Л.К.Чуковская как-то призналась Ахматовой, что не понимала раньше, до ее рассказов о неромане с Блоком, это стихотворение. А.А. ее утешила: «А я и сейчас не понимаю. И никто не понимает. Одно ясно, что оно написано вот так, она сделала ладонями отстраняющее движение: „не тронь меня“».
А.А. несправедлива. В стиле «не тронь меня» написан отзыв Блока на «Четки», об этом ниже. Портрет же Ахматовой в испанской шали, хотя и смахивает на эскиз театрального костюма, особенность ее поведения – сочетание внешней декоративности и внутренней простоты – фиксирует на удивление точно. Вдобавок А.А. не сказала Лидии Корнеевне главного: до появления в печати шлягера Игоря Северянина «Ананасы в шампанском» (1915), в котором «король поэтов» вышел на публику «в чем-то испанском» («Весь я в чем-то норвежском, весь я в чем-то испанском…»), стихи Блока не казались ей ни отстраняющими, ни слишком уж, невпопад, театральными. На верхарновском вечере 25 ноября 1913 года она почти потеряла голос от ужаса перед большой аудиторией, а потом три недели мучилась: как же тогда и там, на эстраде, выглядела? А Блок, оказывается, все понял и в стихах успокоил: хорошо, дескать, выглядела, эффектно.[30] И держалась правильно. Как и положено на большой сцене.
Впрочем, ничего такого, чего бы Анна Андреевна о себе не знала, не выразил словом в испанском мадригале и Блок. Стихи свидетельствовали: он по-прежнему воспринимает ее как среднекрасивую женщину, которая, притягивая, не притягивает достаточно сильно. Этот специфический ракурс осенью-зимой 1913/14 года Ахматовой, успевшей привыкнуть к тому, что в литературном Петербурге ее считают одной из самых прелестных женщин, совсем не льстил, как три года назад. Она уже догадывалась, что
…Мадригал в испанском стиле, как уже упоминалось, Блок написал сразу же после визита Анны Андреевны 15 декабря. И даже сам доставил подписанные книги в дом на Васильевском острове, где Гумилевы снимали маленькую комнату. Хотел вручить лично, но, сообразив, что время позднее, передал пакет дворнику и при этом неверно назвал номер квартиры. Получив книги и стихи, Ахматова не без труда (с эпистолярной прозой у нее были весьма натянутые отношения) подобрала приличные случаю слова искренней благодарности.
Знаете, Александр Александрович, я только вчера получила Ваши книги. Вы спутали номер квартиры. И они пролежали все это время у кого-то, кто с ними расстался с большим трудом. А я скучала без Ваших стихов. Вы очень добрый, что надписали мне так много книг, а за стихи я Вам глубоко и навсегда благодарна. Я им ужасно радуюсь, а это удается мне реже всего в жизни. Посылаю Вам стихотворение, Вам написанное, и хочу для Вас радости (Только не от него, конечно. Видите, я не умею писать. Как хочу)».
Стихотворению, вложенному в процитированное письмо, суждено было стать знаменитым:
А через десять дней Ахматова получила, на этот раз в почтовом конверте, еще одно письмо от Блока. Александр Александрович просил позволения: «Позвольте просить Вас позволить (именно так: «Позвольте позволить»! –
Что было дальше? Дальше, в том же январе, Блок, в дополнение в мадригалу, адресованному Анне Ахматовой, сделал подарок и Анне Андреевне Гумилевой. Я имею в виду стихотворение «О нет, не расколдуешь сердце ты…» (декабрь 1913). Того же мнения придерживается, кстати, и известный литературовед В.А.Черных: «Почти совершенно не изученным остается чрезвычайно интересный вопрос, отразился ли образ Ахматовой в поэзии Блока (помимо посвященного ей в декабре 1913 года мадригала). Между тем нельзя не отметить, что в один день с мадригалом "Красота страшна" – Вам скажут… " Блок написал еще одно стихотворение – "О нет! Не расколдуешь сердце ты…". Между обоими стихотворениями имеются текстуальные соответствия. Причем ключевые слова, общие для обоих стихотворений, в стихотворении «О нет! не расколдуешь сердце ты…» подчеркнуты Блоком. Так, строки:
прямо соотносятся со стихом: «Красота проста» – Вам скажут…"» (см.: Переписка Блока с А.А.Ахматовой. ЛН. Т. 92, книга четвертая, с. 574).
В какой мере (в процентном отношении истины и допущения, факта и его истолкования) процитированное соображение достоверно? Не знаю, тем не менее убеждена, что именно так восприняла его Анна Андреевна, когда впервые услышала в «Бродячей собаке» на вечере современной лирики 26 января 1914 года. Блок, как уже сообщалось, уничтожив почти все записи с ноября 1913-го по февраль 1914-го, упоминание о вечере в «Бродячей собаке» почему-то оставил: «Люба читает мои ненапечатанные стихи на вечере лирики в "Бродячей собаке"».
Любовь Дмитриевна любила читать, точнее, играть стихи Блока, сыграла их и на вечере лирики 26 января 1914 года:
Александр Александрович, напомним, давно, целый год, ничего не писал. И вдруг одно за одним…
Любовь Дмитриевна, упоенная и своим успехом, и тем, что «Саша» наконец «расписался», не задумывалась, к кому в действительности обращены новые стихи мужа. А уж того, что стихи, написанные за одну бессонную ночь, с 15 на 16 декабря, как-то связаны с визитом «колдуньи», и предположить не могла. Здравомыслящая дочь великого Менделеева в чудеса не верила и над Гумилевым, когда тот читал обращенное к Анне Андреевне «Из города Киева, из логова змиева я взял не жену, а колдунью», втайне посмеивалась. Тем не менее чудо произошло. Ахматова словно расколдовала Блока: стихи вернулись, а вместе со стихами оживало и сердце.
Чтобы отпраздновать выздоровление, Блок решил сходить с Любой в оперу. На «Кармен». Все, что происходило с Блоком и с Блоками, после того как 12 января 1914 года в партии Кармен Александр Александрович впервые услышал меццо-сопрано Андреевой-Дельмас, к Анне Андреевне Ахматовой отношения не имело. Но теперь, когда до прихода поэмы «У самого моря» оставались считанные месяцы, это не сильно ее занимало. Того, что он, сам того не заметя, уже подарил ей, ни одна земная женщина отнять не могла…
Даже ее броненосцы окажутся прочней, чем те, что строились на Николаевских верфях, включая флагмана Черноморской флотилии броненосца «Императрица Мария», спущенного на воду в те самые дни, когда Анна Ахматова в Слепневе переписывала набело первые сто пятьдесят строк поэмы «У самого моря». Он взорвется ровно через два года – осенью 1916-го…
Но так победительно выходило в итоге, после поэмы «У самого моря». А в марте 1914-го, после выхода «Четок», Блок окатил «победительницу жизни» ушатом холодной воды. Думая, что теперь, после публикации в «Трех апельсинах» их поэтического диалога, Блок наконец-то стал относиться к ней как коллеге по «святому ремеслу», А.А., посылая дорогому Александру Александровичу сигнальный экземпляр «Четок», сделала на нем опрометчивую дарственную: «От тебя приходила ко мне тревога и уменье писать стихи». Блок отозвался не мешкая, 26 марта, – но как! «Вчера получил Вашу книгу, только разрезал ее и отнес моей матери… Сегодня утром моя мать взяла книгу и читала, не отрываясь: говорит, что это не только хорошие стихи, а по-человечески, по-женски, подлинно».
В.А.Черных называет январское послание Блока к Ахматовой с просьбой позволить опубликовать ее стихи в «Трех апельсинах» «сухо-официальным» и «подчеркнуто деловым». И даже противопоставляет его отзыву Блока о «Четках» от 26 марта того же года. Дескать, мартовское письмо Блока «значительно мягче и душевнее, чем его письмо к ней от 18 января». Смею утверждать, что реакция Ахматовой была прямо противоположной. На январское, торжественное, как и следует меж поэтами (своего рода договор о сотрудничестве), А.А. отозвалась с удивительной открытостью. А вот в отместку за отзыв на «Четки» при первом же удобном случае поставила Блока на место, о чем в свое время и сообщила К.И.Чуковскому:
«Как-то мы с ним выступали на Бестужевских курсах… И вот в артистической Блок захотел поговорить со мной о моих стихах и начал: "Я недавно с одной барышней переписывался о ваших стихах". А я дерзкая была и говорю ему: "Ваше мнение я знаю, а скажите мне мнение барышни…"»
И «окаянство» Ахматовой, и смущение Блока станут понятнее, если прочитать отзыв Блока на «Четки» так, как могла и должна была воспринять его А.А. Тут нам придется задержаться и заняться арифметикой, точнее, сопоставлением «умных чисел».
Уже известное читателям письмо матери Блока, то самое, где Кублицкая-Пиоттух сообщает приятельнице, что ее сын от Ахматовой «отвертывается», датировано 29 марта 1914 года. Следовательно, если ввести в «меню» записку Блока к Ахматовой от 26 марта того же года, в которой он сообщает, что, получив 25 марта «Четки», тут же, не читая, а только разрезав, передал матери, а утром Александра Андреевна «взяла книгу и читала не отрываясь» (27 марта), следы неотрывного чтения в письме (от 29 марта) должны отпечататься. А их нет! Почему, якобы внимательно прочитав «Четки», мать поэта цитирует стихи, датированные 1910 годом, когда могла бы отметить в только что прочитанной книге куда более веские доказательства того, что интересная поэтесса
Заподозрить прямодушного Блока в дипломатической увертке как-то неловко, и тем не менее отзыв, приписанный матери: «не только хорошие стихи, а по-человечески, по-женски, подлинно», – конечно же, личное мнение Блока, точнее, его первое, беглым взглядом зафиксированное впечатление. Разрезать тонюсенькую, в 52 лирические пьесы, поэтическую книгу и сделать это аккуратно, а Блок был аккуратист, не «сфотографировав» в краткий миг ее образ, профессионалу невозможно, и захочешь – не получится.
Того, что Блок выдал свое мнение за мнение матери, А.А., разумеется, не знала. Но о том, что на ее счет и думает, и чувствует с матушкой
На этом не-роман с Блоком наверняка бы и кончился, если бы, приехав в середине мая в Слепнево, Анна Андревна не получила сразу два номера «Русской мысли». Свежий, пятый, с его итальянскими морскими стихами -
и предыдущий, четвертый, со стихотворением «Ты помнишь? В нашей бухте сонной…». Ранним летом 1914 года Анна Ахматова была почти уверена, что эти стихи обращены к ней. Точнее, не к ней, а к той девчонке, которая, сбежав с крыльца Херсонесского храма, через три месяца вбежит в поэму:
Что это, если не отзвук их зимней «беседы» о море и кораблях? Об их, одной на двоих, детской ко всему морскому страсти? Вмиг забыты и кислый отзыв на «Четки», и все прочие блоковские «брезгливости»…
Анна планировала просидеть в Слепневе все лето, но неожиданно собралась и укатила в Киев, где уже ждал ее Николай Владимирович Недоброво. Дождливый июнь 1914 года, от которого Анна Андреевна убежала в киевскую благодать, обернулся дикой июльской жарой.
В начале того же месяца французская эскадра привезла в Петербург президента Франции Пуанкаре. Город вмиг офранцузился. Лоточники нарасхват торговали французскими флажками, студенты, в обнимку с подвыпившими гостями, распевали «Марсельезу», мастеровые меняли картузы на военные береты с помпоном, и все чем-то размахивали – флажками, платками, шляпами, солнечными зонтиками… Газетчики сквозь платок, накинутый на роток, проговаривались: дескать, братаемся и с французами, и с англичанами неспроста, но обыватели газетчикам не очень-то верили. Какая тебе война? Орали, надрывая связки: «Ура! Вив ля Франс!»
Никаких дурных предчувствий не было и у А.А. Наоборот. Было ощущение полноты душевных сил, доверие к жизни и вера в то, что жизнь сама выберет тропу и даст знак. Так и случилось. «Летом 1914 года, – вспоминала Ахматова незадолго до смерти, – я была у мамы в Дарнице, в сосновом лесу, раскаленная жара… и про то, что через несколько недель мимо домика в Дарнице ночью с факелами пойдет конная артиллерия, еще никто не думал… В начале июля поехала к себе домой, в Слепнево. Путь через Москву… Курю на открытой площадке. Где-то у какой-то пустой платформы паровоз тормозит – бросают мешок с письмами. Перед моим изумленным взором вырастает Блок. Я от неожиданности вскрикиваю: "Александр Александрович!" Он оглядывается и, так как он вообще был мастер тактичных вопросов, спрашивает: "С кем вы едете?" Я успеваю ответить: «Одна». И еду дальше… Сегодня, через 51 год, открываю "Записную книжку" Блока, которую мне подарил В.М.Жирмунский, и под 9 июля 1914 года читаю: "Мы с мамой ездили осматривать санаторию на Подсолнечной. – Меня бес дразнит. – Анна Ахматова в почтовом поезде". (Станция называлась Подсолнечная)».
В 1914 году А.А., конечно же, и мысли не могла допустить, что Александр Александрович, увидев ее в тамбуре почтового поезда, заподозрит заговор «нечистой силы», однако сама восприняла встречу на станции Подсолнечная как некий вещий знак.
Софийские и московские колокольные звоны… Дни, полные гармонии… И эта чудесная встреча… Нет, Блок совсем не понял слова, которые она, не смея произнести вслух, написала на подаренных ему «Четках»: «От тебя приходила ко мне тревога и уменье писать стихи»… Пока ехала, сами собой, словно их кто-то и впрямь диктовал, сложились стихи, нет, не стихи, а молитвословие – как перед Богом!
(8 июля 1914 г.)
Это стихотворение Ахматова при жизни не публиковала. Хотела напечатать в 1917-м, в «Белой стае», но после обсуждения состава сборника с М.Л.Лозинским раздумала. Не потому ли, что в текст «вживлена» дарственная Блоку, и следовательно, и самому поэту, и в ближайшем окружении Ахматовой ясно, кому оно посвящено? В пользу данного предположения свидетельствует, на мой взгляд, и то, что повествование об истории возникновения этого текста находится внутри фрагмента, герой которого – Александр Блок. Цитирую по «Записным книжкам»:
«III-е киевское стихотворение в 1914. М. б., оно и не в 14 г., но относится к этим дням:
Когда мы шли в театр, кто-то из знакомых на улице крикнул: «На блокослужение идете?»»
И далее, через абзац, воспоминание о том, как Блок спросил про испанскую шаль, об интервью, данном в блоковские дни «Литературной газете», а в конце многозначительная фраза: «Лучше не надо: Тайна тайн».
Но вернемся в лето 1914-го. 10 июля 1914 года Ахматова была уже в Слепневе. Вот теперь она уже точно напишет о своем Херсонесе, о дикой девочке, которая знает о море все, и напишет так, как хочет! Уже известный читателям В.А.Черных, публикуя переписку Блока с Ахматовой, обратил внимание на последнюю фразу ее письма Блоку от 6/7 января 1914 года: «Видите, я не умею писать, как хочу». С его точки зрения, это
Завтра!
Но завтра стала ВОЙНА.
В августе 1914 года Ахматова и Гумилев обедали на Царскосельском вокзале. И вдруг неожиданно, как и месяц назад на платформе Подсолнечная, над их столиком навис Блок. И хотя на этот раз ничего сверхъестественного в его появлении в неожиданном месте не было – Александр Александрович вместе с другом Евгением Ивановым обходил семьи мобилизованных для оказания им помощи, – сам факт Ахматову потряс. Наскоро перекусив, Блок попрощался. Проводив взглядом его прямую, в любой толпе одинокую и отдельную фигуру, Гумилев сказал: «Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьев».
Снарядив мужа в поход, пока еще не на передовую, а в Новгород, где стояли уланы, Анна Андреевна вернулась в Слепнево и почти набело, на одном дыхании, написала первые сто пятьдесят строк «У самого моря». Она очень спешила, предчувствуя, что вернется не только в столицу другого государства, но и в другой век.
27 апреля 1915 года Блоку был отослан оттиск поэмы «У самого моря». Ну а потом случилось то, что случилось… Получив весной 1916-го полуположительную рецензию на поэму «У самого моря» в форме письма к подающему надежды автору, А.А. решила, что Блок все забыл. «Я сегодня не помню, что было вчера, / По утрам забываю свои вечера»… Но ей,
Л.К.Чуковская сумела сделать себе имя безукоризненной репутацией. В силу этого внушения все, что сказано ею в трехтомных «Записках об Анне Ахматовой», автоматически возводится в безусловность. Найман, правда, попробовал намекнуть: дескать, сходство копии, сделанной Чуковской, с оригиналом весьма отдаленное. Лукницкий работал тоньше – но как-то уж очень мягко, расшаркиваясь и извиняясь, намекал. Между тем «Записки…» Чуковской – это тот случай, когда нельзя принять ни одно суждение Анны Андреевны без поправки на художественные возможности Лидии Корнеевны. Летучие, крылатые, легкокасательные, со множеством смысловых и интонационных полутонов, реплики Л.К. словно обводила старательно-грузной, ровно-нажимной линией. Лукницкий, тот понимал, как много в его передаче теряет речь Ахматовой и в сложности, и в точности: «Когда А.А говорит о ком-нибудь – говорит, всегда глубоко понимая человека… И если в таком разговоре по свойственной А.А тонкости ума и способности к иронии ("озорство мое", "мое окаянство") попадается сатирическая фраза, то она способна вызвать в собеседнике веселый смех, как всякая остроумная шутка».
Лидия Корнеевна подобных оговорок почти не делала. Конечно, и она чувствовала «перепад высот», но разность между собой и Ахматовой не представлялась такой уж значительной: «Как я боюсь, что я – Есенин относительно Блока. Лобовое и упрощенное раскрытие того, что у нее сложно».
Впрочем, не исключено, что, беседуя с Чуковской, Ахматова слегка адаптировала самое себя, чего в разговорах с Лукницким не было.
Все это я говорю вовсе не для того, чтобы умалить подвижнический труд Лидии Корнеевны, а для того, чтобы объяснить, почему не считаю корректным пользоваться без психологической экспертизы приведенными в «Записках…» суждениями Ахматовой о Блоке. Взять хотя бы такой фрагмент. «Этот человек, – записывает Л.К. мнение А.А. о Блоке, – очень не импонировал мне. Презирал, ненавидел людей. Как у него в «Дневнике» сказано про соседку: кобыла! Уровень коммунальной квартиры. Единственными людьми были для него мама, тетя. Люба. Безвкусные, мещанские… Если уж ты Лара, Манфред – сиди в башне, дохни, гори и не возись с людьми…»
Эта поздняя оценка, казалось бы, зачеркивает зафиксированный Лукницким рассказ Ахматовой о том, что она пережила смерть Блока как личную утрату: «Говорила о том ужасе, который она пережила в 1921 году, когда погибли три самых близких ей духовно человека – А.Блок, Н.С. и Андрей Андреевич Горенко». На самом деле – не зачеркивает, ибо и у Ахматовой было два Блока. Блок Первый – покорный сын, племянник и муж – ей, похоже, действительно
И все-таки дыма без огня не бывает. И «Дневник» Блока, и его «Записные книжки» ошеломили многих блокопоклонников. Сошлюсь на эссе Б.Алперса (впервые опубликовано в «Исканиях новой сцены»): «Люди, связанные в жизни давними отношениями с Блоком, наверное, были уязвлены тем, что они прочитали о себе в его интимных записях. В этих записях нет ничего оскорбительного. Но от них веет таким глубоким равнодушием, таким ледяным холодом, словно поэт пишет о букашках». В сравнении со многими униженными и оскорбленными Ахматова могла чувствовать себя и избранной, и отмеченной. Тем не менее и она, как явствует из записей Чуковской, уязвилась, хотя все, что открылось Алперсу только после прочтения дневниковой прозы, ей было известно и раньше. «У него глаза такие, / Что запомнить каждый должен; / Мне же лучше, осторожной, / В них и вовсе не глядеть…» Не остереглась, заглянула:
Испугавшись, должно быть, того, что нечаянно увидела, Ахматова эти страшные стихи, написанные вскоре после 15 декабря 1913 года, от самой себя скрыла и при жизни Блока не печатала.
Однако ж Блок, похоже, что-то неладное все-таки заподозрил. Через два дня после визита «ведьмы с Лысой горы» написаны более чем странные стихи:
«Мотив поднятых и опущенных глаз», как заметил В.А.Черных, и в самом деле повторяется в поэтическом диалоге Блока и Ахматовой в декабре-январе 1913–1914 годов. Вот только диалог сей – не любовный роман «вприглядку». Не серый бархат очей примадонны «Бродячей собаки» волнует Блока, а «очень зорко» видящий глаз Дианы-охотницы. Не думаю, что поэт сразу же, в малиновое воскресенье, заподозрил, что за ним
Но все это, повторяю, стало замечаться меж ними после 15 декабря 1913 года, а в тот морозный и солнечный день А.А. и сама наверняка не догадывалась, что явилась в строгий дом
Впрочем, это уже совсем другая история, до которой мы доберемся не скоро и в которой у Блока уже не будет главной роли. А эта, морская, которую они: он – уже почти мертвый, и она – живая, – разыграли и спели дуэтом на шарманочный приморский мотив, кончилась еще при жизни молчаливого хозяина тихой и просторной комнаты. Точку в ее конце, волею или капризом случая, зафиксировал Корней Чуковский в своем Дневнике: «Мы встретили ее и Шилейку, когда шли с Блоком и Замятиным из «Всемирной». Первый раз вижу их обоих (Ахматову и Блока. –
Интермедия пятая (1914–1915)
Сердце к сердцу не приковано,
Если хочешь – уходи.
Много счастья уготовано
Тем, кто волен на пути.
Визит к Блоку был последним радужным проблеском на низком небе хмурой осени 1913 года. В воспоминаниях, сильно преувеличивая, Ахматова назовет ее трагической. А вот год следующий, 1914-й, оказался трагическим всерьез, без преувеличения.
Началось с личных неприятностей. По закону
Казалось бы, невелика беда! Нелюбимый муж ищет женщину, готовую его полюбить, непризнанный поэт считает влюбленность источником поэтической энергии. Ей-то что до этого? У нее своя богатая личная жизнь и где-то совсем рядом – «славы высокий порог», как будет сказано в «Китежанке».
Однако с дежурившей у порога славой были, что называется, проблемы. Незадолго до смерти Анна Андреевна напишет, что хотя критика и считает выход «Четок» началом ее славы и даже триумфа, она этого не заметила. На самом деле, конечно же, заметила, иначе не появились бы в одном из стихотворений тех лет такие строки: «А наутро притащится слава / Погремушкой над ухом трещать». И тем не менее Ахматова не лукавит. Один только отзыв Блока о «Четках» –
Да и с богатой личной жизнью дело обстояло, увы, «не совсем благополучно». И тут, если вдуматься, имелась какая-то двусмысленная примесь. Дожить почти дурнушкой до двадцати двух годов,
Есть от чего закружиться и куда более трезвой головушке! К счастью, головокруженье от успехов по дамской части было хотя и сильным, но недолгим – с января 1913-го по март 1915-го. Возведенная «воздыхателями» в сан «одной из самых прелестных „юных жен“ предреволюционного Петербурга», Ахматова почти перестала скрывать свидания с Николаем Недоброво, кокетничала на глазах у завсегдатаев «Бродячей собаки» то с графом Зубовым, то с Зенкевичем и Шилейко и чуть было не затеяла почти настоящий роман с Артуром Лурье.
Валентин Платонович Зубов в тогдашнем Петербурге слыл персоной номер один: богач, коллекционер, меценат, основатель Института искусств. Граф присылал примадонне «Бродячей собаки» корзины роз, катал на «роллс-ройсе», но любви ни большой, ни крохотной так и не получилось, хотя весь свет был почему-то уверен, что самые смелые стихи из этой книги посвящены именно ему. Видимо, в том же уверен был и Георгий Иванов, когда много лет спустя написал по памяти портрет Анны, играющей с «лохматым псом» графа:
Пикантные слухи оказались столь долговечными и упорными, что доползли до Лукницкого почти в той же редакции. Но когда Павел Николаевич в 1925-м впрямую спросил ее о графе, Анна Андреевна почему-то от ответа уклонилась. Дескать, когда писались «Четки», она с Зубовым и знакома-то не была. На самом деле Валентин Платонович присутствовал на открытии «Бродячей собаки»; под следующий Новый год подарил А.А. каталог своей коллекции. А в 1914-м они были уже настолько хорошо знакомы, что Зубов вложил приглашение на новогодний бал в корзину роз. В черно-мраморный его дворец в том декабре Ахматова не поехала, была не в форме, а графу передала с нарочным записочку, из тех, какие малознакомым мужчинам не передают. В стихах, конечно.
Быть просто
Артур Лурье был по-своему фигурой не менее заметной (среди «собачников», разумеется). Бенедикт Лифшиц вспоминает: «Едва ли не на лекции Шкловского неутомимый Кульбин свел меня с Артуром Лурье, окончившим Петербургскую консерваторию. К музыке… у меня никогда не было особенного влечения: в этой области мне до конца моих дней суждено быть профаном. Я должен был поэтому верить на слово Кульбину и самому Лурье… что не кто иной, как он… призван открыть новую эру в музыке. Скрябин, Дебюсси, Равель, Прокофьев, Стравинский – уже пройденная ступень. Принципы «свободной» музыки (не ограниченной тонами и полутонами, а пользующейся четвертями, осьмыми и еще меньшими долями тонов), провозглашенные Кульбиным еще в 1910 году, в творчестве Лурье получали реальное воплощение. Эта новая музыка требовала как изменения в нотной системе… так и изготовления нового типа рояля – с двумя этажами струн и двойной (трехцветной, что ли) клавиатурой. Покамест же, до изобретения усовершенствования инструмента, особое значение приобретала интерпретация. И Лурье со страдальческим видом протягивал к клавишам Бехштейна руки с короткими, до лунок обглоданными ногтями, улыбаясь, как Сарасате, которому подсунули бы трехструнную балалайку».
Анна, как и Лифшиц, ни в теории свободной музыки, ни вообще в музыке ничего не понимала. Оставалось верить на слово Кульбину. К тому же этот вундеркинд, этот «второй Джордж Браммель»
был столь красноречив и так уверен в своей гениальности, что, слушая его, она слегка тушевалась. С ней это бывало. В Институте искусств, у Зубова, где собиралась столичная элита, – особенно часто. Блеск эрудиции, если блистание касалось предмета ей незнакомого, в первый момент словно бы ослеплял. Впрочем, в случае с Лурье было и еще что-то. Пока самоуверенный юнец бойко и сложно докладывал о принципах новой гармонии, она почти по-матерински жалела его. Носина на двух евреев, подбородок скошен и маленький, волосы слабые, годам к тридцати облысеет. Но когда компания ближе к ночи переместилась в «Собаку», непригожесть доморощенного денди и без пяти минут гения перестала бросаться в глаза – к ее столику легко, красиво, ритмично двигался молодой леопард! Как это у классика? Что бы ни говорили о родстве душ, первое прикосновение решает все? Этот не прикасался, а надвигался, крался и медленно раздевал ее глазами. Не наглыми, нет, нет… Николай Степанович в ту ночь впервые открыто уехал с Татьяной Адамович, по-дружески передоверив жену Лозинскому. Михаил Леонидович ее и провожал. Лурье выскочил на мороз без шубы, так и стоял в метели, под фонарем. Обернувшись, она помахала ему. А Гумилев явился лишь к вечеру третьего дня, напряженный, готовый к контратаке.
Про «что потом» она даже Вале Тюльпановой не рассказывала, только Ольге Судейкиной, да и то вынужденно. Первый раз для Лукницкого, чтобы в сплетнях не запутался, стала вспоминать по порядку.
«Познакомилась 8 февраля 1914-го. Несколько свиданий было, потом расстались. О том, что это произошло в 1914-м, а не позднее, и о том, что не прошло «безнаказанно», почти никто не знает. Потом уехала в Слепнево. А он мужем Ольги Судейкиной был, долго. Оля его бросила. Но это уже было потом, после революций, когда я у своего второго мужа, Владимира Казимировича Шилейко, жила. Он меня на ключ запирал, а я второй нашла и к Ольге на Фонтанку убегала. Плакалась. Лурье возмутился и решил вырвать меня от Шилейко. Приехала карета "скорой помощи", увезли Володю в больницу. Держали месяц. За этот месяц мы с ним и тряхнули стариной. Лурье предложил перебраться к ним, они с Ольгой хотя и разошлись, а вместе жили. Переехала. Потом поступила на службу в библиотеку Агрономического института. Получила казенную квартиру. Потом? Потом Артур заставил бросить службу. Говорил: если не брошу, будет приходить на службу и скандалы устраивать. Не хотел, чтобы я служила, я больная была. Ко мне очень хорошо относился. Он хороший, Артур. Только бабник страшный. Потом решил ехать за границу. Я очень спокойно к этому отнеслась. 14 писем написал, ни на одно не ответила. Мать его приходила узнавать обо мне. Матери я сказала: "У нас свои счеты". Она стала говорить: "Да, конечно, я знаю, он эгоист" – и ушла. А я написала стихотворение и совсем, навсегда успокоилась».
Про дальнейшее не рассказала. А могла бы рассказать и такое.
…И еще стихи были. Я Николая Степановича на Западный фронт проводила и пешком к подруге на Боткинскую иду. Весной семнадцатого. Тащусь по Невскому, туфли жмут, а навстречу они: Артур и Ольга. Легкие. Идут, как танцуют. Пошли в «Вену». "Собаку" помянули. Артур при деньгах был. Кутили. Стихи читал. Мои. Будто бы – про него. Ольга так и поняла. "Я с тобой не стану пить вино…" И еще: с малиновым платком. Но это, с платком, до него написано. Мне стыдно стало, я другие написала. "И друга первый взгляд беспомощный и жуткий…" Артур… он такой, глаза завидущие, руки загребущие, все «Четки» себе присвоил. А про злые, из "Белой стаи", даже не вспомнил. Ольга весной четырнадцатого меня к своему врачу устроила. Холодно, ветер. Зашли к Артуру. У него «гарсоньерка» была. Мы кофе просим, а он шутить начал. Ольга осталась. Я ушла. Он за мной. Через перила перегнулся и аукает. Аннушка! Где ты? Не горюй. Обойдется! Ничего лучшего не придумал. А мне хоть в Неву кидайся, не из-за
Все как на духу выложила Анна Андреевна Павлу Николаевичу Лукницкому, а самое главное по обыкновению утаила. Не закрути Николай Степанович роман с Адамович, прилюдно, на глазах у завсегдатаев «Бродячей собаки», она бы на Артура и внимания не обратила. Но в том феврале, когда Гумилев даже в «Аполлон» являлся в сопровождении Татьяны, ей нужен был реванш. В стихах выходило лучше некуда:
В жизни концы с концами не сходились. Спать Левушку укладывала Анна Ивановна, а если той нездоровилось – Шурочка. Обе одинаково, словно наседки, вслушивались в ее «нехороший», трудный кашель и прямо-таки расцвели, когда Анна объявила, что поживет на Тучке, – здесь, в Царском, холодина. На Тучке было еще холоднее, но ни свекровь, ни золовка этого не знали, Коля убедил их, что снял чудную теплую комнату. Простуда осложнилась затяжным бронхитом, бронхит – затемнением в легких. А тут еще болезнь и смерть отца… Головокружение от успехов как рукой сняло. Но прежде чем распустить штат поклонников, Анна Андреевна нежданно-негаданно «подцепила» еще одну золотую рыбку – только-только объявившегося в столице Сергея Есенина. Самого главного своего соперника, хотя именно его никогда соперником не считала. История эта стоит того, чтобы на ней остановиться подробнее.
25 декабря 1915 года Николай Клюев, заранее сговорившись с приехавшим с фронта Гумилевым, по настойчивой просьбе Есенина познакомил его с Ахматовой. Одна из тогдашних приятельниц Сергея Александровича, дочь литератора Иеронима Ясинского, пишет в воспоминаниях, что, собираясь, Есенин очень волновался. «Говорил о ее стихах и о том, как он ее себе представляет и как странно и страшно увидеть женщину-поэта, которая в печати открывает сокровенное своей души». Вернувшись, «был грустным и заминал разговор». Когда же спросили напрямик, чем же не понравилась ему Ахматова, принявшая его ласково и гостеприимно, смешался и выпалил: «Она совсем не такая, какой представлялась мне по стихам».
Либо Ясинскую подвела память, либо Есенин был недостаточно внятным (с ним это бывало). Он потому и волновался накануне предназначенной встречи, что уже видел и слышал Ахматову в огромном Зале Армии и Флота на благотворительном концерте «Поэты воинам» 28 марта 1915 года. В тот вечер Ахматова читала сразу после Блока, а после нее пела Любовь Дельмас. Программа была известна заранее, и Анна Андреевна сильно постаралась, чтобы выглядеть эффектнее рыжей и «толстой» Кармен, и, по воспоминаниям Нины Берберовой, ей это удалось:
«Ахматова была в белом платье со «стюартовским» воротником… стройная, красивая, черноволосая, изящная… "Вестей от него не получишь больше… " читала она, сложив руки на груди, медленно и нежно, с той музыкальной серьезностью, какая была в ней так пленительна».
«Стюартовский» воротник был выбран не случайно и не в угоду капризам моды: на эстраде после «Четок» Ахматова имела полное право чувствовать себя королевой. В сравнении с ней Любовь Александровна Дельмас выглядела театральной тумбой. Блок, конечно, думал иначе. У него, острила А.А., фламандские вкусы. А вот Есенин, при всей зачарованности Блоком, оперную его музу не приметил и почти год добивался от Клюева, чтобы тот представил его Ахматовой – королеве русской поэзии. Наконец добился и был разочарован. Чем? Тем, что встретила его не королева, а усталая зябкая женщина, недавно похоронившая отца и еще не оправившаяся от тяжкой утраты? Вряд ли. Биографы Есенина предполагают, что избалованный лестью столичных неонародников, Есенин ожидал того же и от Ахматовой и, не дождавшись, расстроился. Но на какой особый энтузиазм в декабре 1915-го мог рассчитывать начинающий поэт, напечатавший в периодике несколько голосистых стихотворений, со стороны первой лирической пары русского Парнаса? К тому же Есенин приходил не один, а с Клюевым, которого Гумилев когда-то чуть было не завлек в свой «Цех». Естественно, что к нему в первую очередь и было обращено внимание хозяев. Словом, ситуация для Есенина хотя и не выигрышная, но привычная, и ее легче легкого «выразить словом»! Ахматова, мол, вовсе не такая красивая, как все говорят, да и стихи мои ей не показались. А вот какими словами расскажешь про такое? Хозяин – после госпиталя. Встречен литературным нобилитетом как герой. Награжден
Есенин и на сей раз угодил в прицел: в глазах патриотично настроенной Ахматовой