Я зажег один из трех имевшихся на плоту фонарей и поставил его в ящик, чтобы защитить от ветра; фонарь был установлен так, чтобы его свет падал на компас. Ящик с компасом я привязал к палубе, так как плоту крепко доставалось от волн. Я решил не зажигать ходовых огней. Правда, я знал, что в этих прибрежных водах могу встретиться с пароходами, но я не собирался спать и был уверен, что увижу любые огни на горизонте и, если судно станет приближаться ко мне, пущу в ход прожектор и подам световой сигнал, чтобы оно не наскочило на меня.
Сидя на небольшом деревянном ящике возле рулевого колеса, я управлял плотом. Вест-норд-вест! Час за часом плот плыл, продвигаясь вперед. Кругом — непроглядная темнота. На небе — ни звезды. Возможно, целую неделю или даже больше я не увижу ни солнца, ни звезд. Течение Гумбольдта, несущее в тропики холодные воды Антарктики, порождало окружающую меня мглу. Я мог бы выбраться из него, если бы на несколько дней взял курс на запад, оставаясь под юго-восточным ветром, но в таком случае течение перестало бы мне помогать.
Пена белела в ночной темноте. Волны разбивались совсем близко от меня. С оглушительным ревом они непрестанно обрушивались на корму. Дно корабля подобно телу рыбы — округленное, обтекаемой формы; оно оказывает лишь незначительное сопротивление волнам, и они не обрушиваются на него всей своей тяжестью. Но у плота широкое, плоское дно, и волны бьют в него со всей силой.
Было сыро и холодно. Мне пришлось одеться потеплей. Я ел патоку, выбирая ложкой из банки черную густую массу. Вкусная патока быстро подкрепила меня. По временам я вставал, привязывал рулевое колесо и с фонариком в руках пробирался на нос проверить канаты, паруса и такелаж. Мимоходом я всякий раз бросал взгляд на Микки. Кошка не двигалась с места и казалась совсем крохотной. Свернувшись клубочком, она уткнулась мордочкой в густую шерсть, и глаза у нее были закрыты. Она была так несчастна, что, казалось, ничего вокруг не замечала; бедняжку вырвали из привычной жизненной колеи, посадили на какую-то тряскую, грохочущую штуку, несущуюся невесть куда по бурной пучине, вдобавок ей надели ошейник и держат на привязи, как пленницу. Я проверял также самочувствие Икки, время от времени приподнимая край дождевика и освещая попугая фонариком. Каждый раз попугай сердито ворчал. То и дело я освещал фонариком руль, чтобы знать, выдерживает ли он нажим волн. Я снова отвязал штурвал.
Так под неустанный грохот волн и вой ветра прошла первая ночь; всю ночь я дремал, клевал носом и мечтал...
На рассвете я снова поставил клетку с Икки на желтый ящик, и попугай радостно заверещал. Я попытался соблазнить Микки молоком, но она отказалась и еще глубже забилась в свое убежище, где искала покоя и тишины.
Я попытался разжечь керосинку, чтобы сварить кофе, но мне это не удалось, и пришлось пить его холодным.
Солнца не было. В полдень я бросил кусок бальзы за борт и по быстроте, с какой он проплыл вдоль борта, определил, что плот движется со скоростью около двух миль в час.
Я выпустил Икки из клетки, предоставив ему свободу. Он полазил там и сям, потом уселся на вантах на высоте в десять футов. Стоя за штурвалом, я наблюдал за попугаем. Внезапно он пронзительно крикнул и улетел. Крылья у него были коротко подрезаны, и он тут же стал опускаться, но не попал на палубу и шлепнулся в воду. Мгновенно повернувшись, он поплыл к плоту, отчаянно взмахивая крыльями. Схватив палку, я протянул ее попугаю. Он тотчас же уцепился клювом за конец палки и вскарабкался на нее. Через секунду попугай уже был на борту.
Когда он обсох, я поместил его в каюте. Тут у него началась морская болезнь и ужасная рвота. Весь этот день он ел бананы. Вид у него был самый плачевный. До этого я и не представлял себе, что птица может так страдать. Но через несколько часов попугаю стало немного лучше, и, когда я закутал на ночь его клетку дождевиком, он снова стал сердито ворчать.
Я зажег фонарь, освещающий компас. Вспенивая волны, плот продвигался в темноте; я пошел на нос посмотреть, нельзя ли как-нибудь помочь малютке Микки. С тех пор как мы покинули Кальяо, кошка ничего не ела и даже не сдвинулась с места.
Мне стоило немалых трудов вытащить Микки из ее убежища и принести на корму, хотя это было, по-видимому, кроткое создание.
Я положил кошку на разостланный свитер и, не переставая гладить ее и разговаривать с ней, привязал поводок к ручке передатчика. Вскоре она немного оживилась. Должно быть, она наконец поняла, что я не хочу ей зла, широко раскрыла золотые глаза и печально посмотрела на меня. Казалось, она была готова заговорить со мной.
— Ты немного страдаешь морской болезнью, Микки? — спросил я ее.
"Нет, — казалось, ответила она, — я не страдаю морской болезнью, но на меня напала тоска. Мне здесь не по душе".
— Я это вижу, — сказал я, как будто беседовал с товарищем по плаванию. — Но скоро ты будешь чувствовать себя лучше. Все будет хорошо, маленькая Микки. Мы дружно заживем все трое: Икки, ты и я.
Я осмотрел кошку, освещая фонариком ее темную шерсть.
— Микки, — удивленно промолвил я, — когда мне подарили тебя в Кальяо, на тебе было не менее пятнадцати миллионов блох. Куда же они девались?
"Да, их была у меня целая уйма, — слегка почесываясь, отвечала Микки. — Некоторые из них, должно быть, утонули, когда попытались вместе с тремя матросами перепрыгнуть на резиновый плот, чтобы направиться назад в Перу. Я видела, как они прыгали. Не будь я привязана, я, конечно, тоже прыгнула бы с ними. Немало блох смыли с меня волны. Вы сами видели, что меня несколько раз окатывало с ног до головы. Но все же, мне кажется, штуки две еще остались".
Я гладил ее и разговаривал с ней вполголоса, пока она не закрыла глаза.
В течение дня я несколько раз засыпал и просыпался. Мне удалось продержаться всю ненастную ночь, ни разу по-настоящему не заснув у руля. Когда глаза начинали неудержимо слипаться, я грыз сахар и несколько раз готовил себе кофе. У меня все время был под рукой запас воды, кофе и чашка.
А солнце все не показывалось.
Керосинка по-прежнему доставляла мне хлопоты, но под конец удалось вскипятить воду и приготовить горячий кофе. В одиннадцать часов по восточному стандартному времени я послал радиограмму с указанием курса и сообщил, что все идет хорошо.
Днем я опять выпустил Икки из клетки, чтобы дать ему поразмяться, но на этот раз привязал его за лапку. Микки дремала, сидя около рулевого колеса. Она немножко поела и, казалось, была довольна. Но вот она заметила Икки, сидящего на носу возле клетки спиной к нам. Кошка пожирала глазами ничего не подозревающую птицу. Вдруг она прыгнула к попугаю. Я крикнул, но Микки не обратила внимания. Тогда я схватил лежавшую возле меня теннисную туфлю и запустил ею в кошку. Она испугалась и молнией скользнула в отверстие, под бамбуковую палубу. До поздней ночи я больше не видел Микки, но потом она пришла на корму и стала ласково тереться о мои ноги, как будто мы старые друзья и между нами ничего не произошло. Я был уверен, что она позабыла обо всем происшедшем.
Всю ночь я боролся со сном. Наконец рассвело, но по-прежнему не было солнца. Дул устойчивый, сильный ветер, и плот то и дело одолевали волны. Я, как и раньше, держался курса вест-норд-вест, и, по моим расчетам, я уже довольно далеко отплыл от берега. Я начинал привыкать к одиночеству. Но где-то в глубине души притаилось беспокойство, главным образом за плот: как поведет он себя в шторм? Выдержат ли оснастки и связи бревен? Правда, теперь я был гораздо спокойнее, чем в начале путешествия. Я стал осваиваться с новым образом жизни: надо мной небо, подо мной "Семь сестричек" и океан.
На четвертый день путешествия я заметил в том месте, где был привязан якорь, потертый пеньковый трос, тянувшийся с правой стороны за кормой плота. По-видимому, он еще во время стоянки в порту случайно запутался под плотом и теперь освободился. Ни один моряк не допустит такого непорядка на судне. Я пробрался на конец бревна, которое было скользким от масла, пролитого еще в порту, и, держась левой рукой за ванту грот-мачты, попытался отцепить трос.
Перед тем как забраться на бревно, я положил возле него свайку и нож, чтобы они были под руками. Однако эта затея оказалась гораздо более трудной, чем я предполагал; чтобы ощупью найти под бревном конец троса и отрезать или развязать его, мне пришлось орудовать правой рукой, погруженной в воду почти по плечо. Несколько раз я был вынужден отдыхать. С трудом мне удалось отрезать канат. Высвобождая его, я поскользнулся на бревне и одна моя нога погрузилась в воду. Я крепко ухватился за ванту и быстро подтянулся на бревно. В тот момент я даже не сообразил, что произошло, но потом, поглядев через борт, заметил в морской глубине огромную коричневую тень. Тень казалась бесформенной, и я подумал, что это какой-то обман зрения. Затем я снова посмотрел в глубину — теперь коричневая тень уже более четко вырисовывалась в темно-серой воде. Неужели это была рыба? Переменив брюки, я опять стал вглядываться в темную пучину и на этот раз ясно увидел порядочную акулу, плывущую как раз в том месте, где моя нога болталась в воде.
Это ужаснуло меня. Оказывается, я был не так одинок, как мне думалось. Океан, несомненно, кишел акулами. Я понял также, что необходимо привязать себя спасательным канатом к плоту. Если бы я не успел ухватиться за ванту, я упал бы в воду и мне пришел бы конец.
На следующий день под вечер с наветренной стороны примерно в миле от плота я увидел стадо китов. Я заметил также плывущих невдалеке тунцов. Это здоровенные рыбы, и плавают они на большой глубине. Я не пытался поймать их. На другой день впервые появились дельфины и стайки летучих рыб. В тот же день я увидел, как море засверкало вдалеке, там, где на мгновение упал солнечный луч, пробившийся сквозь тучи.
Глава VIII. Патока и ячменная мука
Сегодня 30 июня. Вот уже неделя, как я покинул Кальяо и впервые увидел над собой голубое небо, вернее клочок его величиной с ноготь. Итак, все еще невозможно было делать астрономические наблюдения, и я мог лишь приблизительно определить свое положение в океане. Путем счисления я установил, что нахожусь на 8°17' южной широты и 82°20' западной долготы, на расстоянии примерно четырехсот миль от Кальяо. Было ясно, что я еще не попал в течение Гумбольдта. Было холодно. Чтобы согреться, мне пришлось надеть два свитера, фланелевую рубашку и бушлат, а также шерстяные носки, которые связала мне Тедди. Холодная погода держалась с того самого дня, когда "Сан-Мартин" отбуксировал меня из Кальяо.
Как странно: прошлое выпало у меня из памяти, как будто я потерял связь с миром людей. Я почти ничего не помнил и позабыл все подробности. Это беспокоило меня. Я потерял также и чувство времени.
Когда начало смеркаться, я налил в фонарь керосина, который должен был освещать компас, и стал готовиться к ночи. Старый дождевик по-прежнему защищал Икки от пронизывающего холода. Микки уютно устроилась на стареньком свитере под лебедкой. После коротких сумерек сразу наступила ночь, как это обычно бывает в тропиках.
Я задремал было у руля, но вдруг вскочил на ноги и стал пристально вглядываться в темноту. Быть может, что-нибудь развязалось наверху, в оснастке? Схватив электрический фонарик, лежавший рядом со слабо освещенным компасом, я направил луч света на грот. Все оказалось в порядке, лишь обычные звуки — удары бесконечных волн.
Я начал привыкать к плоту и теперь прислушивался к шуму ветра и моря. Время от времени о бревна ударялась большая волна и прокатывалась под плотом. Первым воспринимал удар руль, от чего вздрагивал штурвал, а тем временем плот перебирался через волну. Немного погодя с грохотом и ревом набегала другая волна, вскидывала кверху плот, в яростном кипении проносилась под ним и продолжала свой путь.
Я видел паруса, чувствовал, как дрожит под напором волн прочно связанный плот, который стремился вперед, разбивая волны. В эту ночь плот прекрасно поддавался управлению, но за ним все же нужно было пристально наблюдать. За эти дни я убедился, что плоту необходимо до известной степени дать волю. Я не старался плыть по прямой, да это практически было и невозможно. Вот плот сбивается на 10° к ветру, некоторое время он держится этого направления, затем отходит на 10° от курса в другую сторону. Затем все повторяется сызнова. Отчасти я был даже доволен, что плот не может идти по прямой. Я не буду выбиваться из сил, то и дело перекладывая штурвал и вглядываясь в компас, пока не потемнеет в глазах. Я, должно быть, ежедневно терял от десяти до двадцати процентов пройденного пути, но тут ничего нельзя было поделать.
Вокруг меня целый рой звуков, порождаемых океаном. Казалось, я был весь наполнен ими. Я плыл все дальше, во мрак, в беспредельные просторы океана. Вот поднимается огромная волна и яростно обрушивается на плот. Раздается шум, как будто по бревнам хлестнули тысячей бичей, и меня обдает дождем брызг. Вокруг со всех сторон бешено несутся черные морские кони с развевающейся белой гривой.
Потому ли я отправился в это плавание, что я настоящий моряк? В своей жизни я знал подлинных моряков. И вот теперь я видел их перед собой, людей различных национальностей, молчаливых воинов свинцовых морей. Я плавал с ними и не надеялся превзойти их в их молчаливом упорстве.
"Что ты здесь делаешь, Виллис, на этой штуке, в одиночестве?" — спрашивали меня теперь утонувшие товарищи по плаванию, искалеченные, окончившие жизнь в различных гаванях мира, и их тусклые глаза безжизненно взирали на полузабытое море.
"Не ради бахвальства пустился я в плавание, ребята. Я использую все, чему научился у вас, старые друзья; я только продолжаю начатое вами дело, устремляюсь в далекий путь. Когда вы плавали со мной, вы не знали, что уже тогда я был во власти мечтаний. Вот почему время от времени я покидал вас и совершал странствия по земле, желая увидеть другие страны, ознакомиться с населяющими их людьми и молча сидеть в их обществе. Таково было мое призвание".
Мне захотелось есть и, закрепив концами штурвал, я вошел в каюту. Работая почти двадцать четыре часа в сутки, я тратил много сил, и приходилось восстанавливать их добавочным питанием.
Я быстро приготовил себе еду, бросив чайную ложку муки в жестяную кружку и размешав ее с водой. Получилась густая паста. Я медленно ел, но управился с этим блюдом в какую-нибудь минуту. Мука была приготовлена из поджаренных зерен злака каньибуа, произрастающего в Андах на высоте более двенадцати тысяч футов. Кто-то рассказал мне об этой муке, и мне посчастливилось раздобыть себе на дорогу пятьдесят фунтов. У каньибуа колосья гораздо мельче, чем у большинства наших злаков, и урожай трудно снимать, поэтому зерно добывают лишь в небольших количествах. Этот злак хорошо знаком индейцам, живущим в горах Сьерры. Питательные качества каньибуа были известны еще инкам, которые перед битвой всегда давали его в пищу своим лучшим воинам. Мне каньибуа пришлась весьма по вкусу. Но я употреблял в пищу и ячменную муку, смолотую наподобие каньибуа из жареных зерен; такой муки у меня было в запасе семьдесят фунтов.
За едой мне вспомнился один вечер в Кеведо. Я сидел в маленьком ресторанчике в обществе нескольких любителей приключений. Мы толковали о том, какими съестными продуктами следовало мне запастись на время путешествия. Все это были покорители джунглей и Сьерр; дюйм за дюймом обживали они эти земли, работая старателями, топографами и управляющими ранчо или ведя научные исследования. Я сказал, что намерен употреблять во время плавания лишь простую, грубую пищу, как это и подобает путешествующему на плоту, но что еще не решил, какие именно возьму продукты. Я оставался верен своей житейской философии, будучи убежден, что в нужный момент всегда явится верная мысль.
— Я придумал кое-что для вас, — сказал один из моих собеседников, недавно вернувшийся в Кеведо. Он долгое время прожил среди индейцев племени жибаров, обитающих в восточной части Эквадора. — Много лет назад, — продолжал он, — я жил в Высоких Сьеррах. В моем распоряжении не было ничего, кроме мачика — муки из жареных ячменных зерен, какую обычно употребляют индейцы. Они питались ею испокон веков. Так вот и я питался мачика. Это самая простая на свете еда, но, мне думается, она придает человеку необходимую силу. Индейцы не могли бы существовать без нее. Они попросту смачивают ячменную муку водой, скатывают тесто в шарики и едят их.
Мачика даст вам лошадиную силу, Бил! Индейцы питаются ею, когда переносят тяжелые поклажи через горы. А вы знаете, какие здоровенные тюки они таскают? Они взваливают себе на спину груз, равный по весу пианино или доброй половине домашней утвари, и притом не идут шажком, а бегут, бегут рысью в гору, по каменистым тропам, вдыхая разреженный воздух больших высот.
— Мачика и будет моей едой, — заявил я.
— Вам следует захватить с собой и распадуру.
— Что такое распадура?
— Сахар-сырец, который содержит в себе черную патоку. Вы можете купить его на рынке, на той стороне улицы. — Он протянул руку по направлению к богатейшему рынку Кеведо. — Этот сахар даст вам необходимую энергию. Я думаю, вы знаете, что сахар дает силу?
В Перу распадура называется "чанкака". Я захватил ее с собой около семидесяти фунтов...
С юных лет я интересовался проблемой питания, и мне были известны ценные свойства ячменных зерен, сахара-сырца и черной патоки. Мне приходилось долгие годы заниматься самым тяжелым физическим трудом. Я работал много часов подряд в условиях, сходных с теми, в каких должен был оказаться на плоту. Все это время я питался ячменными зернами и сахаром-сырцом.
Много лет назад я работал в доках Галвестона, где каждый сезон сотни судов нагружались зерном, предназначенным для Европы, и, возвращаясь в субботу домой на ферму, расположенную в двадцати милях от порта, я захватывал с собой мешок с зерном. Матушка размалывала зерно в мельнице, прикрепленной к кухонной стене, и пекла из этой муки хлеб. В те времена я увлекался идеей сильного человека и хотел, чтобы остальные члены нашей семьи — матушка, сестра и двое братишек — тоже были сильными и здоровыми. Мои усилия увенчались успехом. Я привозил домой и сахар-сырец, обычный коммерческий сахар-сырец, какой перерабатывается на рафинадных заводах, но он был не так питателен, как южноамериканская распадура, или чанкака, имеющаяся у меня теперь. В тот сезон я разгружал одно за другим суда, приходившие с Кубы. Моя семья питалась естественными, нефальсифицированными продуктами. У соседних фермеров-рисоводов мы покупали цельный рис.
Жена одобрила мое решение, когда я написал ей из Эквадора, что намерен в основном питаться во время путешествия ячменной мукой. В ответном письме она сообщала мне, что недавно прочитала книгу о тибетцах и других племенах, живущих в Гималаях, которые также употребляют в пищу муку из поджаренных ячменных зерен. Подобно индейцам, обитающим в Андах, они скатывают из этой муки шарики и едят их. Я думаю, что народы Европы и Азии только потому и уцелели во времена голода, не раз охватывавшего целые страны в результате войн и неурожаев, что их пища состояла главным образом из пшеничной муки. Уважение к такой пище унаследовано мною от моих европейских предков, крестьян, переживших эти катастрофы.
Плот довольно хорошо слушался руля, и я решил, что, пожалуй, мне удастся поспать десять — пятнадцать минут. Ветер непрерывно дул с юго-запада, стояла непроглядная тьма.
Я улегся на бамбуковой палубе, зажав в руке электрический фонарик; компас находился на расстоянии какого-нибудь дюйма от моего лица, и я почти касался его. Мой слух был натренирован, он улавливал малейшее изменение шума волн и сразу же предупредил бы меня об отклонении плота в слишком крутой бейдевинд [45]. Я узнал бы об этом прежде, чем парус начал бы полоскаться. Не только слух, но и все мои чувства предупреждали меня, когда возникала какая-нибудь неполадка. Если плот по какой-либо причине сбивался с пути, стоило немалых трудов вновь поставить его на правильный курс. Кроме того, порывы встречного ветра всегда могли повредить паруса или такелаж.
Веки у меня были словно налиты свинцом, и я рискнул уснуть. Как трудно спать, когда подсознание внушает вам, что необходимо бодрствовать! Я снова вгляделся в окружающую меня мглу. Лишь кое-где на краю плота — серые пятна пены, напоминающие заплатки на пелене мрака. Тьма окутывала плот, словно одеяло.
Всю ночь плот продвигался вперед без ходовых огней. С тех пор как я покинул Кальяо, мне не встретилось ни одно судно, поэтому я не опасался столкновений. Мне казалось, что моя рация неисправна и не передает никаких сообщений. Это усиливало чувство одиночества. Но, прежде чем отказаться от передатчика и забросить его, я решил еще раз его испытать. Жестоко было бы лишить Тедди известий обо мне. Тедди человек мужественный и крепкий духом. Что бы ни говорил обо мне весь мир, Тедди будет крепиться и твердить: "Конечно, Бил вернется..." Разве я не заверял ее в этом?
Спал ли я? Мне было слышно, как бились волны всего в нескольких дюймах подо мной, ударяясь о бамбуковый настил, на котором покоилась моя голова. Я задремал, но все же чувствовал удар каждой волны. Эти удары сливались с гулом и грохотом океана. Должно быть, я уснул, так как шум затих. Только большие волны давали знать о себе.
Глава IX. Песнь утренней зари
Близился восход солнца, и море посветлело. Небо было покрыто облаками, словно нарисованными пастелью. Мироздание пело песнь утренней зари.
"Семь сестричек" мчались вперед, рассекая пену, плавно скользя по ликующим волнам. Мои белоснежные паруса неслись наперегонки с облаками навстречу рождающемуся дню.
Тысячи песен звучали в сияющем просторе. Мною овладел восторг. Я словно вдохнул в себя новую жизнь.
Каждое утро у меня вырастали крылья, хотя всю долгую ночь мне почти не удавалось уснуть и я боролся с парусами, только силою воли преодолевая усталость. Каждое утро душа моя парила, упиваясь красотой нарождающегося дня, и силы мои возрастали до беспредельности.
Похоже, что сегодня мне удастся провести астрономические наблюдения, небо почти прояснилось. Казалось, я наконец выбрался из серого прибрежного облачного покрывала. Целых две недели я плыл, прокладывая курс только по навигационному счислению. Единственно, что тревожило меня, — это Галапагосские острова. Я еще не обогнул их и не мог спокойно плыть, так как знал, что в зимнее время течение Гумбольдта поворачивает к северу.
Вчера, 2 июля, согласно навигационным счислениям, мое положение было: 7°30' южной широты и 83°25' западной долготы; я находился в четырехстах пятидесяти милях от Кальяо, на расстоянии не менее пятисот миль от Галапагосских островов.
Я занялся ремонтом керосинки и закреплением размещенных в каноэ вещей. Затем я сменил на верхушке мачты неисправный блок. Мне пришлось позабыть об окружающей меня красоте, но стоило мне оторвать глаза от дела, которым был занят, как я снова с ней встречался.
Каждый день приносил мне новые заботы, ведь до сих пор я еще не изучил как следует свой плот и еще не все привел на нем в полную исправность. К сожалению, все я делал лишь урывками, то и дело поглядывая на компас и парус. Иногда я даже переносил компас к месту своей работы, чтобы не мчаться каждую минуту сломя голову на корму проверять курс. Мне приходилось частенько прерывать свои немудреные дела и бежать к рулевому колесу, так как плот сбивался с курса. И нередко работа, которая в нормальных условиях потребовала бы нескольких минут, растягивалась на целые часы. Мне пришлось развить в себе ангельское терпение.
Вчера добрую половину утра я провозился с керосинками, исчиркал несколько коробков спичек, но так и не смог их разжечь. Возможно, что в них был налит недоброкачественный керосин или же они были испорчены. С этими керосинками я мучился с самого начала путешествия. Если я так и не сумею пустить их в ход, мне предстоит питаться сырой рыбой. Конечно, Микки будет не прочь полакомиться сырой рыбой. Микки было шесть — восемь месяцев от роду. Она отлично приспособилась к жизни на плоту, иногда даже проявляла ко мне нежность, и, в общем, из нее получился хороший моряк. Иной раз Микки влетало от меня за то, что она слишком близко подходила к краю плота. Когда она на продолжительное время исчезала из поля зрения, я принимался разыскивать ее и обычно находил под палубой, где она карабкалась по нижним бревнам, принюхиваясь и вся дрожа от странного возбуждения. Она рассматривала новый мир, вдыхая опьяняющие запахи, — мир крохотных крабов, морских уточек [46] и другой живности, а также мир фантастических водорослей, тянувшихся за плотом в светящейся и прозрачной, как стекло, голубой воде океана. Однако Микки не всегда пользовалась свободой. Из-за попугая Икки я обычно держал кошку на привязи, так как она начала охотиться за ним, как только попала на плот...
Примерно за две недели до отплытия из Кальяо одна из газет в Лиме напечатала заметку, сообщая, что я хочу взять с собой в плавание попугая и кошку. Перуанцы горячо откликнулись на эту заметку. Со всех концов страны стали предлагать мне своих любимцев. Но, к сожалению, мне негде было держать животных, так как я жил в гостинице. В один прекрасный день Компания минеральных вод прислала мне на плот попугая, и я вынужден был его принять. До своего отплытия я устроил этого попугая на крейсере, стоявшем рядом с моим плотом. Теперь нужно было раздобыть кошку.
Попугая можно было поместить в клетку, но с кошкой дело обстояло гораздо сложнее. Нельзя было надеяться на то, что кто-нибудь будет держать ее у себя, а потом доставит на плот перед самым отплытием, вдобавок день отплытия еще не был назначен; поэтому мне пришлось раздобывать кошку накануне отправки в путешествие.
Я присматривался к кошкам весьма хищного вида, бродившим вокруг морской базы, намереваясь в последний день поймать одну из них, подобно тому как в добрые старые времена заманивали на парусные суда матросов. С этой целью я стал прикармливать двух кошек, надеясь подружиться с ними, чтобы они в нужный момент подпустили меня к себе и я бы мог схватить одну из них. Перуанские кошки далеко не такие ручные, как наши. Но как у нас в Штатах за день до начала сезона охоты все олени внезапно исчезают, так и все кошки морской базы в Кальяо как будто поняли, что им не следует попадаться мне на глаза перед моим отплытием.
Я разговаривал на эту тему с группой офицеров, и один из них, командир подводной лодки, предложил мне пойти с ним в офицерский клуб. Когда мы вошли, он дал какое-то приказание матросу. Тот вышел из комнаты и вскоре вернулся, притащив совсем молоденькую черную кошку. Она повисла на руке у матроса, словно черная тряпка, только что пропущенная сквозь машину для выжимания белья. Я никогда в жизни не видел такого неприветливого животного, столь равнодушного к моим ласкам. "Убирайтесь прочь от меня, убирайтесь прочь!" — казалось, говорила мне она. Уверяют, будто кошки обладают ясновидением. Микки, очевидно, заранее знала, что ждет ее впереди, и это ее совсем не привлекало.
— Нравится вам эта кошка, мистер Виллис? — спросил офицер.
— Да, нравится. Правда, она весьма необщительна, но я надеюсь со временем ее приручить.
— Берите ее. Завтра, как раз перед отплытием, матрос принесет ее к вам на плот.
На следующий день Микки против своей воли отправилась на "Семи сестричках" в плавание к островам Самоа. Конечно, на плоту у нее имелся товарищ по путешествию, попугай Икки, но эти два существа никогда не будут ладить между собой. Они родились врагами.
Порой мне казалось, что Икки воспитывался в школе для девочек: он постоянно смеялся, распевал, болтал, хихикал, заливался истерическим хохотом или мелодичным смехом. Создавалось впечатление, будто где-то совсем близко шумел целый класс. Когда попугай бывал в ударе, он проявлял незаурядное мастерство. Он сам себя забавлял и не нуждался ни в каком обществе. Икки был невелик, проворен и очень красив в своем зеленом пиджаке с красной полоской над хвостом и голубыми перьями в крылышках. Я кормил его кукурузными початками и имел в запасе для него консервированную кукурузу и рис в таком количестве, что этой еды хватило бы ему на целый год...
В океане было довольно сильное волнение, но плот легко справлялся с ним. Солнце уже заходило. Микки спала, а Икки коротал время, сидя спиной к ветру и непрерывно болтая; его клетка стояла на ящике от мотора у передней стенки каюты. Наступило время передачи. У меня не было батарей для приемника, и я применял генератор, приводимый в действие небольшим моторчиком.
Перуанское правительство дало мне позывные "7HTAS", сокращено "Siete Hermanitas", по-испански "Семь сестричек". Мой передатчик "Маркони Сальвита III" работал от рукоятки и настраивался на две волны: средняя 500 килоциклов и короткая 8364 килоцикла; это были международные длины волн для передачи сообщений о кораблекрушении и сигналов бедствия. Перуанский военно-морской флот потребовал, чтобы я сообщал по радио о своем положении в одиннадцать и восемнадцать часов по восточному стандартному времени, когда морская радиостанция в Кальяо будет принимать мои сообщения. Затем они должны были передавать полученные от меня сведения военно-морскому ведомству США в Вашингтоне, откуда их доставляли бы моей жене. Соответствующая служба военно-морского флота Перу обещала слушать меня в эфире пятнадцать минут каждые четыре часа в течение суток.
Пришлось мне попрактиковаться в том, чтобы одновременно крутить одной рукой ручку передатчика, а другой — отчетливо работать на ключе, передавая сообщение. Чтобы прогреть передатчик, я всякий раз вначале делал пятьдесят полных оборотов, вертя рукоятку обеими руками. Этот аппарат мог также и принимать, но только на частоте 500 килоциклов; со времени моего отплытия из Кальяо я много раз пытался уловить ответ, который должен был состоять из двух букв OK, означающих, что переданные мною сообщения приняты. Но до сих пор я не мог уловить никакого сигнала. Поэтому я был почти уверен, что мой радиопередатчик работает неудовлетворительно. Судя по инструкции, доставленной вместе с установкой, дело заключалось в антенне; она, как мне казалось, была недостаточной длины.
Мой хронометр тоже не работал, оставаясь лежать в прекрасном двойном футляре. Он был совершенно новым, и я никак не мог догадаться, что с ним приключилось. Специальная служба Перуанского флота проверяла его в течение десяти дней и нашла, что прибор превосходен. Вместо хронометра мне пришлось пользоваться для своих навигационных счислений обыкновенными карманными часами, и я надеялся, что они не испортятся. Кроме этих часов, у меня больше ничего не было. Для безопасности они были уложены в ящик и покоились там на куске мягкой материи, как драгоценный камень из царственного венца Тихого океана. Если что-нибудь случится с моим приемником или генератором (а я взял их с собой лишь для того, чтобы узнавать время), я не смогу вести плот.
Вчера ночью добрый час я старался поймать станцию, которая кодом и по радиотелефону круглосуточно передавала из Вашингтона точное восточное стандартное время, но добиться этого мне не удалось, так как каждую минуту я был вынужден выскакивать из каюты на палубу, чтобы управлять плотом. Сегодня я снова попытаюсь поймать эту станцию. Мне говорили, что самое подходящее для этого время — рассветный час. Клуб радиолюбителей Лимы оказал мне значительную помощь целым рядом разъяснений. Если мне не удастся поймать сигналы времени, чтобы проверить свои далеко не точные часы, придется прокладывать курс, сообразуясь только с широтой, определяя ее путем астрономических наблюдений в полдень, когда солнце в зените и часы не нужны. Именно так мореплаватели вели свои парусные суда, когда еще не было надежных приборов для определения времени. На плоту создавались прямо-таки первобытные условия.
У меня не было ни малейшей склонности к механике. Со времени отплытия из Кальяо я обнаружил множество всевозможных неисправностей, и всякий раз выяснялось, что это моя вина. Но я знал себя: мне не раз случалось стартовать не с той ноги и все же успешно приходить к финишу.
Днем и ночью "Семь сестричек" уверенно продвигались вперед, раскачиваясь во все стороны, погружаясь в пенистые волны, испытывая натиск ветров, и над нами непрестанно менялось лицо дня: гонимые ветрами, проносились облака, солнце то ярко светило, то пряталось за тучи; океан становился ярко-синим или принимал сероватые тона; он то ослепительно сверкал, то расстилался тусклой пеленой. Все время дул довольно сильный устойчивый и прохладный ветер.
"Семь сестричек" просто были созданы для борьбы с океаном. Они неустанно трудились, совершая движения, которые невозможно было предугадать. Они вполне могли бы мне сказать: "Мы будем держаться на поверхности, но ты сам крепко держись, если хочешь благополучно закончить путешествие. Смотри не разгуливай по палубе, не ухватившись руками за какой-нибудь надежный предмет". Иногда мне стоило немалых усилий поднести чашку к губам — она так и норовила ударить меня по носу, по ушам и промыть мне глаза горячей жидкостью.
Как коварно иной раз подкрадывались волны! С морем трудно заключить перемирие. Волна может захлестнуть вас на последней миле и покатиться дальше. Некоторые волны подкрадывались совсем как тени. Они издавали короткий стон, и внезапно над плотом разверзалась белая пасть. Но бальзовые деревья Эквадора смело неслись по морю, как будто уже давно изучили его на расстоянии, еще в те годы, когда росли в темных, дремучих, безлюдных лесах, порою поглядывая через головы своих соседей в сторону далекого Тихого океана и, быть может, мечтая о часе, когда, стройные и легкие, они искупаются в его водах и понесут на себе величавый белоснежный парус.
"Семь сестричек", почему я вас так назвал?
Знаете ли вы, что в небесах у вас есть тезка, в неизмеримой вышине, досягаемой для взора смертных, — Плеяды, обычно называемые "Семь дочерей", известные всем морякам? Так назвали их греки в честь семи дочерей Атласа. Эти звезды, должно быть, ждали, пока там, далеко внизу, на Земле, человек, озаренный их дивными лучами, что-нибудь создаст и назовет свое творение их именем.
"Семь сестричек", вы находитесь под защитой своих небесных сестер!
Тысячи плотов плавали по морям и океанам до вас, но вы не уступите самым лучшим из них. Я не раз видел, как вы ускользали от волн, готовых уже вас поглотить. Мы плывем навстречу ураганам, в те широты, где они зарождаются, и отлично знаем, что ждет нас впереди. И, если ураганы обрушатся на вас, вы одержите победу, хотя, вероятно, потеряете паруса, оснастку и каюту. Возможно, выживет и Микки. Быть может, и я уцелею, привязав себя к бревнам, и выйду живым из борьбы.
Перед отплытием я пытался застраховать свою жизнь в Лондонском страховом обществе Ллойд, но там отказались это сделать. Все думали, что я отправлюсь к праотцам. Корреспонденты крупного американского агентства печати сфотографировали меня в момент отплытия. Зачем? Чтобы иметь обо мне материал на случай, если я не вернусь, сказали они моей жене.
"Что ж, снимайте, снимайте, но он все равно вернется!" — ответила им Тедди.
Тут корреспонденты смущенно потупились.
"Они не знали тебя, Бил", — говорила она мне впоследствии.
А я сказал ей, что они не знали моих "Семи сестричек". Тогда я только верил в них, но теперь, день и ночь стоя у штурвала, я хорошо изучил эти бальзовые бревна, все время чувствовал их у себя под ногами; они двигались как живые, словно тюлени, рожденные для плавания в океане.
Глава X. Длинный Том следует за мной
10 июля. По навигационному счислению мое местоположение: 3°26' южной широты и 88° западной долготы. Волны и ветер умеренные. Небо сильно затянуто тучами. По карте я определил, что мой плот находится в ста пятидесяти милях юго-восточнее острова Санта-Мария, самого южного из Галапагосских островов. Я намереваюсь обогнуть этот остров, держа курс на норд-вест-тень-вест.