Здесь лежали расколотые ракушки, ближе к лесу — маленькая шкурка банана, темно-желтая, в черных пятнышках.
"Ну вот и Пятница объявился. Людоед, наверное."
— Не гвоздь виноват, а ты виноват… Мудак криворукий!
— Сам мудак!
— А ты, а ты!..
Гвоздь, приставленный к твердому бамбуку, тут же согнулся.
— Видишь? Я же говорю…
Приходилось самому себя ругать, оправдываться, спорить. Сначала это было весело.
Когда-то был простой, на первый взгляд, замысел: сложить сруб из бамбуковых стволов, примитивный домик, непременно с камином.
"А вместо двери пусть коврик из травы… сплетенный из травы… И на окнах пусть? Пусть что-нибудь висит."
Постепенно замысел становился все скромнее.
В глубине острова тоже кто-то стучал.
"Эхо", — Подняв руку с занесенным камнем, он еще долго слушал, как некто суетливо и нервно колотит вдали. Сейчас тяжким длинным болтом он выпрямлял скрючившиеся гвозди, добытые из ящиков, тихонько матеря Робинзона Крузо. Оказалось, что многое, описанное в книжке, в реальности вдруг стало невероятным.
"А гвозди где взял, козья морда?.. И кто же тебе бревна таскал? Таинственно умалчиваешь."
Странно и как-то совсем некстати звучал звон железа на этом безлюдном острове, среди джунглей, живущих сами по себе.
"Деревянный, каменный, земляной, ну, еще, водяной, мир…"
Оказалось, что внутри окончательно атрофировалось естественное для человека желание делать что-то своими руками.
"Хронические настроения переходят в хронические пороки… Обратите внимание — это Мамонт. Феноменален тем, что за жизнь не создал ни одного предмета."
Наконец, Мамонт отбросил камень.
"Говорил я тебе!"
С этого края райские сады уже были испохаблены Мамонтом. В свой первый день на острове он обнаружил, что в этом овражке не по-местному скромные деревья с зелеными стволами, немного похожие на осины, — это бамбук, много бамбука. Никогда Мамонт не думал, что он бывает таким высоким.
Сегодня утром он нарезал кровельными ножницами самые тонкие стволы, наломал, нарубил все, что смог, что еще как-то поддавалось. Сейчас оказалось, что этого мало…
Поднял на плечо бамбуковое бревно, самое большое из этих тонких, крякнул, поволок к берегу.
"А еще говорят, что бамбук — трава. Все здесь не как у людей."
Сзади кто-то захрустел, пробираясь сквозь заросли, не отставал.
"Туземцы… Земцы, туземцы. Сволочи."
Сегодня ночью Пятница опять побывал на стоянке Мамонта и даже наложил у очага гнусную кучку.
Вокруг ящиков Мамонт густо навтыкал в землю бамбуковые жерди: ряд, другой, третий. Получилось три широких, хотя и не слишком устойчивых, стены. Все это шаталось и угрожало когда-нибудь придавить его. Оставшиеся тонкие верхушки бамбука навалил сверху, в качестве крыши.
— Зато досрочно и с экономией материала, — пробормотал он. — Тело мастера боится.
В зарослях опять кто-то зашевелился. Мамонт, разжигавший костер, вскочил на ноги:
— Эй вы, пятницы! Сейчас я вас гарпуном! Из ружья, видишь?.. Смотри и бледней, черномазый!
В кустах заверещали, засмеялись странным кашляющим смехом.
Среди продуктов, оставленных Белоу, были, в основном, какие-то непонятные порошки. Порошки разного вида, цвета, сладкие, безвкусные, всякие, Мамонт ссыпал в скорлупу кокоса, разводил водой из ручья, водой из океана солил, варево он нагревал, опуская в него раскаленный камень, обвязанный проволокой. День, отданный быту, прошел совсем быстро.
"После скромного ужина скромный ночлег. Смертельный номер! — подумал он, осторожно влезая в хижину. — А ведь это мой первый в жизни дом," — пришла вдруг мысль.
"И от недружеского взора счастливый домик сохрани".
Между стволами пальм низко висела ясная отчетливая луна. Сейчас он заметил, что здесь она золотистого цвета.
"Волчье солнце! — вспомнил Мамонт. Местной луне не шла такая кличка. — Я Миклухо-Маклай, человек с Луны!"
Он лежал, глядя вверх… Сквозь дыры в крыше были видны крупные звезды. Почему-то всплыли в памяти ночные городские окна — вот они — прямоугольники света, висящие высоко в темноте, будто сами по себе. Никто не замечал, как это странно выглядит. И он не замечал. Существует ли сейчас вообще все это?
За стеной, в темноте, пели, старались, дикие сверчки. От ощущения крыши над головой почему-то нашло умиротворение:
"Зарежут меня этой ночью пятницы."
Стоило закрыть глаза и перед ним поплыли стволы деревьев, скрученные лианы, цветы, листья, бесконечное количество, море, листьев.
"А как же налог?.. — пришла вдруг мысль. — За каждое дерево? Сколько здесь деревьев? Миллион?.."
За спиной вдруг зазвучал ритмичный стук костей (или костяшек счетов?)
"Нет у меня денег, миллионов нет! Имущество отдать?.. Хижину отдать?.. Ишь захотел!"
Нет сил повернуться назад, посмотреть, кто это стоит сзади. Наконец, он осознал нелепость всего этого и понял, что, наконец, спит.
"Маленькое развлечение, местная лотерея — открывание консервов. Что в этой банке? Старая знакомая, нет, старое знакомое — еловое яблоко." Внутри бледные кубики чего-то похожего на капусту с местным, тропическим, ароматом.
Опять вспомнился интернатовский друг, который не верил, что запахи можно вообразить. А вот он каким-то образом научился и вспоминать, и представлять и запах, и вкус. Иногда несуществующие запахи приходили сами по себе, неожиданно, вот как сейчас. И даже снились иногда, и он просыпался от этого.
"А это что за аромат? Ага, это груша. Так тонко начинает пахнуть груша, если моешь ее кипятком. Нет, такое я не заказывал. Лучше бы кусок мяса, жареного, с луком."
Уже ощущая во рту иллюзорный вкус мяса, Мамонт заглянул в жестянку с застывшей массой, получившейся из порошка неопознанного происхождения, отбросил жестянку в кусты.
— На! Жрите!
В кустах завозились, закопошились.
Вдалеке, В море показались дельфины, вылетали из воды, в далеком, только им понятном, восторге, проносились в воздухе.
"Этих то не заботит быт. Вот научная загадка: почему дельфины людей уважают, тянутся к нам. Ученые ломают головы, а Мамонту все понятно: дельфинам не с кем играть в океане. Не с рыбами же. Вот и мы любим собак, потому что они соглашаются дружить", — Мамонт вдруг заметил, что бормочет все это вслух.
Еда кончалась, и с этим наступал быт, все больше быта. Мамонт внимательно, поштучно, перевернул, разложенные на камнях очага, зерна кофе, заодно вдыхая горячий аромат. Несколько дней он вспоминал, что напоминает ему вкус горьких разноцветных ягод, растущих у ручья, и вот недавно осенило. Где-то он читал, как жарили кофе африканские бедуины, теперь случайные знания пригодились.
"Как тыщу лет назад… Борьба с природой. А кругом давно побороли!"
Грубо молотый тяжелым камнем кофе уваривался плохо: в жестянку из-под соснового яблока — кофейная крупа, до половины, остальное — кипяток. На все это скучное занятие уходило полдня.
"Делу — время… И все больше и больше."
Зато теперь можно было полежать с чашечкой кофе на песке.
"Скорлупой кофе… Скорлупой кокосового ореха."
Свежий кофе пахнул дамскими духами. Оказывается, он замечал этот запах когда-то давно, в ленинградских кафе, машинально думая тогда, что он оставлен предыдущей посетительницей, и там плохо моют посуду. Теперь выяснилось, что он был несправедлив. Еще одно маленькое открытие — вовсе бесполезное на необитаемом острове.
По самому краю моря нескончаемо все тянулись и тянулись американские военные корабли. С другой стороны — берег материка. Сегодня, в ясную погоду, из синего он превратился в белый, стал виден отчетливей, будто приподнялся над водой.
"Вот бы не знать, что там дальше, за этим горизонтом".
Оказывается, он вспомнил о своей жизни в Ленинграде. Свой последний день там.
Эта жизнь там явственно заканчивалась. Все, разрешенные для него, лимитчика, места и варианты работы он перебрал и покинул, денег не было совсем. Даже минимальной еды тоже не было и выпросить ее было не у кого. За все это его, Мамонта, вскоре должны были посадить. Дело шло к тому.
В этот период он шел по Невскому проспекту, бесцельно убивая время. Особо бесцельно: всего свободного времени уже было не убить — впереди никакой деятельности не ожидалось. Тогда и пришла эта мысль: сдаться в тюрьму добровольно, показавшаяся оригинальной и остроумной, веселой даже. Взять и совершить какое-то преступление открыто, напоказ. Он еще и выбирает его, свое преступление.
"Что-то громкое, со статьей в "Комсомольской правде". Изнасилование ведущей балерины Кировского театра. Было бы неплохо, хотя есть и более авторитетные статьи. Ограбление банка? Монетного двора? Туристический катер угнать и покататься в Финском заливе, позагорать на островах, хоть малины на прощание наесться. Без предварительного сговора. Романтический вариант. Эх, неправильное время вокруг, не те у меня возможности. Оказывается, и для приличного преступления нужны они, деньги… — Текущая мимо него, тесная толпа, прохожие, совсем неуязвимые для него, Мамонта. — Украсть бы что-то дорогущее. Драгизделие, картину, иконы есть там старинные? Ну да, конечно в музее, в Эрмитаже каком-нибудь. Вот где все плохо лежит."
В Эрмитаже Мамонту бывать не приходилось, но он представлял его как большой склад, где напоказ разложено множество ценностей. Такое множество, за которым уследить невозможно. И, в общем-то, так и оказалось.
"Кража в Эрмитаже. Плохая рифма. Годится только для стихотворного фельетона… Можно, можно, конечно, украсть какую-то мелкую дрянь. Но раз уж садиться, пригодится что-то громкое. Тяжкое. Большое, объемное. Все равно далеко тащить не придется. Что там есть? Картины, наверное, должны быть."
Эрмитаж как раз был впереди, в эту сторону он, оказалось, и шел. Грело, теплое еще пока, северное солнце. Бесплатно. Тепло и прогулка по тесному, по-летнему пыльному проспекту: последние скромные удовольствия. Свобода и несвобода бича. И того и другого одновременно чересчур много.
"Вот выберу картину с какой-нибудь голой бабой понаглее и потащу. Смеху будет. Да, сегодня пожрать, видимо, еще не придется."
Оказалось, что возле Эрмитажа даже не было обязательной очереди. По случаю какого-то морского праздника народ столпился на набережной, смотрел на корабли. Повезло?
В чем-то вроде прихожей, — Как это называется? Фойе? Приемная? — ,большая лестница и почему-то, никуда не выходящие, уличные окна. За дверями, где проверяли билеты, оказывается, был еще и дополнительный милиционер с кобурой на поясе, там же, — освещенная изнутри, фанерная милицейская будка. Это почему-то не понравилось, хотя вроде было полезно для его сегодняшнего ареста.
Быстро, наугад, по эрмитажным коридорам, как-то мгновенно привыкнув к местным чудесам. Почему-то не испытывая обязательного восхищения или изумления, все это не относилось к нему, было чужим, посторонним. Все сразу же — неудивительно, обыденно, включая сушенного фараона в стеклянном гробу. Неестественно собранные в одном месте ценности как-то не производили впечатления таковых. В боковых залах — экскурсии, голоса экскурсоводов, иногда на перекрестках, — редко рассаженные, сторожевые старухи, подозрительно оглядывающиеся ему вслед.
"И что я здесь делаю? Кажется, выбираю картины."
Картины, встречавшиеся пока, были слишком большими, неподъемными для его трюка. Одну он, впрочем, подергал — оказалось, она держалась слишком крепко. Вот безлюдный закоулок, какие-то каменные значки в витринах, написано, что называются они "геммы". Пора было ударить в витрину, например, локтем, но что-то намертво удерживало внутри. Разбить стекло здесь почему-то было невозможно, так же как добровольно прыгнуть с высоты. В следующем зале — огромная каменная рюмка, потом белая каменная девка, которую вот-вот облапит крылатый мужик. Как-то он прочитал в "Огоньке", что античные авторы создавали свои скульптуры с таким совершенством, что невидимые на глаз подробности можно ощутить только на ощупь. Оглянувшись, Мамонт быстро погладил спину каменной богини. Было так же тихо, никто не заорал, не гаркнул за спиной. Ничего не случилось, кроме того, что спина оказалась живой. Под мрамором проступали настоящие, каменные, идеально уложенные, мышцы. Кто-то когда-то уложил. Умел.
"Гармония! Не соврали эти."
Все не кончался коридор из соединенных комнат. — "Как они называются? Анфилады!" — Вперед, в таких чужих, созданных вовсе не для него, муравья с авоськой, анфиладах. Когда-то все здесь было предназначено, чтобы ходить неторопливо, задумавшись, говорить громко и уверенно. Для громких и уверенных людей. Слова сами собой обретали здесь мудрость и историческое значение.
Гул его одиноких, почему-то торопливых, шагов утих, коридоры стали ниже и скромнее. Постепенно, ощущая себя все более опытным вандалом, он прошел еще несколько небольших комнат. Пошли залы увешанные картинами. Картины ему в общем-то не понравились: на всех плохо одетые евреи летали над кривыми разноцветными домиками. За летающими евреями начинались страшные человечки непонятного пола с квадратными головами, составленные из разноцветных кубов и треугольников. Достоинством их было то, что картинки эти оказались небольшими, а некоторые висели не на стенах, а на фанерных ширмах, посреди зала. Сделав великое усилие над собой, похолодев изнутри, он взялся за раму. Заскрипели гвозди, за рамой потянулись какие-то провода. С этой картиной уже можно было, пора было, что-то делать.
"Смотри, так и уйду? — Он оглянулся и тут оказалось, что из соседнего зала, высунувшись из-за пустого дверного косяка, на него с ужасом глядит старуха-смотрительница. — Так!"
"Челюсть выпадет, рот закрой! — Неужели он сказал это вслух. Как дико прозвучал его голос в этих стенах. Повернувшись, он быстро зашагал в другую сторону, все быстрее и быстрее.
— Молодой человек! Молодой человек! — пронзительно зазвучало сзади, догоняя, зацокали старушечьи каблуки по музейному паркету. Где-то уже раздавались другие голоса, совсем неинтеллигентные крики.
Он неприятно ощутил себя добычей, вдруг расхотелось идти в снаряженные, для таких как он, сети. Почему он должен идти в тюрьму?
"Куда бы сунуть эту вашу дрянь? — Оглядывался он на ходу. Появилось тоскливое понимание, что коридор не может быть бесконечным даже в Эрмитаже. — Вот мудак!"
— Стойте, стойте, молодой человек! — раздавалось сзади неотвратимое.
Из боковых залов выглядывали вахтерши и экскурсоводы, еще кто-то с выпученными глазами. Он насквозь прошел сквозь иностранную, сплошь старческую, экскурсию. Кажется, даже полыхнул вслед блик фотовспышки. Массивная охранница, зажмурившись от страха, растопырилась на пути, нацелившись в него вязальной спицей.
— Стою, стою. Вяжите, старые курицы!
Кто-то выхватил картину, сразу несколько старух вцепилось в рукава, в, сразу ставший тесным, пиджак, тяжело повисли, толкали куда-то.
— Да пустите вы, не убегу, — Совсем не вовремя пришло в голову, что изнутри это похоже на позор, переживаемый на сцене. Актерский провал. — Да что вы, товарищи старушки, так некультурно совсем…
Плотно окруженного, зажатого в старушечьей толпе, его влекли куда-то. Оказалось, что здесь есть и другие, обыденные, административные, коридоры, вроде параллельной кровеносной системы. Служебные помещения. Низкие потолки с замазанными побелкой кабелями над головой. Обычная, оббитая кожей, дверь с табличкой "Приемная", куда его затолкали, перед ним — еще одна, последняя, прикрытая сейчас, дверь. "Директор".
— Вот так мы следим за художественными ценностями, — слышалось оттуда.
"Уже донеслось", — Пиджак лопнул под мышками. Мамонт стоял, ощупывая свежие прорехи. Из-за подкладки лез синтетический конский волос — толстые и жесткие капроновые нити. Внезапно почему-то стало жалко себя. За спиной шелестели музейные деятельницы, закупорившие выход в коридор и теперь циркулирующие, меняющие друг друга, чтобы посмотреть на злодея.
— Я его еще в Античности заметила, — раздавалось из директорского кабинета. — У Венеры Таврической стоял. Разыскиваемый какой-нибудь.
— Как у нас с заседанием в Попечительском совете? Я сказал чтобы подготовили Малахитовый зал.
Мамонт, уже долго стоящий в этой приемной, ожидая неизвестно чего, сел на стул.
"Преддверие. С днем рождения, новая жизнь!" — Все меньше нравилось будущее, начинающееся здесь, все беспросветнее его добровольный выбор. Откуда-то стремительно накатывалась тоска.
— Ну где там этот гунн? — услышал он. Из приемной серой мышью, наконец-то, выскользнула служительница. Он зачем-то постучал, прежде чем войти. Кабинет оказался не по-советски большим и длинным, уставленным позолоченной ампирной мебелью. В глубине перспективы сидел хозяин, седеющий мужик с сильно загорелым лицом, красным, облупленным где-то не под здешним солнцем, носом, почему-то в зеленой, вроде бы даже солдатской, рубашке. Мамонт, не проходя вглубь, осторожно встал дранными туфлями на драгоценный ковер. Эрмитажный директор молчал, склонив голову, глядел на поверхность своего позолоченного стола. Неподвижный и беззвучный, будто ненастоящий. Мамонт тоже молчал, наматывая на палец капроновый волос и глядя на его кепку, лежащую на лакированной поверхности, рядом с бюстом какого-то старика.
"Как же он на заседание в Малахитовый зал в такой рубашке?" — некстати пришло в голову.
— Пошутил я, — сказал он наконец. — Картинка самая небольшая, самая дешевая была. Да там много еще таких же оставалось.
Когда-то по разработанному им сценарию он собирался говорить что-то нахальное и по возможности остроумное. При особых обстоятельствах даже запеть что-то блатное.
— Как говорится, черный ворон переехал мою маленькую жизнь. Сейчас переедет… Да нет, — остановил он сам себя. — Не думайте, я не зек сам по себе, по натуре, не рецидивист какой-нибудь. Один раз только за тунеядство. На год присел.