать, что его начальник испугался и не сможет справиться с выполнением одного очень важного приказа, полученного из Центра, и он поручил его Бондареву, и добавил, что будет сразу награжден орденом Красного Знамени после реализации намеченного им плана действий. Ну и, не удержав в сохранности гостайны, он выложил Кузакову содержание и назначение приказа. Повторяя оперативную лексику, заимствованную у своего начальника, он произвел на Кузакова впечатление настоящего контрразведчика-чекиста. И потом они еще долго обсуждали вопрос, как отметить в политдонесении положительный образ контрразведчика. Говорили почти не таясь, а дверь в кабинет была прикрыта не полностью. Когда они стали выходить через предбанник, там сидел какой-то офицер, и на столе у него были бумаги. Бондарев спросил у Кузакова, кто это и что он делает? Кузаков как-то стеснялся, поясняя, что это его вновь назначенный инструктор, бывший преподаватель русского языка и литературы, занят сбором материалов и оказывает Кузакову помощь в написании доклада.

Глава VIII. ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ НАЧШТАДИВА

До обеда Сазонову нужно было встретиться с начштаба дивизии Лепиным. Как было заведено раньше, они встречались три раза в месяц с небольшими конспиративными ухищрениями. Накануне Сазонов звонил Лепину и условной фразой подтверждал о своей готовности. В свою очередь, Лепин тоже отвечал заготовленной фразой. Все это делалось для маскировки от всепроникающей телефонной братии — связистов. Они были первыми, кто озвучивал, выдавал намеки, недомолвки о внутренней жизни дивизии, и были в курсе дел по перемещениям, назначениям. С этим боролись, наказывали, но любопытство брало верх!

Встречи проводились в трех местах: у секретчика дивизии, в отделе картографии и на узле связи. Все эти места Лепин посещал ежедневно, и рандеву с особистом дивизии никому не бросалось в глаза. Сазонову разрешалось приходить и в штаб к Лепину, но он не хотел своими посещениями сеять ненужные разговоры.

Начштаба аккуратно выполнял, секретную директиву Генштаба о взаимодействии с Особыми отделами. Только через него Сазонов мог в оперативных целях проводить движение своего секретного войска: соединить или, наоборот, развести объекты разработки, провести новые назначения, устроить командировку в тыл или к соседям справа и слева по обмену боевым опытом, направить нужного офицера на курсы «Выстрел». Всем этим ведал оперативный отдел штаба, но последнее слово оставалось за начштаба.

У Сазонова в штабе имелось несколько агентов из офицеров и сержантов для обеспечения безопасности секретного делопроизводства, картографии, фельдъегерской службы и узла связи. С незапамятных времен было принято, что контрразведывательным обеспечением штаба занимался сам начальник Особого отдела. В те времена, когда Гуськов был начальником отдела, при его появлении трепетал весь штаб, кроме Лепина, всегда подтянутого, уважительного ко всем, но педанта в службе. В его присутствии бывший главный особист дивизии был сдержан и не позволял себе сквернословить, невольно уважая высокий профессионализм и независимость начштаба. Гуськову так и не удалось привить тому внутренний трепет и раболепие перед органами. Это его очень раздражало, и иногда, приходя после встреч с Лeпиным, он возмущался вслух: «Вот скажу тебе, Сазонов, что я при этом чистоплюе и задаваке чувствую себя неуютно, и разговор у него был культурный, но сухой и малопонятный. Вот Будылин — начтыла — это другое дело: я ему матом, он мне тоже — сразу все понятно, а эти интеллигентские штучки и выкрутасы разные не по мне, я их не принимаю!»

Сазонов же как благодарный слушатель получал несказанное удовольствие от общения с Лепиным. С ним было интересно говорить, он многое знал и видел. Его прошлая заграничная работа, связанная с Разведупром, давала ему возможность знать и сравнивать от стратегии до структурных особенностей многие иностранные армии. Там по роду своей службы Лепин прочитал много статей, обзоров, открывавших миру тайны отгремевших сражений, побед и поражений воюющих стран в Первую мировую войну. Но в то время его интересовали вопросы современной военной мысли. Он испытывал чувство гордости, что именно выпускник московского юнкерского Александровского училища, бывший участник еще той германской войны в чине поручика, а ныне советский маршал Тухачевский написал статью о десантировании войск с использованием авиации в наступательных операциях. Его порадовала смелость и размах мысли автора. По сути дела, так рождался новый войсковой инструмент — десантные войска. Но в июне тридцать седьмого маршал был арестован и на его труды был наложен жесткий запрет, а имя предано забвению. И только возвратившись в Москву и находясь на академических курсах, Лепин убедился, как изменился командный состав армии: прежде всего он помолодел. На его курсе основная масса слушателей была значительно моложе его возраста и, в основном, скороспелые выдвиженцы — вчерашние начштабов и командиры полков, были даже командиры батальонов, и они оказались здесь, на курсе академического обучения с последующим получением должности начштаба или командира дивизии. Красная Армия, подгоняемая внешними событиями, наращивала свои силы: число дивизий, полков нарастало и ими командовал средний комсостав. Здесь совпали события предыдущей обвальной чистки старшего комсостава и новые, почти предмобилизационные развертывания новых соединений и частей.

Молодые, полные сил и настойчивости одолеть курс военной науки, гордые тем, что именно им предстоит командовать бригадами, дивизиями, они по двенадцать — пятнадцать часов добросовестно вталкивали в себя такое количество теории, которое было рассчитано не на полгода, а на два-три года обучения. Многим его сокурсникам не хватало общей грамотности, поэтому были организованы факультативные занятия по русскому языку, и туда ходил весь его курс, кроме Лепина. Где они теперь, его однокашники?! Многие из них первыми приняли удар и… сгинули в безвестность. И ему не удалось встретить пока на фронте ни одного из них. А в памяти они стояли перед ним как живые, он их помнил в лицо, а многих по фамилии…

Были среди них способные и даже талантливые. Один из них — Петр Бухонцов, выходец из семьи нерчинских казаков, бывший учитель истории, с редкими рябинками на лице; скулы и глаза говорили, что в его роду побывали и буряты, а может быть, и лихие конники из Северной Манчжурии — баргинцы, совершавшие набеги на приграничные станицы забайкальских казаков. Лепин питал слабость к выходцам с Востока, к Бухонцову особенно. Еще живы были в памяти просторы Монголии, бесконечная степь, сопки и редкие юрты гостеприимных кочевников. Он там провел несколько лет, помогая красным цырикам[13] осваивать азы военной науки. И, глядя на Бухонцова, вспоминал степные закаты, летний зной, снежные бури, наполовину с песком, поездки на охоту, чаепития в кругу монгольских командиров. И когда он познакомился с Бухонцовым ближе и узнал, что мать его из семьи ссыльных поляков, Лепину стало понятно, откуда у этого полуазиата такие изящные руки, унаследованная и закрепленная семейным воспитанием деликатность в поведении. И еще Бухонцов поражал своими способностями в учебе. Оказывается, за три года до этого он окончил с отличием Читинский педагогический институт и третий год изучал самостоятельно японский язык. Он души не чаял в Лепине и почитал его, как отца или старшего брата, был всегда рядом и смотрел влюбленными глазами на своего старшего друга. Их стихийно сроднила любовь к армии, оба были преданы ей и, не зная за что и за какие блага, они боготворили ее! Нет, они знали — оба они любили командовать, получать приказы и подчиняться! Как молитву, они помнили слова прославленного русского полководца; научись подчиняться, и тогда научишься командовать! Ну, а где же ты теперь, молодой командир Бухонцов, где и как тебе служится?! После курсов он получил предписание на стажировку в Забайкальский военный округ, потом началась война, и вот уже минуло три года, как они познакомились, а кажется, прошла целая вечность!

Лепин вздохнул и оторвался от воспоминаний, услышав стук в дверь — на пороге стоял Сазонов. Много потребовалось времени Лепину, чтобы привыкнуть к особисту, но постепенно сглаживалась антипатия к органам, а она осталась от поползновений майора Гуськова навязать ему роль ведомого и попыток воздействовать на него давлением. Но Лепин никак на это не реагировал и избрал тактику умолчания, предоставив возможность майору говорить, и, таким образом, беседа у них шла в виде монолога Гуськова. Он любил поучать всех, но здесь это не прошло. Несколько раз майор пытался указать на факты ненадлежащего порядка хранения документации, недостатки по узлу связи, однако Лепин вежливо, но твердо отвергал все попытки прижать и поставить его в зависимость. Вот за это и не любил Гуськов Лепина.



Поделиться книгой:

На главную
Назад