Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Бахрав уронил голову.

— Душу мою в блокаде я вам принесу… В теснине и заточении…

Взял деньги, альбом положил обратно в чемодан и поволок свои затекшие ноги прочь из магазина.

6

Целые лужи воды вливались в ботинки, и с ними вместе вливались отражения звезд на небе и уличных фонарей на земле. Он не чувствовал, что ноги его промокли. Встречные с лицами, спрятанными под зонтиками, наталкивались на него, увлекали, закружив, куда-то в сторону, сбивали с пути. Он ничего не замечал.

— Это конец, — произнес он вдруг громко.

Кто-то остановился и извинился: дескать, не расслышал вопроса. Бахрав не ответил. Заметил впереди магазин игрушек и вошел. Попросил куклу — большую и красивую. Такую, которая закрывает глаза и умеет плакать. Продавщица принялась объяснять, что большие красивые куклы у них французского производства, поэтому вместо «има» они говорят «мама», а таких, чтобы плакали, вообще нет.

Бахрав выбрал ту, у которой золотые, как солнечные лучи, волосы и нежное ангельское личико. Заплатил, вышел из магазина и поехал на центральную автобусную станцию. Через два часа он уже стучался в дверь дочери. Попытался оправдаться: да, он знает, что время позднее, но просто обязан был привезти подарки.

Испуганная Шарона появилась из кухни. Ей показалось, объяснила она, что она слышит стук в дверь, поэтому она послала Гершона открыть. И еще ей показалось, так она сказала, что слышит голос отца. Она где угодно различит голос отца. Даже среди самого отчаянного гвалта, даже в полнейшей тишине. Слишком хорошо она знает голос своего отца. Извинилась, что у нее грязные руки — она разделывает рыбу к субботе.

— Я так испугалась, — сказала она и вдруг заплакала. Тряхнула головой и откинула на затылок длинные пряди. — Ой, папа, как ты меня напугал! — прижалась к нему и обвила руками его шею, стараясь держать на отлете измазанные ладони.

И руки, и лицо ее были теплыми и влажными. Бахрав попытался пошутить:

— Что ж тут пугаться? Неужто я такой страшный? — Вытащил из коробки куклу и поставил на стол. — Разве нельзя, чтобы дедушка-кибуцник привез внукам подарки?

— Конечно, можно, папочка, — улыбнулась Шарона сквозь слезы. — Конечно, можно. Но почему в такое время? — И снова поглядела на него испуганными глазами.

Голосом, не терпящим возражений, Бахрав потребовал, чтобы ему немедленно показали внуков. Сейчас же, сию минуту. Гершон воспротивился — дети спят, и вообще не время: нынешним вечером он обязан закончить составление финансового отчета для одного из своих клиентов. Который, кстати, обещал хорошо заплатить. Но Бахрав не уступил, и сонная Пнинеле была доставлена в гостиную в маминых объятиях. Маленькие кулачки терли зажмуренные глазки. Дани, босой и в пижаме, из которой он успел вырасти, в смущении топтался в дверях. Бахрав подозвал его, намереваясь вручить альбом. Мальчик сделал несколько неуверенных шагов и снова замер с таким видом, словно его вынуждают ступать по битому стеклу.

— Тебе уже скоро тринадцать, — пробормотал Бахрав неуверенно, — пора начать собирать марки… Конверты первого дня! — добавил громко и рассмеялся. — Никогда нельзя знать, что случится…

Шарона передала дочку Гершону и поцеловала отца в щеку.

— Папа, ты такой смешной, — сказала она печально.

Бахрав вытащил из кармана оставшиеся у него деньги и положил на стол. Гершон сделал протестующий жест. Шарона взяла у мужа Пнинеле и вместе с Дани скрылась в детской.

— Несмотря на то что сумма невелика, — произнес Бахрав, — я все-таки прошу передать Йораму его часть. Когда он вернется из Парижа. Он скоро вернется. Обязан вернуться. Пусть купит себе краски. И нарисует кипарисы. В Эйн ха-Шароне много кипарисов. На холме… Пусть нарисует их в сезон листопада! — воскликнул в отчаянье.

Потрясенный Гершон отступил от стола и пробормотал в растерянности:

— У кипарисов… не бывает листопада… — Но тут же беспомощно уронил руки, постоял в раздумье, наконец, словно очнувшись, подошел к буфету и вытащил бутылку коньяку. Налил в две рюмки, покосился на лежащие на столе деньги и провозгласил тост: — За здоровье богатого американского дядюшки!

Бахрав не дотронулся до коньяка, только снял зачем-то пальто, переложил с одной согнутой руки на другую, словно взвешивая, сколько воды оно успело впитать, и объявил, что должен немедленно вернуться домой. Да — поскольку час поздний, а дел невпроворот. Координатор работ не сумел найти ему замены. Его ждут. Хохотнул скрипуче: разумеется, разве эти мальчишки могут заменить Бахрава!

Гершон процедил многозначительно:

— Я понимаю…

— Что ты понимаешь? — спросил Бахрав строго и поглядел ему прямо в глаза.

Шарона вернулась все в том же перепачканном кухонном переднике и загородила входную дверь.

— Папа, ты никуда не поедешь! — сказала голосом Пнины. — Ты должен напиться горячего чаю и лечь в постель. Сейчас же. Если хочешь, можешь занять нашу спальню. На двуспальной кровати выспишься вдвое лучше, — прибавила она и заставила себя улыбнуться. Черные глаза смотрели при этом очень серьезно и испуганно.

Бахрав принялся сопротивляться. Нет, он не собирается оставаться. Его беспокоит погода. Завтра она может окончательно испортиться. А в Иерусалиме в это время года легче легкого схватить простуду. А потом и воспаление суставов. Человек в его возрасте должен быть осторожен. Пнина, ее мать… Ведь все началось с обыкновенной простуды. Пустячной простуды. Шарона, конечно, помнит, как медсестра давала ей аспирин — да, надеялась вылечить ее аспирином! А она взяла и умерла… Совершенно неожиданно.

— Теперь отдыхает, — закончил со странной усмешкой, — в просторной двуспальной кровати… — Наклонился и поцеловал Шарону ледяными губами в лоб.

Напрасно она соблазняла его завтрашним общением с внуками и обещала угостить фаршированной рыбой — он остался непреклонен.

Пожатие Гершона было крепким. Как и положено между мужчинами.

Хайфский автобус-экспресс специально ради него остановился в излучине дороги. Час был поздний — за полночь. На минуту у него даже возникла мысль попросить шофера о таком исключительном одолжении: доставить его прямо к воротам кибуца. Но пока он раздумывал, чем обосновать такую необычную просьбу — усталостью, возрастом, болезнью или давним ранением, полученным на этом самом шоссе (в те дни регулярно простреливаемом арабскими бандами), — автобус уже затормозил, раскрыл двери и выпустил его в беспросветную ночь.

Бахрав двинулся вниз по склону и спустя какое-то время оказался на проселке — страшно одинокий и безумно усталый. Дорога была длинная. Бесконечная. Она все растягивалась и растягивалась, в точности как тогда, когда он сопровождал сельскохозяйственных рабочих на плантации — ехал в своем пикапчике перед грузовиком и высматривал мины, подложенные за ночь врагом.

Он не захотел пройти через главные ворота, поскольку помнил, что нынешней ночью там дежурит Биньямини. Не хватает только отвечать на его вопросы. В ограде сада имеется дыра. Зашагал по мокрой траве и вдруг почувствовал безмерную тяжесть пустого чемодана. Опустил его на землю и сам опустился рядом. Лег, вытянулся во весь рост и уставился на темные тени над головой. Что ж, утром сюда явятся рабочие, занятые на уборке яблок, со своими корзинами и песнями, и найдут его распластанным на жестком бурьяне… Сообщат дежурному.

Нет, только не это… Он собрался с силами и пополз. Дотянулся до ствола ближайшего дерева, ухватился за него руками и заставил себя подняться. Медленно-медленно двинулся от дерева к дереву, не то приподымая повисшие ветки, не то опираясь на них. Добрел до первого домика, миновал его, не постучав и никого не потревожив, и в конце концов оказался возле собственного крыльца. Зашел в комнату и остановился у окна. Апельсиновая роща на холме казалась теперь темно-зеленой, и горы на горизонте уже окрасились в голубовато-малиновые рассветные тона. Какие дивные краски… И запахи — такие сильные, яркие… Золотые апельсины один за другим рождались на ветках из сумрака блекнущей ночи. Красиво, подумал Бахрав. Новый день… И опустил жалюзи.

1975 г.

Иеудит Хендель

Яблоки в меду

Тем летом я иногда ездила туда, и на этой неделе отправилась снова. Был знойный душный день конца лета. Временами налетали порывы горячего ветра — вдруг обдавали жаром и так же быстро опадали. Пыль стояла в воздухе. Я вошла в ворота. Вокруг было пусто. Ни души. Мне вздумалось немного побродить по дорожкам, и тут на другой стороне, за навесом, я увидела садовника, который стоял и разговаривал с молодой женщиной, понуро сгорбившейся на камне. Она слегка покачивала в такт своим словам головой, обрамленной пышным ореолом ярко-рыжих крутых кудряшек, которые в свете этого насыщенного пыльным суховеем дня сверкали, как маленькие огненные мячики.

Я уже сказала, что вокруг было пусто. Тщательно выметенные дорожки подчеркивали перспективу с ее ясными, четкими линиями. В тяжелом жарком свете всё казалось ярче, сияло резче, чем обычно, словно было подернуто тонкой розоватой пленкой, рожденной заботливым уходом и свежим поливом, помогающими воспрянуть притомившемуся цветению. Всё сверкало, будто покрытое блестящим лаком. Стояла полнейшая тишина. Даже вертушка-поливалка застыла в неподвижности. Но чем дальше я продвигалась в глубь сада, тем громче становились шорохи и бормотания, исходившие от крошечных влажных квадратиков зелени по сторонам дорожки. Шепоты и вздохи вскоре сменились мучительными скрежещущими звуками. Казалось, кто-то толчет под землей стекло.

Это случилось на самом красивом участке, на свежем цветущем участке ливанской войны, который был буквально завален букетами и венками, полон всевозможной растительности, цветов живых и искусственных — из бархата и тончайших листов меди, из обычной серой мешковины, из накрахмаленного тюля и марли, выкрашенной в ржавый цвет. Охраняли это изобилие длинные зубчатые кактусы со скипетрами сочных ветвей, похожих на маленькие сабли, и головками в форме топориков.

Женщина подняла лицо, спросила:

— У вас есть тут кто-то? — Подтянула к себе колени, не спуская с меня взгляда. Сказала: — У меня тоже. — Колени были плотно притиснуты к груди, она не отрывала от меня взгляда. Сказала: — Муж.

— Я понимаю.

— Да, муж.

— Я понимаю.

Теперь она сидела вполоборота ко мне.

— Муж, — повторила она в третий раз.

Стояла тишина. Взгляд ее был по-прежнему устремлен на меня. Бледные, очень светлые глаза выделялись на фоне широко раскрытых потемневших век, которые никак не соответствовали веселым огненным кудряшкам. Не знаю, может, из-за этой невероятной тишины я сказала, что иногда бываю здесь, но прежде никогда ее не видела.

— Да, я прихожу один раз в году… — У нее был очень низкий, почти мужской голос, почти бас, и говорила она так, словно продолжала недавно прерванную беседу. — И, как правило, выдается такой вот жаркий день. Хамсин. Всегда оказывается такой вот день. Хамсин. — Еще плотнее стиснула колени и прислонила к ним кожаную сумочку. — Я сижу тут одна. Иногда с садовником.

Я сказала, что повстречала его — садовника.

Она не сводила с меня бледных, широко распахнутых глаз, стремительным движением подняла руку, произнесла в раздумье:

— Я говорю с вами так, как будто мы знакомы.

— Может, и были когда-нибудь знакомы…

— Да, в другом рождении…

— Возможно.

Она усмехнулась, положила руки на колени и принялась разглядывать свои унизанные кольцами пальцы. Потом отвела взгляд от коленей и подалась ко мне, слегка подвинулась на каменном бордюре, окружавшем высаженные на крошечном клочке земли прекрасные цветы. Улыбнулась:

— Приятный человек этот садовник.

Солнце, как видно, слепило ее, упорно сидевшую к нему лицом. Она прикрыла один глаз — круглый, как глаз животного.

— Да, — согласилась я, — садовник — симпатичный человек.

Она сменила глаз: закрыла правый и открыла левый. Прищурилась, низко склонилась над камнем и расправила цветок кактуса, свернувшийся в комочек возле возвышения на плите. Как видно, заметила, что я читаю надпись. Даты.

— Нет-нет, я прихожу в день нашей свадьбы. Это и есть тот день, когда я прихожу сюда, — раз в году. — Теперь она говорила медленно, осторожно подбирая каждое слово: — Я не хожу в другие дни. Зачем мне приходить в другие дни?

Стояла тишина, и еще тише делалось в паузах между словами.

— Я уже сказала: это всегда выпадает на такой вот жаркий день. Впрочем, и тогда день был такой же жаркий. Тоже хамсин.

Она опять сдвинула колени, положила на них ладони и сказала, что невозможно говорить об этом.

— И не нужно…

— Да… Но когда подумаешь…

— Лучше не думать.

— Правда, лучше не думать. Да не всегда это удается. Ты понимаешь?

— Я понимаю. — Стояла тишина. Она слегка наклонилась, расстегнула молнию на сумочке, вытащила огромные серые очки и надела. — Поверь, этому можно научиться. И кроме того — время… — Я не придумала, что бы еще прибавить.

Она закрыла молнию и поставила сумочку на прежнее место на камне.

— Да, время… Ты веришь, что время?..

Я видела ее почерневшие веки, медленно опадающие и мгновенно снова взлетающие за стеклами громадных очков. Внезапно она сняла очки, выпрямилась, огляделась, медленно вращая голову, словно смотрела из окна поезда.

— А пока всё так живо, проходят годы, а всё так живо, — пожаловалась, оборачиваясь ко мне.

Слово «так» отразилось от камня, раздвоилось эхом в пустом саду, ударило, словно воздушный молот; я ощутила тяжесть в голове и настойчивое желание заткнуть уши. Мне показалось, что именно это она и сделала, но тут ветер отбросил назад ее волосы, обнажил уши, оказавшиеся неожиданно такими маленькими, совсем маленькими, как у девочки. Глаза медленно двигались, блуждали по саду, словно следили за кем-то, скрывающимся позади ограды. Я подумала — нужно что-то сказать, но не знала что. Свет сделался еще более тугим и низким. Небо — купол без дна. Кусты роз и хризантем в прекрасном саду пылали, как ярко наряженные огородные пугала. Я хотела сказать, что есть многие формы жизни, и что-то насчет продолжительности дня и продолжительности ночи, и что простая истина смерти и одиночества так элементарна, так понятна, особенно когда она исходит из земли и втекает в тебя, поднимается по твоим ногам от ступней выше, выше… Вдруг вспомнила старинный обычай — как женщины обмеряли могилу любимого нитью, а потом складывали и скручивали эту нить, пропитывали и обмазывали ее воском, делали из нее свечку, которую ставили в жестяную кружку, и этот длинный тонкий светильник горел всю ночь в жестяной кружке, в память о любимом, и нельзя было, чтобы ветер задул свечу в кружке… Я хотела рассказать ей что-то об этих кружках, но она сидела притихшая и слабыми неторопливыми движениями, словно окончательно обессилев, запускала пальцы в волосы, метавшиеся по шее из стороны в сторону.

— Да, — сказала она вдруг, — так-то…

Волосы были собраны теперь на затылке, и руки снова опустились на колени. Глаз не было видно, только стекла очков. Она рассеянно улыбнулась, сняла очки, снова прищурила один глаз, как будто всё больше страдая от ослепительных лучей. Действительно, было очень жарко. Воздух сделался тяжелым, приобрел серый оттенок, подчеркивающий сухость горячего ветра, налетавшего из неведомо каких просторов и накрывшего этот чистый, аккуратно выметенный сад тучей пыли. Чувствовался слабый запах пепла и суховея, каменные плиты выглядели напрягшимися и готовыми треснуть. Аккуратные дорожки наполнились прожилками свинца, и визгливый голос надтреснутых флейт кружил, словно заблудившийся в громадной пещере. Сидевшая против меня женщина плотнее притиснула ладони к коленям, как будто хотела сказать: тихо! Тихо! Но звук разбитых флейт только усилился, листья кустов свернулись в жухлые полоски бумаги, раскидывающие вокруг себя сухие оборванные лепестки, взъерошенные, как хлопья овсянки, и я заметила мелкую дрожь ее рук, боязливо трепетавших на коленях. Мне снова показалось, что она хочет что-то сказать, но я не расслышала что и только смотрела, как она поглаживает обеими руками колени. Звук разбитых флейт приблизился еще, свет сделался совсем низким, будто придавленным, и в этом мутном низком свете камни зашевелились, заколыхались, как занавески, нарушая всю эту странную строгую архитектуру, методично поделенную на равные куски, превратились в одну густую кашицу, расплескавшуюся над цветастым брожением, над трещинами в земле, добросовестно обтесанные и отшлифованные плиты скорчились в мучительной гримасе, дорожки, номера, указатели, надписи на перекрестках и сломанные стрелки смешались, поплыли, и уже невозможно было опознать ни одного участка. Розы выглядели оттиснутыми из пластика, трава наполнилась шевелением суховея, и даже когда ветер унесся так же внезапно, как и появился, в воздухе еще плясали черные надписи на плитах. Спустя мгновение всё исчезло, видна была только одинокая молчаливая женщина, усталая согбенная женщина в утомленном саду, руки ее по-прежнему лежали на коленях, она сидела неподвижно в полнейшей тишине.

Открыла глаза и взглянула на меня с выражением какой-то особой доверительной близости. Сказала:

— Мне везет, никто никогда не приходит в этот день, я всегда одна тут.

— Это действительно приятно, — откликнулась я.

— Да, приятно. Но я всегда боюсь, что кто-нибудь вдруг возьмет и явится. Однако, видишь, Г-сподь бережет меня, пока что этого ни разу не случилось, я всегда одна, прихожу и сижу себе здесь одна.

Она не сводила с меня глаз, и с лица ее не сходило выражение той исключительной дружеской близости, которая возможна лишь между чужими.

— Тебе не мешает моя болтовня?

— Нет, Б-же упаси! — сказала я. — Мне приятно слышать твой голос.

— Иногда, ты знаешь… — сказала она.

— Конечно, конечно, я знаю!

— Просто, когда сидишь вот так и смотришь…

— Да, я понимаю.

Она изменила положение рук, слегка переместила ладони и спросила, не тороплюсь ли я. Я сказала, что нет, не тороплюсь, у меня есть время, много, много времени. Она сказала:

— Я рада. — И прибавила: — Иногда, ты знаешь… так хорошо побыть в одиночестве.

Свет падал на ее лицо, по которому струились два извилистых ручейка пота. Время от времени она обтирала их ладонью.

— Ничего особенного. Просто так, поговорить… — Она болезненно улыбнулась. — Тебе это знакомо…

Я сказала, что, конечно, знакомо. Она снова печально улыбнулась.

— Мы почему-то всегда думаем, что всё случается у других. И даже когда это случается у тебя, всё равно как будто у других…

Лицо ее теперь было опущено в ладони.

Поднялся какой-то шум, камни завертелись, закрутились, будто побивая кого-то, она отняла ладони от лица, раздвинула их, выпрямилась, взглянула настороженно, сняла очки, но тотчас водрузила их обратно и несколько раз поправила, словно не находя верного положения. Руки у нее были длинные и красивые, смуглые, загорелые, я смотрела на эти прекрасные руки в широких медных браслетах и кольцах — по кольцу на каждом пальце, иногда даже по два, она вскинула руки, браслеты соскользнули к локтям, слились в одно широкое, вытесненное из медного листа кольцо. Она улыбнулась, вернула браслеты к запястьям и взглянула на меня сквозь поблескивающие стекла очков. Потом наклонилась и достала из-за возвышения на плите вазу из голубого хевронского стекла, пробормотала что-то насчет красоты стекол и спросила, нравится ли мне ваза. Я сказала, что очень. Она сказала, что хотела принести сегодня цветы из бархата, потому что вообще-то она очень любит мастерить цветы из бархата, и еще из-за того, что живые цветы слишком быстро вянут, в такой зной от них уже завтра ничего не останется, а она приходит всего раз в году, и я сказала:

— Да, это так.

Она откликнулась:

— Да, это так. — Замерла на минуту, поправляя очки, которые поблескивали теперь, как два жестяных кружка. Вздохнула: — Что делать, это так… — Глаза ее загорелись каким-то странным огнем, она встряхнула головой, провела рукой по шее.

Я снова посмотрела на ее руки, на браслеты, которые при каждом движении меняли положение и, сталкиваясь, глухо позванивали медным звоном. Это были очень красивые браслеты, и я заметила, что все они украшены камнями, каждый другими, один — желтым солнечным янтарем, другой — красным сердоликом, третий — бирюзой, четвертый — мелкими голубыми аквамаринами, пятый — розовыми кораллами, как будто это была выставка образцов камней и браслетов.

Она сказала:



Поделиться книгой:

На главную
Назад