Я протестовал, бесился. Она пожимала плечами, моя тупость приводила ее в отчаяние.
– Тебе ли читать морали? Прошу тебя, не будь эгоистом, не накладывай на меня лапу. Мы не вправе принадлежать только друг другу, пока на свете останется хотя бы один брошенный человек – мужчина или женщина.
Она уходила на свою срамную работу, серьезная, как школьница. Моя метисочка возмущала меня до глубины души. О, невыносимые муки ревности! Бывало, она по звонку телефона срывалась с места среди ночи и возвращалась на заре изнуренная, серая, преподнося мне в утешение свое пьяное дыхание и теплые круассаны. Я стал плохо спать, меня скрутило горе. Воображение, подстегиваемое моим прошлым, рисовало жуткие сцены, в которых Дора наслаждалась без моего ведома в объятиях похотливых незнакомцев. Я представлял себе всякие мерзости, от этого раскалывалась голова. Я походил на бывшего вора, заделавшегося собственником и возмущающегося, когда его грабят. Лучше бы она ко мне не возвращалась! У меня все переворачивалось внутри, когда я мысленно приходил к заключению, что она нашла занятие согласно своему безумному темпераменту, что, достигая вершин экстаза, она не различает людей, все разлетается для нее на отдельные атомы. Я приближался к сентиментальной любви, а она, наоборот, ударилась в самое разнузданное распутство; я прошел через это четырьмя годами раньше… И вот теперь представлял себе все вольности, которыми она меня одаривала и которые теперь продавала другим. Я закатывал ей кошмарные сцены, она отвечала фонтанами слез и обвинениями, что я оказался недостойным собственного честолюбия.
– Знаешь, за два года я изменилась. Мне пришлось долго переваривать твои доводы, в свое время они меня ужасали, ты по-глупому формулировал их, это было провокацией, но ты был прав в одном: проституция – занятие, отличное от других. Это призвание, одновременно самое возвышенное и самое низкое.
Эти рассуждения нисколько не утешали меня. Снедаемый досадой, я крался за ней по улице, чтобы проверить, не встречается ли она с кем-нибудь из моих знакомых. С печалью вспоминаю день, когда пришел в дом, где она священнодействовала, – Шестнадцатый округ, улица Альбер-де-Мюн, – и припал ухом к двери. Раздавшиеся внутри гортанные крики потрясли меня. Я весь взмок, вплоть до ладоней. Мне пришлось спрятаться в углу коридора, чтобы выследить того, кто исторг из нее такие звуки. Моему взору предстал невзрачный человечек в костюме и толстых очках. Если она испытала оргазм с этим пустым местом, мучил я себя, то каково ей будет с высоким, сильным красавцем?
Утомленная моими стенаниями, Дора решила прибегнуть к более сильным средствам. Она предложила мне установить в двух наших квартирах видеосистему, электронные глаза, которые записывали бы наши шалости. Каждый вечер мы будем просматривать заснятое, и я узнаю и увижу, как она себя ведет, – это должно заглушить мое собственническое чувство. Я категорически отказался, мне совершенно не хотелось знать, что она вытворяет с другими. Но можно ли ей самой снять меня, спрятавшись в шкафу? Я неохотно согласился. Она по нескольку часов в день беззвучно проводила за полупрозрачной занавеской. Ее присутствие приободряло меня, даже подбивало порой на актерство, так мне хотелось ее позлить. Но она оставалась беспристрастной, понимая, что эта инсценировка имеет чисто педагогическое значение. После ужина мы с ней становились похожи на чиновников, подводящих итоги трудового дня: она заставляла меня просматривать отснятое и позволяла себе «конструктивную критику». Профессорским тоном она комментировала мои выступления, указывала на упущения. Я должен был выслушивать упреки за то, что с одной клиенткой схалтурил, с другой повел себя бессердечно…
– Считай, – наставляла она меня, – что ты постригся в монахи. Избавь любовные отношения от вериг грубости. Попроси прощения у тех, кого отверг, кем пренебрег из-за их внешнего облика. Перестань употреблять обидные слова: «уродина», «швабра», «бочка». Пусть для тебя станет делом чести ублажать бесформенных и отталкивающих. Уродство стоит у тебя в глазах, а они ни при чем. А главное, снова научись целоваться в губы: ты подвергаешь женщину пытке, когда, приведя ее в состояние плотского возбуждения, лишаешь ее настоящих поцелуев.
Учащийся Себастьян должен был пообещать, что в следующий раз исправится. Я щипал себя, чтобы убедиться, что это происходит наяву.
Служить, обнимать, постигать
Вскоре произошло событие, ускорившее падение Доры и наступление времени, ставшего для нас вереницей ошибочных шагов к краю пропасти. Однажды вечером, проходя по улице Гренье-сюр-Ло – горбатому проулку со средневековыми домами на полпути между кварталом Маре и островом Сен-Луи, – мы увидели открытую дверь церкви. Там спали на полу человек десять бродяг – слежавшаяся куча ветоши, издававшая сильный затхлый запах. Они пришли сюда переночевать, спасаясь от нищеты и холода и пользуясь добротой кюре. Атмосфера задумчивости, слабый запах ладана, снисходительность каменных статуй – все это быстро толкнуло нас друг к другу в объятия. Мы занялись любовью в одном из кресел капитула. Взгромоздившаяся на меня Дора, наше прерывистое дыхание и мерный храп бездомных были как два инструмента, играющие одновременно разные партитуры. Завидев семенившую неподалеку монахиню в надвинутом на глаза капюшоне, призрак среди других призраков, моя партнерша без всякого смущения окликнула ее и пригласила примкнуть к нам:
– Давайте с нами, сестра, соединимся пред Господом.
Я чуть не умер со стыда. Монахиня в ужасе сбежала, целомудренно прошуршав одеждами. Тогда Дора направилась к спящим, разбудила одного и что-то тихо ему предложила, не удосужившись одернуть задранную юбку. Из живой свалки поднялась всклокоченная голова, раздалась брань, грязная лапа схватила за руку мою партнершу. Другие простертые тела ожили и, взбудораженные непристойным зрелищем, набросились на Дору, изрыгая страшные ругательства. Я едва успел оттащить ее. Если бы не мое вмешательство, ее бы наверняка отколошматили и изнасиловали. Но все это нисколько ее не потрясло. Наоборот.
– Я сама виновата, я разбудила их, вот они и испугались. Учти, Себастьян, вначале на нас обрушатся насмешки, даже издевательства.
– В начале чего?
– Сам знаешь.
Всю ночь она спокойно и взвешенно развивала передо мной созревшую у нее в голове идею. У нас появилась миссия: соединить разъединенных людей узами мистического брака. Мы станем Отцом и Матерью, призванными создать новую всеобщую Семью, зиждущуюся на любви и сострадании.
– А если поконкретнее, что это значит? – спросил я в легком ошеломлении.
Моя усердная мулаточка пригладила ладонью волосы, признак наивысшей сосредоточенности, и для успокоения вывихнула себе суставы большого и указательного пальцев.
– Это значит, Себ, отдавать себя, не ожидая взаимности, сотворить евангелие всеобщего человеколюбия.
– Разве мы не этим занимаемся?
– Да, но все-таки за деньги и кустарно. Нужен более широкий охват, надо утешать брошенных и страждущих.
И она привела в пример скандинавских женщин, которые, сострадая инвалидам, оказывают им техническую помощь, одаривая любовными объятиями.
– Бог – это любовь, Себастьян. Но Иисус ошибся: вместо того чтобы взойти в крови на крест, Ему нужно было растянуться на койке, превратиться в публичную женщину, одарить всех безграничной любовью, прикосновением своих рук, своей кожи, своего рта.
Что тут было возразить? Я уже давно не был хозяином положения. Она подавляла меня и интеллектуально, и эмоционально. Ахинея, усвоенная в педагогическом институте и в Национальной школе управления, совершенно не могла мне помочь.
– Ты был в этой области моим предтечей, – продолжала Дора, – но не пошел до конца, не внял своей интуиции. Позволь мне быть твоим поводырем, иди рядом со мной, как слепец рядом со зрячим. Я верну тебе зрение.
Я не был уверен, что хорошо понял ее, но доверился. Как только выдавалась свободная минутка, она читала мне стихи Сенгора, Сезера, рассуждала о гениталиях как о доказательствах бытия Божия, бессмертных частях тела, обреченного на исчезновение. Она открывала толстые тома и без устали комментировала их. Я все проглатывал, ее нравоучительное либидо пленяло и околдовывало меня. По вечерам на нашем столе Священное Писание соседствовало с вазелином и презервативами. Более чем когда-либо моя возлюбленная балансировала между синагогой и борделем, низводя религию до приступа эротической эпилепсии. В ней бушевал хаос разума и чувств, крутился мутный водоворот тривиального и возвышенного, богословия и порнографии. Но часто, пытаясь толковать то или иное место в Писании, она обнаруживала недостаток философской культуры. Я пользовался этим, чтобы возражать:
– Ты считаешь, что Маймонид, Авиценна, святой Фома Аквинский проповедовали грязный свальный разврат, содомию и скотоложество?
Доре хватало юмора, чтобы шутить в ответ, хохотать, целовать и ласкать меня. Я был готов простить ей умничанье и пристрастие к толкованию священных текстов. Любовь все спасала, она исцеляла наши раны, заполняла пробелы. В ее ярком свете бледнели старые бестолковые фолианты.
Моя метиска, богобоязненная и распутная, демонстрировала умопомрачительную дерзость. Эта поклонница Каббалы искала теперь благословения священнослужителей, бродила вокруг храмов, мечетей, соборов. Через несколько недель после ночного эпизода в церкви Сен-Жерве она потащила меня к духовнику Сен-Антуанского предместья, с которым договорилась о встрече под предлогом венчания. Священник принял нас в кроссовках, толстом свитере и спортивной куртке: он стер все внешние признаки своей деятельности и мог с равным успехом сойти за таксиста, столяра, штукатура. Редкие служители веры прилагали такие усилия, чтобы походить на людей из толпы – вот он, символ христианства, просящего прощения за само свое существование. Он выслушал нас с сокрушенным видом, елейно поведал о величии и тягостности брака, смысл коего состоит в продолжении рода и в обязанности супругов помогать друг другу. Когда Дора выложила ему свою идею фикс – принесение в дар собственного тела как священнодействие, господин «первый встречный» опустил глаза и нервно хихикнул Она уточнила, что мечтает стать женщиной-Христом, прибитой к койке, ощупываемой и разрываемой несчетным числом рук. Церковник откашлялся – от волнения он охрип – и поднялся.
– Дети мои, кажется, произошло небольшое недоразумение. Я готовился к встрече с женихом и невестой, но ошибся. Хотелось бы думать, что это шутка.
– Простите мне мою настойчивость, святой отец, но мы с Себастьяном хотели бы воплотить некое подобие чувственного коммунизма: все мужчины для всех женщин и наоборот.
Духовник был озадачен.
– Не уверен, что Рим или наши друзья-протестанты одобрили бы ваши намерения. Нигде не написано, что жизнь во имя Бога требует… таких действий.
– А Песнь Песней, а Мария Магдалина?
– Это миф, не более того, к тому же она не центральный персонаж Евангелий. Христос в милости Своей простил ее, а не поощрил занятие ее ремеслом.
Дора пошла последней картой:
– Святой отец, подумайте обо всех теплых сиротских животах, ждущих прикосновения…
Она взяла руку церковника и возложила себе на грудь. Бедняга, застигнутый врасплох, не сопротивлялся. Дора в то утро сияла, оделась элегантно, но просто.
– Святой отец, прочтем вместе Евангелие, это послание всеобщей любви…
После довольно долгого молчания Дора совершила невероятное: ласково дунула ему в нос, как шутя дуют на мордочку домашнего любимца.
– Любовь, святой отец, любовь без границ и без преград сильнее смерти…
Она говорила тихо, ее влажные губы были приоткрыты. Церковник затрясся, как раненый, который вот-вот рухнет. Он вырвал у нее руку, вытер ее о свою куртку, словно замаранную, и встал с крайне уязвленным видом.
– Мадемуазель, я никогда не путал наставление и одержимость. Да будет вам известно, я принял обет целомудрия и совершенно не собираюсь нарушать его с вами. Если хотите, могу направить вас к компетентным людям, которые вас вылечат.
Даже столь категорический отказ нисколько не поколебал прозелитизм Доры. С поразительной самоуверенностью она посетила без меня двух раввинов, ортодокса и либерала, которые сурово ее выпроводили, а также буддийского монаха в южном пригороде, который посмеялся и вместо ответа предложил ей зеленого чаю. Но все эти неудачи ее не обескуражили.
– Жреческая каста неизменно иссушает смысл проповеди, навязывает стерильную ортодоксию. Они не готовы, мы слишком опережаем их.
Евангелие сладострастия
При очевидном отсутствии здравого смысла все это не было лишено некоторого величия. Меня Дора превозносила до небес. То было начало крушения, но до чего же восхитительного! Никогда я не восхищался ею так, как в это время, когда она жила жизнью мистика, превратившись в живой мостик между традицией и новизной. Моему взору она представала в двух ипостасях: то склоненной над вязью Торы, вникающей в ее темные письмена, смиренным звеном древней традиции, то воительницей чувственности, склонной к любовным излишествам, готовой закатить для всех пиршество плоти. Секс – ничто без чрезмерности, любви не существует, если к ней неприменимо понятие излишества. У нее не выходила из головы история, которую она прочла в Иерусалиме, в библиотеке армянской церкви, – «Evangelicum Maleficum», переведенная с латыни на английский и написанная в 1580 году французским клириком, неким Жеаном де Борне. Речь там шла о рыцарях Черного Христа, тайном монашеском ордене из Дофине, основанном в середине шестнадцатого века. В страхе перед Реформацией и еретиками, уже занявшими альпийские долины, мелкий провансальский дворянин родом из Лурмарена по имени Гаспар де Перрин, аббат из Ла-Грав, горной деревушки у подножия массива Меж, стал утверждать, будто его посетил закованный в броню двуликий серафим, дьявол и ангел одновременно. На этом основании он создал учение об исчисляемом аде. Полагая, что Бог, неумелый творец, не завершил Своего дела, он отстаивал количественную концепцию зла, ограниченного остатка творения, с которым можно покончить, проявляя терпение и упорство. Достаточно совершить некое количество убийств, грабежей, совокуплений, которые будут вычтены из Всемирной Подлости. Таким образом, грех превращался в благое дело, вина способствовала искуплению. Воодушевленный этим открытием, Гаспар де Перрин спустился в долины и принялся проповедовать. Его призыв, шедший вразрез с официальным катехизисом, был прост: лгать, грабить, убивать, насиловать – вот долг каждого настоящего христианина. Он сам, вооружившись кинжалом и шпагой, претворял в жизнь эти новые заповеди, примкнув к банде местных разбойников, радовавшихся, что человек церкви прикрывает их злодеяния, да еще на церковной латыни. Его появление в городках и деревушках сеяло ужас: любой, кто не присоединялся к нему, лишался жизни именем Сумрачного Христа; женщин насиловали, детей рвали на куски или похищали, кюре сжигали заживо, имущество присваивали. Все стало дозволено, ибо сатана не существует, грех – неуклонно сокращаемый остаток: на колоссальных космических счетах уже совершенные преступления вычитались из тех, которые еще совершатся, и тем самым промежуток времени, отделявший человечество от окончательного искупления, неуклонно сокращался. Уполномоченные Рая – вор, убийца, содомит – оставались безгрешными, что бы ни вытворяли. Длительный хаос должен был предшествовать возвращению Мессии, второму пришествию Христа, как написано в Апокалипсисе святого Иоанна. Часовни и святилища подвергались разорению, священные книги раздирались в клочки, в захваченных церквах, прямо на алтарях, совершались черные мессы с блудом и принесением в жертву грудных младенцев. Гаспар де Перрин и его войско были отлучены Римом от церкви, солдаты короля преследовали их в горном массиве Экрен. Выданный одним угольщиком, Перрин подвергся пыткам, а потом был вместе с сообщниками четвертован на площади в Гренобле и сожжен на костре; пепел их скормили свиньям, после чего этих свиней тоже сожгли, пепел их зарыли во рву, поверх которого развели костры. Церковь разоблачила заодно оккультное влияние евреев и в качестве примера казнила нескольких раввинов, колдунов и алхимиков.
Я всегда недоумевал, что так покорило Дору в этом средневековом безумии: невменяемость проекта как таковая или трагический конец его творца, повинного в попытке превратить грязь в жемчуг. Она тоже хотела достичь чистоты силою разврата, нащупать в потемках неосознанных стремлений источник просветления. Она назвала себя Христовой невестой, а свое чрево окрестила «обителью милостивого Бога». Она искренне верила, что на вершине сладострастия обретет ясновидение, сродни прозрениям пророков, что только в чувственном наслаждении достигается единение с Всевышним.
– На иврите святая и блудница обозначаются почти одним и тем же словом: кадош и кадеш. Восходит это к общему корню, значащему «разделение». Святой и блудница отделяют себя от сообщества людей, чтобы спасать их, каждый по-своему.
На помощь ей приходила лингвистика, она заставляла нас с готовностью помогать ближнему, даже если наше милосердие походило на распутство. Дора превратилась в героиню блуда. Теперь она практиковала безграничную любовь к ближнему. Раньше она возражала мне: когда любишь все, то теряешь вкус к настоящей любви. Теперь она говорила мне: не хотеть любить все – значит не любить ничего. Она вернула мне вкус к удовольствию: мой член, этот пляшущий дракончик, снова поднимал головку при каждом вызове и ревностно отдавал должное всем моим ангелам, и здоровенным, и истощенным. Я воспламенялся даже при виде старых кляч. Свою ревность я заключил в жирные скобки, уверенный, что в конечном счете Дора отдает предпочтение мне, что мы, принадлежа всем, не перестаем быть вместе. Мы с ней образовывали одно двуполое тело, мы были как две губы одного рта, и все, что восхищало одного, очаровывало другого. Мы приступали к делу друг за другом: я звал ее для завершения обработки некоторых «фей», ценивших женщин, и сам помогал ей с некоторыми «женихами», которых не отталкивала мужская анатомия. Пары приглашали нас на интимные вечера, на поздние трапезы, на групповые собрания с десятью – пятнадцатью участниками. Во французском среднем классе вошел в моду обмен парами, превратившийся в супружескую терапию и средство избавления от скуки. Некий снобизм принуждал каждого стажироваться, то есть приобретать опыт на таких собраниях, где избавлялись от разочарования путем движения, меняли одиночество на шум. Среди всего этого генитального гвалта Дора, щеголявшая с шиньоном на макушке, как с бандерильей, напоминала мне индуистское многорукое и многоногое божество. Она всех к себе подпускала, отдавалась всякому, кто желал ее, шла на заклание с самоотречением, близким к безразличию. Даже в непристойности ей было присуще величие. Она парила над участниками, неприкасаемая, хотя и облепленная потными ладонями, распятая средневековая мученица, старающаяся никого не забыть, одаривающая вниманием заброшенных, тучных, ласкающая и волов, и лилии. Она превращала этот заурядный свальный грех в свадебную церемонию. Кажется, я могу утверждать, что этот римский маскарад осеняло духом святости, что на причастии душ и тел возводилась новая Церковь. Я взирал на это, задыхаясь от умиления. Ее касалась благодать, в разврате она обретала невинность.
Труды праведные
Однажды мы вдвоем отправились в служебную командировку. Некая мать семейства вызвала нас в Версаль, на левый берег Сены, для оказания услуг специфического свойства. Этот контракт заключила Дора, проявившая такт настоящего полномочного посла. У мадам Лесюэр имелись дети-близнецы, сын и дочь, страдавшие ожирением генетического происхождения. Они не могли сдвинуться с места, обитали на втором этаже, не вставали с постели; когда один из них заболевал, требовалась высокая пожарная лестница, чтобы спустить больного вниз для доставки в больницу. Семья Лесюэр жила в миленьком домике из белого и красного кирпича с зелеными решетчатыми ставнями, с карабкающимися по стенам дикими розами, с колокольчиком над дверью, обладавшим неожиданно серьезным голосом. Сад с яблонями и грушами уродовала гигантская параболическая антенна, похожая на вогнутую крышку помойного бака, благодаря которой дети смотрели сотни телеканалов на разных языках. Светильники в гостиной походили на увядшие цветы – такое впечатление создавали абажуры с фестонами и тусклые лампочки. Мамаша, миниатюрная дама средних лет, вдова архитектора, была вызывающе печальна. Она не понимала, почему природа сыграла с ней такую жестокую шутку: как она, такая худышка, умудрилась произвести на свет этих мастодонтов по двести двадцать кило каждый? Она грешила на гормональное нарушение, каковое инкриминировала покойному и потому не способному оправдаться супругу, в подтверждение чего показала нам пожелтевшую фотографию свекрови, не страдавшей худобой. Ее совесть не знала покоя из-за дум о наследственности, благодаря чему ее неприязнь к отпрыскам проявлялась не так остро. Она поблагодарила нас за готовность помочь и выразила надежду, что нас не приведут в ужас «ребятишки», как она выразилась. Сама она собиралась уйти, предоставив дом в наше распоряжение, чтобы не беспокоить нас. Деньги ждали на кухонном столе, в конверте. В случае если мы откажемся, испугавшись «малышей», она не будет в обиде. Прежде чем позвонить нам, она колебалась, раньше она к услугам такого свойства не прибегала. Нам ей настоятельно рекомендовали, но потребовалась настойчивость самих близнецов – им было уже как-никак по двадцать пять лет, – чтобы она решилась. Эти чудовища вдобавок ко всему были похотливы.
Поль и Лорен возлежали в смежных голубых комнатах, закрывающихся одной двойной дверью, на широких низких, почти на уровне пола, кроватях, укрепленных железобетоном. Каждое утро к ним наведывалась сиделка, занимавшаяся их туалетом и одеванием, но их неуместные замашки и намеки отпугнули уже не одну помощницу. Мать не справлялась в одиночку с этим неблагодарным занятием. При виде их я с трудом поборол тошноту. Они оказались не просто жирными, как мой брат Леон, и не просто громадинами: они растекались, как горы сала, походили на две лужи человечьей плоти размером с бассейны. В их случае природа отбросила всякую умеренность. Я теряюсь в догадках, какой эндокринный взрыв вызвал к жизни эти рыхлые менгиры. Жировые наслоения уродовали их лица – два одинаковых отека, два органических катаклизма. Отличить сестру от брата позволяли две косы и нарумяненные щеки; груди отличительным признаком служить не могли, ибо присутствовали и у брата. Одеты они были одинаково: в белые ночные сорочки размером с простыни, способные послужить саванами целому пансионату. Эти лежачие близнецы принадлежали к какому-то третьему полу, вернее сказать, представляли собой бесполую ветвь человечества, близкую к детям. Я мысленно сравнил их с грудными младенцами, накачанными гелием: они не выросли, а раздулись до невероятных размеров. Глядя на них, я понял, какой ужас обуял жителей Помпеи, когда Везувий выплюнул на них огненное содержимое своих внутренностей: в этих сладострастных китах было что-то вулканическое, при виде их рождалась мысль о нескончаемой лавине. Я был близок к тому, чтобы потуже связать их, как колбасу, а потом мелко порезать, чтобы положить конец этому невыносимому зрелищу. Слово «доброта» обретало здесь всю полноту своего смысла. Лично я ни за что не сумел бы взволновать этих расплывшихся мамонтов, но Дора подбодрила меня, пообещав взять большую часть задачи на себя. Мы начали с парня, говорившего высоким фальцетом, не претерпевшим ломки. Он попросил меня выйти, мое присутствие его смущало. Глазки нашего клиента улыбались мне из пухлых глубин и одновременно умоляли удалиться, хотя я мог бы пригодиться для извлечения его члена из бесчисленных отечных складок – самому ему сделать это было затруднительно. Меня ждала сестра, неуклюже принявшая позу одалиски. Взгляд ее был призывен, в нем горела плененная душа, читалось желание, страх, стыд. Я повел с ней непринужденный разговор, за что был удостоен пухлой ручки и разрешения ее облобызать. Я колебался, не зная, как приступить к делу, и страшась момента, когда она разденется. Я имел дело с водопадом подушечек и бугорков, скрывавших изгибы и отверстия. Лорен приходилось то и дело собирать себя, бороться с растеканием, возвращать на место то одну, то другую часть самой себя, подобно невесте, подбирающей свой шлейф. Она задрала свою ночную сорочку и позволила мне вдоволь на нее наглядеться, чтобы мое потрясение не было слишком жестоким. На протяжении долгих минут я любовался этой хаотической географией: груди почти не были заметны, затмеваемые окрестными отложениями, однако потерять их из вида не позволяли ореолы сосков размером с блюдца, даже с тарелки. Обнаружил я и сами соски, два орешка, которые я стал по очереди брать в рот из профессиональной добросовестности, а также для лучшей ориентировки. Я бы не возражал воткнуть кое-где, как на школьной карте, флажки. Вместо обычных равнин, возвышенностей, оврагов я очутился в пропасти между двух гипертрофированных желез, раскинутых с каким-то анархическим пренебрежением, потом покатился по шершавым рулонам кожи, по плотным слоям слежавшегося жира. Пейзаж после пурги, дряблый катаклизм. Ягодицы – и те утратили природную округлость, их усеивали какие-то мебельные завитки: кожа, бессильная сдержать напор изнутри, покрылась трещинами разной глубины и извилистости. Лоно было невидимым и недоступным обычными путями. Как ни задирала Лорен сорочку, вся эта суматоха ничего не давала. Представшие взору объемы превосходили мое понимание, мое чувство меры было посрамлено. Я занимался локальной топографической съемкой, пуская в ход самый чувствительный инструментарий – собственные руки. Так были открыты основные элементы местности. Существовало два варианта подхода к партнерше: как к магме, которая оставит от меня мокрое место, если я окажусь под ней, или как к континенту с замысловатой географией, по которому я мог бы кочевать, как мне вздумается, однако для этого надо было освоить новое восприятие пространства. Лорен напоминала мне морских млекопитающих, тюленей или ламантинов, которые, оказавшись по случайности на суше, неуклюжими движениями торопятся назад к морю, спасаясь от преследования. Она принадлежала к другому классу существ, мы были разными видами, пытавшимися войти в контакт, придумать общий язык.
Такой подход оказался спасительным. Скоро я приручил эту колеблющуюся массу, распробовал всю прелесть этого студенистого нагромождения. Где-то там, за холмами, я представил красную расселину и решился отправиться на ее поиски. Кожа Лорен, мягкая на груди, в других местах, где ей приходилось тереться об иные поверхности, имела консистенцию папье-маше. Недаром ночной столик и все полки были заставлены бесчисленными пузырьками с тальком и кремом, с помощью которых борются с опрелостями у грудных детей. Женщина-гора добросовестно сотрудничала со мной, указывая путь, направляя мои пальцы. Нарастающее пыхтение кузнечных мехов сопровождало мое приближение к Святому Граалю среди разведенных чудовищных столбов – ее ножищ. С трудом оторвав одну ляжку от другой, я увидел, наконец, скудный островок растительности, странно смотревшийся в этой сальной тундре. Но дотянуться до него было невозможно, со всех сторон на меня накатывались волны жира, грозя затоплением. Я бултыхался в этой женщине, как в океане, меня уносило в сторону сильными течениями, я сопротивлялся отливам, боролся с приливами. Я тонул, выныривал, снова нырял, опьяненный, побежденный этой неохватностью, из глубин которой изливались обильные воды, вызванные не то наслаждением, не то прорывом дамбы. Казалось, напором выбило затычку, и Лорен превратилась в женщину-фонтан. Я уподобился насекомому на спине у кита, которого может смыть обильной испариной.
Это было – как правильнее сказать? – и странно, и прекрасно. Неожиданно для себя я пришел в страшное возбуждение, но сугубо умственного свойства. Я тоже разделся и позволил Лорен трогать меня, гладить, брать мой мужской орган себе в рот. Ее неопытность и неуклюжесть волновали сильнее умения женщины, прошедшей огонь и воду. Оказавшаяся рядом Дора воскликнула:
– Себастьян, Лорен, вы великолепны, вы боги!
Она тоже принялась целовать ее, теребить, щипать, ласкать ее соски. Лорен распалялась, ее сотрясали толчки, она дрожала, как гора студня. Толстуха стонала, кричала, ее нежный голос был подобен пению сирен, манящему в ночи моряков, подплывших к гибельным рифам. В моем воображении теснились водные образы, перед мысленным взором спаривались океанские монстры, гигантские осьминоги на головокружительных глубинах оплетали друг друга щупальцами. Она проявляла грациозность, которая при ее неподъемной тяжести не могла не изумлять. Доре была предоставлена честь первой пробиться к ее лону, к маленькому, как у девочки, алому кораллу, который я увидел на считаные секунды, прежде чем его снова скрыли тяжкие складки. Самые тучные – воплощение целомудрия, ведь полнота скрывает их наготу. Увязнув по самые плечи, напрягая все силы, моя возлюбленная обрабатывала языком Лорен, ляжки которой я усилием атлета, держащего колонны храма, пытался сохранить в разведенном состоянии. Наша хозяйка предпочла бы традиционное проникновение, но угол, под которым могли раскрыться ее ляжки, и сами их чудовищные размеры делали это осуществимым разве что при содействии бригады грузчиков. Пришлось прибегнуть к здоровенному вибромассажеру, издававшему нежное кошачье урчание. Процедура затянулась на долгие часы, так как Лорен вошла во вкус и пресыщение никак не наступало. Гладиаторская битва забрала у меня все силы, мой член лежал на щеке у женщины-горы, как большое мокрое насекомое. От счастья она бурно всхлипывала. Каждый всхлип, зарождаясь у нее под веками, завершался, как волна, где-то между ляжками и коленями, вынося наружу соль и радость. В четырех стенах свершилось преображение медузы во вместилище любви. Из соседней комнаты, дверь в которую оставалась распахнутой, Поль во всех подробностях, жадно наблюдал за тем, как мы покрываем его сестру. Доре пришлось еще раз побывать у него, чтобы утолить его вновь пробудившийся аппетит; после первого раза она повязала на его фаллос золотую ленточку, чтобы обозначить его местоположение, не дав снова утонуть в животе. Когда он кончил, издав душераздирающий крик, дом заходил ходуном, весь город Версаль, боюсь, испытал нешуточный толчок. В разыгравшемся таинстве все четверо претерпели преображение.
Когда пришло время расставания, за окнами уже смеркалось. Лорен и ее брат лили слезы на своих смятых простынях, среди изрытых подушек, от их бесформенных тел исходил сильный морской дух. Внизу мадам Лесюэр, вернувшаяся из кино – она пересматривала «Восемьдесят тысяч лье под водой», – смирно ждала нас, сидя на кухонном табурете, готовая терпеть бесстыдство своих отпрысков. Мне было любопытно, слышала ли она громогласный вопль своего сына. Она угостила нас горячим шоколадом и лимонным тортом, было уже восемь часов вечера. Дора, впав в лирическое настроение, не жалела похвал «ребятишкам» и не скрывала сущность нашего с ней апостольского служения. При ней редко удавалось спуститься с небес на землю: ведь мы были не вульгарными торговцами сексом вразнос, а колоссами любви, призванными одаривать человечество счастьем Мадам Лесюэр, державшаяся достойно и чопорно, ответила просто: «Я молилась за вас». Поди пойми, пыталась она смягчить своей молитвой грех нашего беспутства или приближала наш успех.
– Мы тоже! – подхватила Дора. – Знаете, мадам, на пике чувственного наслаждения мы предстаем пред Господом во славе Его, празднуем акт Творения.
Хозяйка дома вздрогнула от этого утверждения и не стала продолжать беседу. Мы получили немного больше сверх обещанного вознаграждения. Близнецы что-то воодушевленно верещали у себя на втором этаже, умоляя нас задержаться. Мы взяли такси. Редко я понимал так ясно, как в тот вечер, смысл понятия «священство». Мы стали светскими святыми и, возможно, заслужим когда-нибудь канонизацию.
– Наивысшая цель существования, – говорила Дора, – это обручение истины и красоты. И пускай мир осуждает нас, считая безумцами и больными. То, что человеческий разум числит безумием, разумно пред Господом.
– Дора, – твердил я восторженно, – ты возвратила меня в мир, ты внушила вне веру в человека. Как могу я после этого вернуться в страну обыденности?
Чуть позже мы пировали в хорошем ресторане, танцевали в клубе на правом берегу. Вернулись мы на заре, пьяные от блаженства. Над нами бледнели молочные светильники фонарей. Улицы выплетались из ночи, обернутые в фиолетовое мерцание. Под эхо наших шагов, в плывущем из пекарен аромате свежих круассанов и багетов Дора грезила во весь голос: мы создадим фаланстеры[15] любви, наймем самых красивых, самых красноречивых девушек и юношей, которые будут утешать несчастных, множить богоугодные дела. Она посетит монсеньора Люстиже, главного раввина Ситрука, имама Парижской мечети и уговорит их открыть благотворительные заведения рядом с культовыми. Но, включив свет у входа в свой дом, мы прочитали на стене лестницы жирную, сделанную краской из баллончика надпись:
«Виржиль Кутанс и Дора Анс-Коломб – две шлюхи».
А на дверях обеих наших квартир красовалась расшифровка:
«Платная давалка, тариф от 100 евро».
Глава VIII
Большой грабеж
После нашей версальской проделки страх постоянно сжимал мне затылок, словно в него впилась когтями хищная птица. Угроза таилась повсюду, каждый прохожий мог на меня напасть, каждый подъезд выглядел ловушкой. Весь город подглядывал за мной, шептался за моей спиной. Участились анонимные телефонные звонки, но ни смена номера, ни попадание в закрытый список абонентов ничего не давали: нас тут же обнаруживали и снова начинали нам трезвонить. Ночами у нас на дверях появлялись оскорбительные надписи мелом или рисунки; нам на половики подбрасывали дохлых мышей и крыс, я выгребал из своего почтового ящика письма с изображением черепа или некрологи в связи с моей кончиной. Я читал эти творения с растущим смятением. Снимая телефонную трубку или спускаясь на улицу, я неизменно боялся худшего.
Гражданская война
Подать жалобу мы боялись, понимая, что сами балансируем на грани закона. Я так часто стирал граффити тряпкой с растворителем, что в доме начали судачить. Соседка снизу, приветливая старушка, попахивавшая прошлым и оказывавшая нам мелкие услуги, несколько раз поднималась ко мне с известием, что слышала о нас чудовищные вещи. Ведь это наверняка клевета? Усердный чиновник, вроде меня, не может быть приверженцем подобного распутства? Управляющий домом готовил собрание владельцев квартир, чтобы потребовать нашего выселения. Мы рассеивали опасения своей престарелой доброжелательницы, угощали ее чаем с пирожными. Тем не менее положение неуклонно ухудшалось. Дора не знала, как с этим быть. Она отвечала мне ласковым голосом фанатички:
– Не держи зла на ненавидящих нас. Это расплата за наше рвение. Станем собирать их плевки, как лепестки роз…
В наши отношения вдруг вернулось былое напряжение. Для нее законы гостеприимства не знали исключения. Любой возжелавший Дору мужчина, даже последняя развалина, кружил ей голову. Наихудшим отбросам общества она отдавалась с горячностью, граничившей с самопожертвованием. Ее тело было всего лишь инструментом Господа, она предлагала его в кредит, даже задаром. Она превращалась в заложницу всех своих преследователей, даже самых жалких, ценных именно своей бедой. Теперь она ходила по больницам, навещала больных на последнем издыхании, зажившихся старцев, чтобы одаривать их предсмертным возбуждением. Ее потрясали эти изможденные, изголодавшиеся существа, она по-своему творила над ними обряд соборования. Я представлял этих несчастных – агонизирующих, уносящих на тот свет последнее впечатление – нагую молодую женщину, предвкушение рая, ласкающую себя между аппаратом искусственного дыхания и капельницей. Это явно затмевало утешительное пустословие болтуна в сутане. Ее прогоняли, грозили вызвать полицию, и тогда она бралась за медицинских сестер и врачей. Я ждал ее снаружи, в кафе, сходя с ума от тревоги, как бы ее не отдубасили. Обычно она выходила сухой из воды. Но соскальзывая все ниже по роковой спирали, моя неразумная пророчица все больше рисковала. Однажды зимним вечером на перроне станции метро «Криме», где ночевали бездомные, ее чуть не задушил здоровенный бродяга, смрадный язвенник. Дора вздумала проповедовать бомжам коллективную любовь, раздвигая у них перед носом ноги, чтобы получше раззадорить. Спасением она была обязана внезапному появлению двух контролеров, помешавших им сбросить ее на пути. С улыбкой помешанной она принимала тронутых и смердящих, достигала вершин жертвенности, не различая уже блаженства и боли. После этих марафонов совокупления она могла неделю проспать, а потом, помолодевшая, снова взваливала на себя свой филантропический груз и позволяла любому раздирать ее на части. Ей грозила гибель, так сильно было ее стремление к самопожертвованию. Не будь я таким трусом, я пробудил бы ее от гипноза. Она не слушала меня, ставила меня на место улыбкой. Ее безумие неизменно превращалось в пир разума, уродство в красоту, плевок в ласку. Но после плевка она уже не могла восстать к поэзии, механизм был сломан. Какой бы высокомерный вид она на себя ни напускала, обман был уже невозможен: она превращалась в нимфоманку, больную словесным недержанием, в шлюху-тараторку. Не стану описывать двусмысленные ситуации, в которые ставила меня Дора, мерзкие положения, из которых мы вырывались с риском для здоровья и даже для жизни. Она снюхалась с совершенно опустившимися типами, с деклассированными буржуа, изголодавшимися альфонсами, торгующими своим телом наркоманами, алчными жуликами. Нас подмяло наше ремесло, мы превратились в сексуальных пролетариев.
Рано или поздно наступает момент, когда события пускаются вскачь, теснятся, приближают завершение, превращающееся в катастрофу. Пленники своей мании, мы перестали понимать обыкновенный мир. Дора снова стала вызывать у меня отвращение, но уже смешанное с грустью, оставлявшее нетронутым мою любовь к ней: она опять стала походить на потерявшуюся девчонку с опавшими плечами, оглоушенную собственной пустотой. Ее тело распадалось, бедра покрылись сетью вен, словно по ним прошлись плугом. Она отклячивала зад, как гусыня, и ничем уже не отличалась от стандарта своей профессии, выглядя воинствующей шлюхой самого дурного вкуса: слишком узкие джинсы, больше подходящие для морящей себя голодом девчонки, экстравагантные декольте, огромный размалеванный рот, влажные глаза под тонной туши. Мне хотелось как следует ее тряхнуть, запихнуть под душ, отмыть добела. Я говорил ей:
– Некоторых слишком чистых девушек хочется измарать, а таких грязнуль, как ты, так и подмывает затолкать в стиральную машину.
Она орала в ответ:
– Я для тебя еще слишком хороша, ты на себя-то в зеркало давно смотрел?
Она была совершенно измождена, и это старило ее: яркий свет был к ней слишком жесток, делал улыбку деревянной, ее дыхание пахло горечью. Скороговорка сменялась унылым молчанием, хохот до упаду – рыданиями. Она читала теперь жития святых, завидовала проливаемым некоторыми слезам, превращающимся в кровь, так называемым «розам из глаз», утверждала, что Бог преднамеренно испытывает ее. Иногда, когда уныние становилось невыносимым, она устраивала себе передышку, сдавалась, рассказывала про слюнявых дебилов, про пьянчуг со зловонной отрыжкой, про тоскливые, как зимние сумерки, эрекции, про огромные, вечно возбужденные травмирующие члены. Не забывая про мерзавцев, мужланов, психов, которых к ней влекло как магнитом. Я выходил из себя, советовал все это бросить, она в ответ цитировала христианского мистика:
– Мы должны пламенно любить то, что вызывает у мира ужас, и ужасаться тому, что страстно любит мир.
– Плевать мне на мистиков, ты не обязана якшаться с отребьем рода людского.
– Вот что я скажу тебе, Себя недостойна этих убогих, настолько они выше нас. К тому же это мои дети. Каждый раз, когда они выходят из меня, у меня ощущение, что я их рожаю.
От таких ее слов я лишался дара речи. Дора, ангел и мученица, молола вздор, мечтая увлечь меня за собой в пучину. Она не была злобной, просто тронулась умом. Это переплетение жизненной силы и помешательства заставляло меня опасаться худшего.
Мы больше не прикасались друг к другу. Когда же желание снова по случайности соединяло нас, моя любовница проявляла утомительную вульгарность, драла глотку, дергалась, как утка со свернутой шеей, продолжающая носиться по двору.
– Что за дрыганье? Тебя что, режут?
Она нервно ухмылялась и отталкивала меня.
– Больше не подходи ко мне. Хочешь перепихнуться – плати. Как другие, понял?
Она орала, как базарная торговка, осыпала меня бранью.
– Посмотри на себя, ничтожество: даже в постели ты остаешься мелким клерком, делающим то, что ему говорят. Тебе еще нет сорока, а ты уже воняешь формалином.
Она обожала и все время цитировала реплику из дешевого американского сериала:
– Может, член у тебя и здоровенный, зато яиц нет!
Она бесилась, рвала занавески, скатерти, швырялась стаканами, метала туфли в зеркала.
– Признаться, Себ, с импотентом я и то кончаю лучше, чем с тобой.
Я тоже начинал испытывать к ней враждебность. С какой охотой я треснул бы ее башкой об умывальник! Я подробно рассказывал ей об ее мельчайших изъянах, в точности воспроизводящих ее духовную нищету. Я хватал ее священные книжки, рвал их и выбрасывал в окно. Сражение оканчивалось вульгарной дракой, она пыталась царапать меня ногтями, я хватал ее за шею, хлестал по щекам, она со слезами валилась на пол. Я стремился ее добить, уничтожить двумя словами ее мессианство распутницы.
– Ты – всего лишь мерзкая шлюха. Ты закончишь сифилитичкой, отсасывающей за один евро.
Она снова свирепела. Для самозащиты я купил бейсбольную биту, которую прятал под своей кроватью. Дора хватала ее, от отчаяния больно лупила меня по ногам и по рукам. Ей тоже хотелось прикончить меня, вычеркнуть из своей жизни. Получив от нее приказ, я позволил бы ей убить меня на месте: принять смерть от ее руки было моим заветнейшим желанием Мы оба были в крови, в выдранных клочках волос. Так взрывалось все накопившееся между нами уродство. Потом, ужаснувшись зрелищем своей душераздирающей любви, мы достигали согласия. Просили друг у друга прощения и заключали мир, скрепляя его половым актом на скорую, так сказать, руку. После этого мы возвращались к жизни, ища в ней перемирия. Дора грезила о материнстве, о детях – коричневом, охряном, светло-шоколадном. Что до меня, то, развернувшись на сто восемьдесят градусов, я умолял своего начальника Жан-Иньяса де Гиоле отправить меня хоть куда-нибудь, в Белоруссию, на Тасманию, в Улан-Батор. Я желал способствовать своим трудом вящему воссиянию Франции. Он смеялся мне в лицо: я потерял его расположение. Тираж его книги через полгода после издания пустили под нож, вторую рукопись не приняли. Я был обречен вечно торчать в Париже. Для меня был чересчур хорош даже самый незавидный пост в Европе или Азии!
Нежеланные
Мне бы прервать свою параллельную жизнь, попросить о помощи какую-нибудь ассоциацию. Но я упорно шел по прежнему пути, словно совершая медленное самоубийство. Уже несколько недель меня посещала странная клиентка. Ее звали Синди, хотя американского в ней было не больше, чем во мне, – вот как действуют на выбор имени телесериалы. Она была женщиной североафриканского типа, средних лет, со впалыми щеками, с торчащим носом, широкоротой, с высокими скулами, со взглядом каменной твердости. Эта особа с замашками наркоманки имела хриплый голос и интонации жительницы предместья, снобистские, как выговор некоторых жителей Седьмого округа При виде ее наготы у меня неизменно подступала к горлу тошнота: ее бритая щель, проткнутая серебряным кольцом, казалась пастью хищного плотоядного растения, готового сожрать меня. Она была тощей, как скелет, с выпирающими берцовыми костями, впалыми боками, с красными рубцами на бедрах и ляжках. От нее совершенно ничем не пахло, что еще тревожнее, чем отсутствие у человека тени. В первый же визит она холодно оценила мою эрекцию и облекла ее в презерватив. Входя в нее, я словно лез в гнездо шершней. За три минуты мы сменили три позы. После этого она вытолкнула меня из себя и произнесла страшные, незабываемые слова:
– Когда хочешь попробовать суп, достаточно одной ложки.
– Ну и как супчик?
– Съедобный.
В животе у нее бурчало, как в бутылке с минеральной водой, так что я, верный своей привычке, дал ей кличку Газировка. Под этим именем она и была занесена в мой компьютер. У нее во рту сверкал среди желтых и черных обломков золотой зуб. Золото было так себе, низкой пробы. Когда мы целовались (как я говорил, Дора принудила меня возобновить практику поцелуев в губы), я искал кончиком языка этот гладкий самородок, так отличавшийся от остального частокола у нее в пасти, ранившего мне язык. Раскидывая ноги у меня на кровати, Синди всегда приказывала мне одинаково резко: