Владимир Набоков
АДА, ИЛИ ЭРОТИАДА
Николай Мельников
РОМАН-ПРОТЕЙ ВЛАДИМИРА НАБОКОВА
Роман «Ада, или Эротиада» — итоговое произведение В.В. Набокова. «Итоговое» не в плане хронологии — после «Ады» было опубликовано еще два, причем не самых удачных набоковских романа: «Просвечивающие предметы» (1972) и «Посмотри на арлекинов!» (1974), — а в плане творческой эволюции, развития уже заявленных ранее художественных идей и наиболее полного воплощения тех эстетических принципов, которыми писатель руководствовался на протяжении всей своей литературной деятельности. По верному замечанию Брайана Бойда, «Ада» суммирует все то, что было значимо для Набокова: Россия, Америка, изгнание. Привязанность к семье, романтическая страсть, первая влюбленность, последняя любовь. Три языка, три литературы: русская, английская и французская. Все его профессиональные занятия: помимо писательства, энтомология, переводы, преподавание[1].
В то же время «Ада» — это своего рода эпохальное произведение: одна из «первых ласточек» постмодернизма, с его стремлением к жанрово-стилевому эклектизму и установкой на ироничную игру с топосами предшествующих литературных направлений. Во всяком случае, именно так это произведение интерпретируется современными теоретиками и пропагандистами постмодернистского искусства[2]. Отчасти с ними можно согласиться. «Ада» действительно напоминает многослойный постмодернистский пирог, если хотите — волшебный сундучок фокусника с двойным дном, где под упаковкой скандально-эротического сюжета можно обнаружить не только виртуозное владение литературной техникой, но и философские медитации о природе времени (в духе Анри Бергсона), и энциклопедизм, который по плечу лишь идеальному, в жизни едва ли существующему знатоку литературы, живописи, философии, истории, ботаники, энтомологии и проч.
«Ада» — это уникальный роман-протей, не вписывающийся в традиционные жанрово-тематические классификации, грандиозный роман-музей, в котором каталогизированы, прокомментированы и пародийно обыграны образцы едва ли не всех литературных направлений и жанров. Семейная хроника, научно-фантастический роман, любовно-эротический роман с примесью мелодрамы (romance), философский трактат, романтическая баллада, критическая рецензия и даже рекламная аннотация (blurb) — все эти жанровые разновидности (принадлежащие как «высокой», так и «массовой» литературе), причудливо смешиваясь, образуют диковинный литературный гибрид под названием «Ада».
Художественное своеобразие набоковского романа-протея во многом определяется тем, что его «главным героем» является сама литература, его ведущей темой — процесс создания литературного произведения. По этой причине традиционные романно-эпические факторы (психологическая разработка характеров, точное и «правдивое» воспроизведение реалий окружающей действительности, анализ общественных, нравственных, биологических закономерностей человеческой жизни, более или менее реалистически убедительные мотивировки поведения персонажей) оказались вытесненными на периферию романного повествования: они либо пародийно переиначены, либо предельно редуцированы — низведены до уровня карикатурного схематизма и нарочитой условности. Вместо них на первый план выдвигаются элементы интертекстуальной игры, которая сопровождается напряженной литературной рефлексией. Каталогизация стертых литературных приемов и клише, имитация чужих стилей, пародийные перепевы хрестоматийных поэтических произведений — все это характерно для многих романов Набокова — особенно для «Отчаяния», «Дара», «Истинной жизни Себастьяна Найта», «Лолиты», — строящихся на определенном напряжении между жизнью и искусством, реальностью и вымыслом. В «Аде», где шаткое равновесие нарушено и «жизнь» полностью растворяется в искусстве, в самодостаточной творческой фантазии художника, интертекстуальность и литературная рефлексия занимают доминирующее положение; из средства художественного изображения они становятся его главным объектом, обусловливающим и композиционное построение, и фабульное развитие, и саму словесную фактуру произведения.
Вся художественная система набоковской «семейной хроники» насквозь литературна. В основе ее лежит принцип литературных отсылок (зачастую «ложных»), реминисценций, пародий, перепевов и стилизаций, образующих своеобразную призму, сквозь которую читатель — в силу творческой фантазии и эрудиции — воспринимает разворачивающиеся перед ним события.
Перипетии головокружительного романа набоковских протагонистов, Вана и Ады, обусловлены не столько жизненной логикой или требованиями психологической достоверности, сколько прихотью автора и «жанровой памятью». Отсюда и вытекают произвольность некоторых сюжетных поворотов и условность многих ситуаций. Например, кровавый поединок между Ваном и капитаном Тэппером практически ничем не мотивирован как с точки зрения обыденного здравого смысла, так и с точки зрения фабульного развития; происходит он исключительно потому, что «дуэль является одним из обязательных ритуалов русской литературы» XIX века, как остроумно заметил канадский набоковед Дэвид Рэмптон. Ироничной игрой с разного рода литературными условностями и обрядами можно объяснить и карикатурный схематизм большинства персонажей «семейной хроники», зачастую откровенно подчиненных определенной сюжетной функции (например, «препятствия» между возлюбленными).
Сюжет «Ады» строится на свободном жонглировании устоявшимися фабульными схемами (счастливое детство в родовом поместье, любовная идиллия, неизбежное расставание главных героев, измена, разрыв, дуэль, примирение, новые непреодолимые препятствия, разлука, окончательное воссоединение). Многие эпизоды «семейной хроники» представляют собой развернутые цитаты из Шекспира, Марвелла, Шатобриана, Пушкина, Толстого, Флобера, Бодлера Рембо Чехова, Пруста, Джойса — из тех писателей, которых Набоков с полным основанием мог считать своими литературными предшественниками («каждый писатель сам создает своих литературных предшественников» — вспомним знаменитую формулу Борхеса).
«Ада» — роман, обремененный чудовищно тяжелым грузом «литературной памяти»: все его герои имеют не по одному литературному и окололитературному прототипу. Ван Вин совмещает в себе черты галантного распутника из мемуарной литературы XVIII века («Ада» не случайно изобилует отсылками к «Мемуарам» Джакомо Казановы), байронического героя, героя-повествователя многотомной эпопеи Марселя Пруста «В поисках утраченного времени», сластолюбивого и агрессивного супермена — любимого персонажа массовой беллетристики; напоминая о судьбе Байрона (известного своей страстной привязанностью сразу к двум сестрам — к кузине Мэри Чэворт и к сводной сестре Августе Ли), он близок и публичной персоне самого Набокова. Демон Вин является гротескной копией лермонтовского Демона и близким родственником «не-винно»-эгоцентричных аристократов Габриэля д'Аннунцио (вроде неутомимого дуэлянта и ловеласа Андреа Сперелли из романа «Наслаждение»). Марина — травестийный вариант Татьяны Лариной и Раневской из «Вишневого сада»; Дэн — персонаж юмористического комикса; печальная судьба Люсетт сближает ее образ с шекспировской Офелией и пушкинской Русалкой.
Главные тематические линии «Ады» неизбежно вовлекают в художественную орбиту романа целый ряд литературных спутников. Бурный роман Демона и Марины развивается под знаком пушкинского «Евгения Онегина». Всепоглощающая страсть Ады и Вана контрастно противопоставлена трагической любви Рене и Амели, героев повести Ф.Р. Шатобриана «Рене, или Следствия страстей». Тема памяти, вызывающей из туманного небытия драгоценные мгновения ускользающей жизни, и творческого воображения, с помощью которого человек выходит за рамки обыденной действительности, сближает «Аду» с эпопеей Марселя Пруста. Поиски «чистого», универсального времени, синтезирующего прошлое и настоящее — предмет научных штудий Вана, — отсылают читателей к философской прозе Блаженного Августина и Анри Бергсона. Наконец, тема «обретенного рая», восходящая к библейскому мифу об Адаме и Еве и их идиллической жизни в эдемском саду до грехопадения (сам мотив «падения» травестийно обыгрывается в 15-й главе первой части романа, где юные герои исследуют свое «Древо познания», завезенное в Ардис, как утверждает Ада, из «Эдемского Национального Парка»), эта, по сути, главная тема «Ады», отличающая ее от всех предыдущих набоковских произведений, посвященных как раз безуспешному поиску «утраченного рая» — детства, родины, безмятежно счастливой любви, — соотносится с двумя поэтическими шедеврами: «Садом» Эндрю Марвелла и «Приглашением к путешествию» Шарля Бодлера.
К числу «предтекстов» «Ады» смело можно отнести и многие произведения самого Набокова; в первую очередь — автобиографию «Другие берега» (особенно те главы, в которых рассказывается об упоительном счастье романтической любви между Владимиром и Тамарой (Валентиной Шульгиной), а также «Лолиту» (вспомним страстный детский роман Гумберта и Анабеллы).
В «Аде» Набоков окончательно отказывается от миметического принципа отображения «реальной действительности». Придавая описываемым событиям привкус нарочитой условности и ирреальности, он помещает своих героев в искусственный, откровенно фантастический мир, весьма косвенно соотносящийся с повседневной реальностью. Действие «Ады» протекает на мифической планете Антитерра (она же — Демония), которая как кривое зеркало гротескно преломляет географические и исторические реалии нашей старушки Земли, Терры, являющейся, по представлениям демонийцев, не более чем фантазмом, горячечным бредом, плодом воспаленного воображения безумцев и мечтателей.
В интервью 1964 г. журналу «Лайф» Набоков поведал о своем сокровенном желании: «создать из пространства и времени мозаику», которая полностью отвечала бы его желаниям и потребностям. Эта волшебная комбинация предполагала «теплый климат, ежедневную ванну, отсутствие радиомузыки и дорожного шума, услады древней Персии, исчерпывающую библиотеку микрофильмов и ни с чем не сравнимое, неописуемое упоение от приобретения все больших и больших знаний о Луне и планетах. Иными словами, — добавлял писатель, — я предпочел бы, чтобы моя голова пребывала в Соединенных штатах шестидесятых годов нашего века, но был бы не прочь распределить прочие органы и конечности по различным столетиям и странам».
В «Аде» Набоков чудесным образом осуществил свое давнее желание, создав уникальную языковую и пространственно-временную мозаику. По воле автора Америка и Россия сплавляются здесь в фантастическую страну Амероссию, пролив Ла-Манш (английское название — English Channel) преображается в «только что проложенный Канал», Аю-Даг переименовывается в Алтын-Таг, канадский город Уайтхорс — в Белоконск и т. д. В набоковском Зазеркалье причудливо смещены, вывихнуты привычные пространственно-временные координаты; факты реальной истории прихотливо перетасовываются и налагаются друг на друга. Так, военная экспедиция в Крым против хазарских повстанцев, во время которой гибнет соперник Вана, юный граф Перси де Прэ, одновременно напоминает о далекой Крымской войне 1853–1856 гг. и о вьетнамской авантюре США, а «катастрофа-Эль», после которой антитерровская Россия отделилась от всего остального мира и превратилась в Татарию — варварскую империю, расползшуюся от Курляндии до Курил, — недвусмысленно намекает на Октябрьскую революцию 1917 года, приравненную автором к татаро-монгольскому нашествию XIII века.
Эстотия, родина набоковских героев, сочетает в себе атрибуты индустриальной американизированной цивилизации XX века — небоскребы, автомобили, самолеты, кинематограф, психоанализ — с реалиями дореволюционной России. Последние особенно значимы в первой части романа, почти целиком посвященной любовной идиллии Вана и Ады в их родовом поместье Ардис-Холл. Неторопливый, размеренный быт роскошной усадьбы, обслуживаемой многочисленной челядью, чинные семейные обеды — с водочкой, салфеточной икрой и рябчиками, шумные и веселые пикники на буколических лужайках, неизбежные
Воссоздание прошлого, извлекаемого из туманного небытия фантазией художника, обретение цельности бытия в творчестве — именно эти темы одухотворяют лучшие страницы «Ады», которая местами воспринимается как вдохновенная лирическая поэма, поэтическая утопия о бесконечном блаженстве идеальной любви.
В то же время (чего уж тут греха таить) «оптимистическая вариация „Лолиты“» (так называл «Аду» сам автор) представляет собой крепкий орешек. Пышно разукрашенный россыпью двух- и трехъязычных каламбуров (зачастую непереводимых, типа мадемуазель
Поспешу успокоить склонных к панике читателей: все-таки «Ада» — это не рассудочный ребус в духе Джеймса Джойса и не литературная викторина для докторов филологических наук; это в первую очередь (простите мне пафосное выражение) образец высокого искусства, в котором увлекательность пикантно-эротической фабулы парадоксально сочетается с приемами интеллектуальной прозы, ирония и желчь снобистской критики в адрес литературных врагов Набокова — с трепетным лиризмом, воспевающим земную красоту и счастье взаимной любви, литературная рефлексия и интертекстуальные забавы — с красочной живописностью, удивительной пластичностью описаний, блеском неожиданных метафор и сравнений — характерными достоинствами изысканного набоковского стиля.
Несмотря на все свои постмодернистские аксессуары, «Ада» представляется мне ярчайшим манифестом абсолютной творческой свободы писателя, словно вопреки угрюмым пророчествам постструктуралистских шаманов о конце литературы, «размывании категории качества», «нейтрализации коммуникации» и «смерти автора» создавшего уникальную художественную вселенную, свою оригинальную мифологию. Виртуозно жонглируя речевыми кодами и стилями, иронично обыгрывая традиционные фабульные схемы и повествовательные стратегии (вплоть до модернистской «техники потока сознания»), Набоков лишний раз доказал: истинный писатель — это «совершеннейший диктатор» в «приватном мире» литературного произведения, это всемогущий демиург, умело подчиняющий себе безликую стихию «письма», творящий «из ничего» — из обмусоленных штампов и клише — дивные миры, горящие «звездной славой и первозданною красой».
Любимый набоковский писатель Пьер Делаланд сказал как-то о романе, теперь совершенно забытом: «В нем есть все для всех. Он вызывает у ребенка смех, у женщины — трепет. Светскому человеку он дарует целительное головокружение, а тем, кто не грезил, внушит грезы». Подобно этому роману, «Ада», я надеюсь, удовлетворит все категории читателей. В этой книге есть все для всех. Она обрадует элитарного читателя, влюбленного в головокружительные интертекстуальные лабиринты. У легкомысленных же постмодернистских критаиков и уцелевших доктринеров-постструктуралистов, ретивых клевретов густо перехваленного французского фельетониста, авторитетно объявившего о «смерти автора», словно у нашкодивших школьников, «Ада» вызовет суеверный ужас, страх и трепет запоздалого прозрения. Светскому человеку она предоставит прекрасную возможность щегольнуть своей начитанностью; любителю клубнички и дешевого эротического чтива в пестрых обложках — дарует целебное головокружение (а возможно, и исцеление). А тем, кто не имеет вредной привычки грезить, тем, кто никогда прежде не погружался в благодатную стихию набоковской прозы, внушит упоительные грезы, по сравнению с которыми унылый маразм нашей серой действительности — не более чем случайное крохотное пятно на золотом диске ослепительно сияющего солнца.
Несколько слов о структуре файла
В бумажной версии книги, кроме примечаний внизу страницы (в основном переводы иностранных слов), имеются два комментария (авторский и Николая Мельникова) приведенных в конце книги. В fb2 файле ссылки на примечания и комментарии выглядят так:
[N] — постраничные примечания с переводами иностранных слов
Вивиан Даркблоом — авторский комментарий к роману (фактически является частью произведения и должен быть прочитан вместе с текстом)
{1} — комментарий Николая Мельникова
АДА ИЛИ ЭРОТИАДА
(семейная хроника)
Посвящается Вере
Все названные поименно персонажи этой книги, за исключением мистера и миссис Оранджер, а также нескольких случайных фигур, до настоящего времени не дожили.
Часть первая
1
«Все счастливые семьи счастливы в общем-то по-разному; все несчастливые в общем-то похожи друг на друга», — утверждает один великий русский писатель, начиная свой знаменитый роман
Бабка Вана по материнской линии — Дарья («Долли») Дурманова, была дочерью князя Петра Земского, губернатора Бра д'Оры, американской провинции на северо-востоке нашей огромной и многокрасочной страны, который в 1824 году женился на великосветской ирландке Мэри О'Рейли. Долли, произведенное на свет в Бра их единственное дитя, в 1840 году, когда ей минуло пятнадцать (возраст нежный и полный своенравия), отправилась замуж за генерала Ивана Дурманова, коменданта Юконской крепости и мирного сельского жителя, имевшего земли в Северн-Ториз
Однако любимым поместьем Дурмановых было имение «Радуга» близ городка с тем же названием уже за пределами самой Эстотиландии на полоске побережья Атлантики между элегантной Калугой в Нью-Чешире, США, и не менее элегантной Ладогой в Майне; там был у них свой загородный дом, и там появилось на свет трое детей: сын, ушедший из жизни юным, но знаменитым, и пара несносных девчонок-близняшек. Долли унаследовала красоту и характер от матери, а от более далеких предков — весьма эксцентрический и нередко достойный сожаления вкус, нашедший, к примеру, отражение в именах, какие она дала своим дочерям: Аква и Марина («Почему бы не Тофана?» — вопрошал с боязливо-утробным смешком милейший и щедрейше орогаченный генерал, завершая вопрос легким, выражавшим нарочитое безразличие, покашливанием, — из опасения навлечь со стороны супруги вспышку недовольства).
23 апреля{3} 1869 года Аква в возрасте двадцати пяти лет и в состоянии обычной для нее весенней мигрени, в пропитанной теплой дождливой моросью и одетой прозрачной весенней листвой Калуге сочеталась браком с Уолтером Д. Вином, манхэттенским банкиром древнего англо-ирландского происхождения, который уж давно пребывал в страстной (вскоре вынужденной перейти в спорадическую) любовной связи с ее сестрой Мариной. Последняя где-то в 1871 году вышла замуж за первого попавшегося кузена своего первого же любовника, также Уолтера Д. Вина и столь же состоятельного, хотя куда более заурядного малого.
Инициал «Д.» в имени супруга Аквы означал сокращенное «Демон» (форма имени Демьян или Дементий), и именно так величала его родня. В обществе его обычно называли Вин Ворон или просто Уолтер Мрак в отличие от Уолтер Дурак, как прозывался супруг Марины, — Дурак Уолтер, а попросту Рыжий Вин. Демон был равно увлечен коллекционированием старых живописцев и юных возлюбленных. Помимо этого, он ценил не вполне состарившиеся каламбуры.
Мать Дэниела Вина происходила из семейства Трамбел, и Дэниелу было свойственно пускаться в пространные объяснения — пока их не пресечет какой-нибудь ненавистник занудства — о том, как в процессе становления Америки английское «бул» в имени «Трамбул» преобразовалось в новоанглийское «бел»{4}. Как бы то ни было, он уже в двадцать с небольшим «ударился в бизнес» и постепенно вырос в весьма видного манхэттенского торговца картинами. Не испытывая — по крайней мере изначально — особой любви к живописи, Дэниел также не имел способностей к торговле вообще, как и не ощущал особой необходимости растрясать на ухабах своего «ремесла» солидное состояние, унаследованное от множества гораздо более преуспевших в жизни и более предприимчивых предков Винов. Признаваясь в равнодушии к сельской жизни, он всего лишь два или три уик-энда провел, при этом укрываясь от солнца, в Ардисе, своем восхитительном поместье близ Ладоры. Со времен детства всего лишь пару раз он наведывался в другое свое имение — то, что к северу от Китеж-озера, близ Луги, — каким владел совместно со своим кузеном, в юности страстным рыболовом, и какое в общем и целом состояло из колоссального, до странности прямоугольного, притом естественного водоема, проплыть который по диагонали окуню, что было однажды захронометрировано Дэниелом, потребовалось полчаса.
Эротическое бытие бедняги Дэна не отличалось ни разнообразием, ни прелестью, но при всем этом (позабыв вскоре, при каких именно обстоятельствах, как обычно забывают размер и стоимость некогда приобретенного пальто, если носить пару сезонов не снимая) он безмятежно влюбился в Марину, с семейством которой был знаком тогда, когда те еще жили в своем имении в Радуге (которое впоследствии было продано мистеру Элиоту, дельцу-еврею). Как-то в середине дня весной 1871 года в тянущемся вверх лифте первого на Манхэттене десятиэтажного здания он сделал Марине предложение, которое на седьмом этаже (отдел игрушек) было с негодованием отвергнуто, после чего Дэн спустился в одиночестве вниз и, чтобы дать волю чувствам, предпринял в контр-Фогговом направлении троекратное кругосветное путешествие, причем закрутившись параллелью в одном направлении. Как-то в ноябре 1871 года в процессе обдумывания планов на вечер в обществе того же припахивающего, но любезного чичероне в костюме цвета
Как сообщило воскресное приложение к одной газете, которая в ту пору только начала в разделе юмора помещать ныне давно забытые изображения Малюток Покойной Ночи, Никки и Пимпернеллы (славненьких братишку и сестренку, коротавших ночь вдвоем на узенькой кроватке) и которая уцелела среди старых бумаг на чердаке в Ардис-Холле: бракосочетание Вина с Дурмановой состоялось в 1871 году, в День Святой Аделаиды{5}. Случилось так, что через двенадцать лет и восемь месяцев двое голеньких деток — темноволосый, загорелый и темноволосая, с кожей молочной белизны, — склонившись в луче солнца, падавшего, точно косая балка, из слухового оконца, под которым стояли пыльные картонки, сопоставили эту дату, 16 декабря 1871 года, с другой, 16 августа того же года, помеченной забывчивой Марининой рукой в уголке снятой профессионалом фотографии (в плюшевой малиновой рамочке на мужнином письменном столе с тумбами), в точности соответствовавшей фотографии из газеты, — и там, и там тончайшая, как эктоплазма, фата новобрачной, вздымаясь от легкого ветерка у паперти, парит перпендикулярно фраку жениха. 21 июля 1872 года в Ардисе появилась на свет девочка, предполагаемый отец которой обитал в графстве Ладора и которая по странной причине мнемонического свойства была названа и записана Аделаидой. Вторая дочь, на сей раз от Дэна, появилась на свет 3 января 1876 года.
Помимо старого иллюстрированного приложения к и ныне существующей, но абсолютно свихнувшейся «Калуга-газетт», наши резвые Пимпернель и Николет обнаружили все на том же чердаке коробку с катушкой, на которой оказалось (как сообщил мальчишка-посудомой Ким, о чем мы узнаем со временем) немыслимое количество фотопленки, отснятой нашим любителем кругосветных путешествий, с изображением всяких экзотических базаров, разрисованных херувимчиков, а также писающих уличных мальчишек, отснятых в трех различных ракурсах и при разном освещении. Разумеется, мужчина, намеревающийся создать семью, мог бы не афишировать иные интерьеры, как-то: определенные сборища в Дамаске, в центре которых сам наш путешественник в компании с не выпускающим изо рта сигары археологом из Арканзаса, демонстрирующим восхитительный шрам на правом боку в районе печенки, а также — с тремя дородными шлюхами, а также — с упущенной стариной Арчи «нечаянной струечкой», как выразился третий участник этого собрания, истинный британец и отличный малый. И все же большую часть этой пленки Дэн многократно показывал своей невесте во время их взаимопросветительного медового месяца, проведенного на Манхэттене, сопровождая показ чисто фактическими замечаниями, установить которые было не так-то легко в силу загадочности и непонятности расположения закладок в путеводителях, разбросанных кругом.
Однако лучшей находкой наших детишек явилось содержимое очередной картонки из самых давних, выуженной откуда-то из залежей прошлого. То был небольшой зеленый альбомчик с аккуратно вклеенными туда цветами, собранными собственноручно Мариной или приобретенными ею каким-либо иным путем в Эксе, горном швейцарском курорте неподалеку от Брига. На первых двадцати страницах живописно располагались всякие растения, срываемые по наитию в августе 1869 года на травянистых склонах, у подножия которых располагалось шале, или же в парке отеля Флори, или же в саду санатория, что был поблизости («мой nusshaus»[5], как окрестила его бедняжка Аква, или «Дом», как более сдержанно в своих швейцарских дневниках называла его Марина). Эти начальные страницы не содержат ничего интересного ни в смысле ботаники, ни в психологическом отношении, а последние страниц пятьдесят совершенно пусты; зато средняя часть с явно бросающимся в глаза ростом числа экспонатов являет собой поистине мелодраму в миниатюре, исполненную памятью засохших цветков. Экспонаты располагаются по одну сторону разворота, тогда как пометки Марины Дурманофф
Золотистый листок [гинкго]: выпал из книжки «Правда о Терре», подаренной мне Аквой перед возвращением в свой Дом. 14.XII.69.
Искусственный эдельвейс, принесенный моей новой сиделкой с запиской от Аквы, где говорится, что он с
Лепесток орхидеи, одной из 99, вот
[Синяя чернильная клякса, случайно похожая на цветок, или же что-то, художественно замазанное фломастером]
Затейливый бумажный цветочек, обнаруженный у Аквы в сумочке. Экс, 16.II.1870. Изготовлен таким же, как она, пациентом, в Доме, который теперь не ее.
Два юных создания, обнаружившие это странное и малоприятное сокровище, отозвались о нем следующим образом:
— Из этого явствуют три бесспорных факта, — заметил мальчик. — Что незамужняя еще Марина коротала зиму вместе со своей замужней сестрой там, где я
— Могу добавить, — сказала девочка, — что лепесток принадлежит обычной ночной фиалке, что мать моя была с придурью почище своей сестрицы и что бумажный цветок, небрежно брошенный в сумочку, точное воспроизведение подлесника, какой цветет ранней весной; я их видела в изобилии на прибрежных склонах Калифорнии в феврале прошлого года. Наш местный натуралист доктор Кролик, которого ты, Ван, упомянул, в целях, как сказала бы Джейн Остин, молниеносной сюжетной информации (Что, Смит, вспоминаете Брауна?), нарек экземпляр, привезенный мной в Ардис из Сакраменто
— Браво, Помпейанелла (ее
— Идет, — сказала Ада. — С глаз долой — из сердца вон. Но у нас еще час остается до чая.
Касательно повисшего намека в связи с упоминанием «темно-синего»:
Бывший вице-король Эстотии, князь Иван Темносиний, родитель прапрабабки наших деток, княгини Софьи Земской (1755–1809), и прямой потомок Ярославичей, правителей дотатарских времен, имел фамилию древнейшую, известную уже тысячу лет тому назад, созвучную английскому
Что щекотало, цвет? Неудачно. Поправить! (Более поздняя приписка на полях рукою Ады Вин.)
2
Роман Марины с Демоном Вином начался в день его, ее и Дэниела Вина рождения, 5 января 1868 года, когда Марине исполнилось двадцать четыре, а обоим Винам по тридцать.
Как актриса она ни в коей мере не обладала тем захватывающим талантом, который делает искусство подражания, в процессе спектакля по крайней мере, ценнее даже, пожалуй, таких светочей лицедейства, как бессонница, фантазия, талант высокомерия. Однако в тот самый вечер, когда где-то за плюшем и крашеными декорациями падал снег,
Уже до того, как старая эскимоска прошаркала с письмом в кулису, Демон Вин покинул свое розовое плюшевое кресло, устремившись выигрывать пари, и успех его предприятия был гарантирован тем обстоятельством, что Марина, сладострастная девственница, влюбилась в Демона с самого их прощального предновогоднего танца. Больше того, от света тропической луны, в котором только что купалась, от охватившего ее до глубин ощущения собственной неотразимости, от жаркой юной страсти той, в которую перевоплотилась, и от галантных приветствий почти полного зала Марина сделалась особенно восприимчивой к щекочущему прикосновению усов Демона. Кроме того, у нее была уйма времени, чтобы успеть переодеться к следующей сцене, открывавшейся долгим интермеццо в постановке балетной труппы, нанятой Скотти, который и привез этих русских в двух спальных вагонах прямо из Белоконска, из Западной Эстотии. Разгуливая по роскошному саду, молодые и веселые садоводы, одетые почему-то в грузинские национальные костюмы, совали в рот малину, в то время как стайка столь же несуразного вида девиц-служанок в шароварах (явная накладка: возможно, слово «samovars» было искажено в аэрокаблограмме агента) увлеченно сбирали с фруктовых деревьев зефирины и земляные орешки. По невидимому призыву дионисийского свойства внезапно все они ударились в дикую пляску, именуемую в бойкой программке «Kurva» или «бульварлент», и от вскриков танцующих Вин (ощущавший звон в ушах, легкость в чреслах, а розово-красную банкноту князя N в кармане) чуть было не свалился с кресла.
Сердце у него зашлось и даже не ощутило потери сладостного ритма, едва Марина в розовом, пылающая, возбужденная, вбежала в этот садик, вызывая взрыв заказной овации, раза в три слабее, впрочем, чем в момент рассеивания придурковатых, но колоритных перевертышей из Ляски, а может, Иверии. Ее свидание с бароном О., появившимся из аллеи сбоку при шпорах и в зеленом фраке, как-то выпало из восприятия Демона, настолько сильно его поразило чудо молниеносного броска в бездну чистейшей реальности между двумя фальшивыми всполохами ненатуральной жизни. Не дожидаясь завершения этой сцены, Демон ринулся вон из театра в хрусткую хрустальную ночь; в усеянном звездами снежинок цилиндре он спешил к дому, что был неподалеку, распорядиться о роскошном ужине. В момент, когда он в санях с колокольцами отправился встречать свою новую возлюбленную, завершающий пляс генералов-кавказцев с преображенными золушками внезапно завершился. Барон д'О, ныне в черном фраке и белых перчатках, опустившись на колено средь пустой сцены, сжимал в руках хрустальную туфельку, оставленную переменчивой возлюбленной, отвергшей его запоздалые ухаживания. Начавшие уставать клакеры уже поглядывали на часы, а между тем окутанная черным плащом Марина скользнула в объятия Демона, прямо в изогнутые лебедем сани.
Они вместе кутили, вместе куда-то катили, вздорили и снова слетались друг другу в объятия. К следующей зиме Демон начал подозревать, что Марина не верна, но никак не мог вычислить соперника. В середине марта на деловом обеде у одного ценителя искусства, славного малого, долговязого добряка во фраке старомодного покроя, Демон, ввинтив себе в глаз монокль, с щелчком откинул крышку оригинального плоского футлярчика и извлек оттуда рисунок пером и акварелью, заявив, что это, возможно (на самом деле знал наверняка, но хотел пококетничать своими познаниями), неизвестный образец изысканной живописи Пармиджанино. На рисунке была изображена нагая дева, сидевшая боком на украшенной перевитыми гирляндами опоре и держа в приподнятой руке, как в чаше, похожее на персик яблоко; рисунок имел для его обладателя тем большую притягательность, что напоминал Марину, когда та звонила из гостиничной ванной по телефону, пристроившись на ручке кресла, и, прикрывая трубку ладонью, о чем-то любовника спрашивала, а тот не мог разобрать ее слов, так как телефонные помехи из ванной заглушали ее шепот. Стоило барону Д'Онски бросить один лишь взгляд на это вздернутое плечико и вьющуюся причудливо нежную поросль, как Демону все стало ясно. Д'Онски слыл человеком, который даже при виде неповторимого шедевра ни малейшего эстетического удовольствия на лице не изображал. Тут, однако, отложив в сторону лупу, точно сбросив маску, барон позволил себе в открытую, с улыбкой мечтательного вожделения ласкать взором бархатистый бочок яблока, а также впадинки и ворсистые закоулки обнаженной натуры. Не согласится ли мистер Вин немедленно продать ему картинку? Прошу вас, мистер Вин! Мистер Вин ответил отказом. Пусть этот «Оксид» (прозвище, неведомое носителю) довольствуется тщеславной мыслью, что на сегодня лишь он да счастливый обладатель миниатюры могут восхищаться ею
Назавтра Демон откушивал чай в любимом своем отеле и в обществе одной дамы из Богемии, которую видел в первый раз и, должно быть, в последний (ей нужна была от него рекомендация для службы в отделе стеклянных рыб и цветов Бостонского музея), как вдруг эта особа прервала свое неуемное красноречие при появлении Марины и Аквы, которые в стильной отчужденности и голубоватых мехах безучастно пересекли зал, покачивая бедрами, следом Дэн Вин и
— Поразительно, как эта противная актерка похожа на «Еву с клепсидрофоном»{9} с известного рисунка Пармиджанино!
— Известного? Вот уж нет, — тихо сказал Демон. — И видеть его вы не могли. — И добавил: — Не завидую вам. Наверно, всякому, кто по наивности вляпается в чужую жизнь и опомнится, бывает изрядно не по себе. Откуда этот слушок подхватили, впрямую от субъекта по имени Онски или же от приятеля его приятеля?
— От его приятеля, — отвечала злополучная дама из Богемии.
Будучи допрошена в темнице у Демона, Марина сперва истерично расхохоталась, потом стала плести какую-то цветистую околесицу, но под конец не выдержала и созналась. Клялась, что там все кончено; что этот барон как мужчина — полное ничто и в душе самурай и что навсегда убрался в Японию. Из более надежных источников Демон узнал, что в действительности наш самурай устремился в маленький уютный Ватикан, римский курорт на водах, откуда ожидался примерно через неделю обратно в Аардварк, штат Масса. Поскольку предусмотрительный Вин предпочел разделаться с этим типом в Европе (говорят, слегка сдавший, но не сдающийся Гамалиил все старался запретить дуэли в Западном полушарии — но это либо «утка», либо быстрорастворимый каприз Президента-идеалиста, так как ничего у него в конце концов из этого не вышло), Демон нанял самый быстролетный из доступных петролоплан, настиг барона (имевшего вид весьма бравый) в Ницце, проследил, когда тот вошел в книжную лавку Гантера, устремился следом и в присутствии невозмутимого и несколько даже утомленного хозяина-англичанина перчаткой цвета лаванды наотмашь смазал изумленного барона по физиономии. Вызов был принят; подобраны двое секундантов из местных жителей; при выборе оружия барон настоял на шпагах; и после некоторого пролития благородной крови (как польской, так и ирландской — вроде американской «кровавой Мэри»{10} на кабацком жаргоне), обагрившей оба волосистых торса, свежевымытую веранду, ступеньки, ведущие на задний двор в палисадничек, причудливо спланированный Дугласом Д'Артаньяном{11}, передник случайно подвернувшейся под руку молочницы, рукава сорочек обоих секундантов — обаяшки месье де Паструйя и мерзавца полковника Ст. Алина, упомянутые джентльмены-секунданты разняли тяжело дышавших бойцов, и Оксид скончался, но не «от ран» (как утверждали злые языки), а от гангренозного последствия самой незначительной из них, возможно, нанесенной себе им же самим: укола в пах, повлекшего нарушение кровообращения, — скончался-таки, несмотря на неоднократное хирургическое вмешательство во время продолжительных пребываний в течение двух-трех последующих лет в Аардварк-клинике города Бостона, где по чистой случайности в 1869 году он женился на нам известной богемской даме, ставшей хранительницей стеклянной биоты местного музея.
Марина заявилась в Ниццу через пару дней после дуэли, разыскала Демона на его вилле Армина, и в экстазе примирения оба позабыли об уловках, предотвращающих деторождение, в результате чего Марина и попала в крайне
(Я доверяю, Ван, твоему вкусу и таланту, но скажи,
Этот период безрассудства был не последним, но скоротечным — он продлился всего четыре-пять дней. Демон ее простил. Демон ее боготворил. Отчаянно хотел на ней жениться — при условии, что она немедленно бросает свою театральную «карьеру». Он обличал заурядность ее дарования и вульгарность ее окружения, Марина же вопила, что он скотина, что он чудовище. К 10 апреля уже Аква увивалась вокруг него, а Марина улетела обратно репетировать «Люсиль», не более чем очередную кошмарную пьеску, сулившую очередной провал ладорскому театру.
«Прощай. Пожалуй, так будет лучше, — писал Демон Марине в середине апреля 1869 года (возможно, это либо копия письма, переписанная его каллиграфическим почерком, либо неотправленный оригинал), — ибо какое бы блаженство ни озарило нашу супружескую жизнь и сколько бы ни продлилось это блаженство, есть то, чего я не смогу ни забыть, ни простить. Хочу, чтоб ты, дорогая, это поняла. Хочу выразить все это в красках, привычных всякому лицедею. Ты отправилась в Бостон навестить старую тетку: штамп, однако на сей раз правда — я же отправился навестить
3
Подробности катастрофы Эль (но не Элиту я имею в виду) в
Разумеется, ныне, когда (более или менее) миновали великие контр-Эльные годы реакционных заблуждений, Фарабог их благослови, вновь застрекотали после некоторого простоя наши полированные станочки, как стрекотали они в первой половине девятнадцатого столетия, и чисто географический план происшедшего начал обретать свой искупительно-комический оттенок, как и все эти медные базарные подделки, весь этот
Вану Вину суждено было открыть для себя в годы своего страстного увлечения террологией, считавшейся тогда разделом психиатрии, — что даже наиглубочайшие мыслители, такие истинные философы, как Пэр Чузский и Сапатер Аардваркский, расходились в вопросе о возможности существования где-то «искажающего зеркала нашей исказившейся планеты», как красиво и остроумно высказался один ученый-схоласт, пожелавший остаться неизвестным. (Гм! Спорно! Спорно! как говаривала Гавронскому бедняжка мадемуазель Л. — Рукою Ады.)
Одни утверждали, что несоответствия и «обманчивые наложения» между двумя мирами слишком часты и так тесно переплелись с последующими событиями, что не избежать привнесения некоторой банальности восприятия в теорию изначальной тождественности; но были и такие, кто возражал: расхождения лишь подтверждают, что тому, иному, миру присуща живая органическая реальность; идеальное сходство скорее говорит о зеркальном отражении, а отражение — не самовыражение; две шахматные партии при одном и том же дебюте и конечном ходе на
Скромный повествователь обязан напомнить обо всем этом тому, кто перечитывает эту книгу, так как в апреле (мой любимый месяц) 1869 года (прямо скажем, не год чудес) в День Святого Георгия{13} (согласно сентиментальным воспоминаниям мадемуазель Ларивьер) Демон Вин женился на Акве Вин — из презрения и жалости, как нередко в жизни бывает.
Были ли эти чувства сдобрены чем еще? Марина в своей извращенности и из тщеславия утверждала в постели, что чувства Демона, должно быть, подогреты своеобразным «инцестным» (чтобы это ни значило) наслаждением (в смысле французского
Надо сказать, что Аква была не так хороша и гораздо более не в своем уме, нежели Марина. Четырнадцать лет несчастливого замужества стали для нее сперва прерывистой, а затем сплошной полосой пребываний в разных санаториях. Помечая эти биваки Аквы в ее Войне Миров, можно было бы довольно густо утыкать эмалевыми флажками с красным крестом небольшую карту европейской части Британского Содружества — скажем, от Ското-Скандинавии до Ривьеры, Алтаря и Палермонтовии, а также большую часть США, от Эстотии и Канадии до Аргентины. Одно время у нее были планы обрести хоть крохотку здоровья («умоляю, вместо сплошной черноты — хотя бы серого, чуть-чуть!») в таких англо-американских протекторатах, как Балканы и Индии, и, возможно, попытать счастья на двух южных континентах, подпадающих под наше совместное владение. Разумеется Татария, эта изолированная Геенна, простиравшаяся в то время от Балтийского и Черного морей до Тихого океана, туристам была недоступна, хотя названия «Ялта» и «Алтын-Таг»{14} притягивали странностью созвучий… Однако воистину прибежищем для Ады явилась Терра Прекрасная, и именно туда, верила она, суждено ей умчаться после смерти на длинных стрекозьих крыльях. Ее жалкие письмишки из приютов для душевнобольных порой имели такую подпись: «Мадам Щемящих Звуков».
После первого сражения с безумием в Экс-ан-Вале Аква возвратилась в Америку, и там ее постиг жестокий удар как раз в ту пору, когда Вана еще кормила грудью глупенькая, молоденькая, почти что ребенок, кормилица Руби Блэк, негритяночка, которой также было суждено распроститься с рассудком: ибо все любящее и все хрупкое, что приходило с Ваном в соприкосновение (затем последует Люсетт, вот и еще один пример), тотчас, не будучи усилено отцовской демонической кровью, обрекалось на муки и горести. Акве не было еще и двадцати, когда врожденная ее экзальтированность стала принимать нездоровые формы. Хронологически начальная стадия ее душевного расстройства совпадает с первым десятилетием Великой Ревальвации, и хотя для безумия у Аквы вполне могла быть и иная причина, статистика свидетельствует, что эта Великая, а кое для кого Невыносимая, Ревальвация вызвала к жизни гораздо больше умопомрачения, чем даже чрезмерное пристрастие к религии в средние века.
Ревальвации могут обернуться большей опасностью, нежели Революции. Нездоровое сознание представляло себе планету Терру в виде другого мира, и этот «иной мир» путали не только с «миром иным», но также и с сущим миром в нас и вне нас.
Удобного,
Бедняжка Аква, которая оказалась падка на все новомодные призывы чудаков и христиан, зримо представляла себе этот рай псалмопевца-приготовишки — грядущую Америку алебастровых зданий высотою в сотню этажей, похожую на склад роскошной мебели, заставленный высокими, отбеленными гардеробами вперемежку с приземистыми холодильниками. Она видела гигантских летучих акул с глазами по бокам, способных всего за одну ночь перенести путешествующих сквозь черноту эфира через весь континент, из тьмы к сверкающему морю, и с рокотом устремиться назад, в Сиэтл или Уарк. Она слышала, как разговаривают и поют музыкальные чудо-шкатулки, заглушая внутренний страх, увлекая ввысь лифтера, устремляясь под землю с шахтером, прославляя красоту и благочестие, Пресвятую Деву и Венеру в жилищах одиноких и убогих. Замалчиваемая магнитная энергия, ниспровергнутая зловредными законотворцами этой нашей захудалой отчизны — как же, повсюду, в Эстотии и в Канадии, в «германской» Марк-Кеннен-Зи, а также «Шведском» Манитобогане, у краснорубашечных юконцев и в кухне краснокосыночницы-лясканки, и во «французской» Эстотии, везде, от Бра д'Оры до Ладоры, а вскорости повсеместно в обеих наших Америках и на прочих унылых континентах! — на Терре использовалась столь же свободно, как воздух и вода, как Библия или половая щетка. Двумя-тремя столетиями раньше Аква попросту могла бы сойти за ведьму, достойную костра.
В мятежные годы студенчества Аква бросила модный Браун-Хилл колледж, основанный одним из ее не слишком достойных предков, чтобы принять участие (что тоже считалось модным) в работе какого-то проекта социального обустройства в Severniya Territorii. При неоценимой помощи Мильтона Абрахама она организовала в Белоконске «бесплатную аптеку», там же и постигла ее несчастная любовь к женатому мужчине, который, одарив Акву на лето пошлой страстью в своей
После смерти Аквы в 1883 году Ван подсчитал, что за тринадцать лет, включая все, какие помнил, ее присутствия дома, все гнетущие визиты к ней в различные лечебницы, а также внезапные бурные сцены посреди ночи (в схватке с мужем или с маленькой, но шустрой гувернанткой-англичанкой, когда поднималась вверх по лестнице к дикой радости старого
Вскоре розовую даль Терры прикрыла от Аквы зловещая пелена. Распад личности продвигался стадиями, с каждым разом оказывавшимися все мучительней, ибо мозг человеческий способен сделаться изощреннейшей камерой пыток, какие только были изобретены за миллионы лет, в миллионах стран и отзывались воплями миллионов жертв.
У Аквы развилась болезненная чувствительность к говорку текущей из крана воды — что, когда моешь руки после иностранных гостей, перекликается порой (почти как тиканье пульса перед засыпанием) с въевшимися в слух обрывками чужеродной речи. Впервые обнаружив в себе возникающее вдруг, непрерывное, а для нее весьма желанное, забавное и, право, вовсе безобидное перепроигрывание той или иной едва отзвучавшей беседы, Аква возликовала при мысли, что ей, бедняжке Акве, вдруг выпало открыть такой простой метод записи и воспроизведения разговора, тогда как технари со всего света (эти «яйцеголовые») пытаются сделать сносными в быту и экономически выгодными эти крайне сложные и не дешевеющие гидродинамические телефоны и прочие жалкие новшества, что пришли на смену прежним, отправившимся
Но и эта стадия миновала. Другие терзания пришли на смену словоохотливым спутникам той, звавшейся Аквиным именем, да так решительно, что когда она как-то в один из моментов просветления, захотев пить, отвернула маленькой слабой ручкой кран чаши для омовения, тепловатая лимфа молвила в ответ на своем языке без тени шутки или розыгрыша:
Затем мучения возросли до невыносимости, обрели облик кошмаров, Аква истошно кричала, ее рвало. Она велела (и ей было позволено, спасибо больничному парикмахеру Бобу Бобовому), чтоб черные ее кудри сбрили начисто, оставив на черепе аквамариновый ежик, так как она утверждала, будто волосы на голове прорастают
Одно время Акве казалось, что мертворожденный шестимесячный младенец мужского пола, удивленный эмбрион, резиновая рыбка, которую она произвела на свет в ванной, в неком
Не желая подвергаться очередному рецидиву после блаженного момента, когда разум пребывает в состоянии идеального покоя, но понимая, что так долго продлиться не может, Аква проделала то, что предприняла когда-то другая больная в далекой Франции и в гораздо менее радужном и привольном «доме». Некий доктор Фройд, один из кентавров-распорядителей или, может, эмигрировавший в Арденны брат известного доктора Фройта Зигни-Мондьё-Мондьейского, но с новым паспортом и видоизмененной фамилией, если, что более вероятно, не сам доктор Фройт, поскольку и тот и другой из города Вьенн на Изере, и каждый — единственный в семействе сын (как ее, Аквы), породил или возродил некое терапевтическое средство, предназначенное для развития «группового» чувства, воплощавшееся в помощи наиболее благополучных пациентов персоналу, если «к тому тяготеют». В свою очередь, Аква точь-в-точь повторила уловку хитроумной Элеоноры Бонвар, а именно: вызвалась стелить постели и промывать стеклянные полочки. Этот асториум в Кент-Таурусе, или как он там назывался (кому интересно! — все мелкое забывается слишком быстро, если тебя несет в потоке нескончаемой беспредметности), был, наверное, посовременней и пейзаж окружающей глуши имел более изысканный, чем паршивенькая врачебница холодного дома в Мондефройде, однако и там и там любой помешанный пациент мог в два счета обдурить всякого недоумка с его теориями.
Меньше чем за неделю Аква сумела скопить больше двух сотен таблеток различной мощности. Многие ей были знакомы: слабенькие успокоительные, еще какие-то, от которых отключаешься с восьми вечера и до полуночи, а также несколько разновидностей сильнейших снотворных, после которых проваливаешься на восемь часов и встаешь с ватными руками-ногами, с тяжелой головой, еще таблеточка, просто восхитительная, но если ее запить жидким чистящим средством, известным под названием «балдеж», можно и концы отдать; была еще пунцовая таблетка шариком, глядя на которую Аква не без смеха вспоминала пилюли, с помощью которых цыганочка-колдунья из испанской сказки (обожаемой ладорскими школьницами) усыпляет всех охотников и их собак-ищеек в самом начале охотничьего сезона.{20} Чтоб тот, кому больше всех надо, не смог оживить ее в процессе угасания, Аква смекнула, что надо обеспечить себе максимально длительный период отключки, но только подальше от стеклянного дома, а осуществление этой второй половины ее замысла произошло при помощи и поддержке очередного представителя или дублера изерского профессора, некого д-ра Зиг Хайлера, которого все обожали, считали замечательным малым, почти что гением, — как говорится, местного разлива. Пациенты, которые под приглядом студентов-медиков особым подрагиванием века или прочих интимных частей тела показывали, что Зиг (слегка обрюзгший старикан, но еще хоть куда) постепенно вырастает в их глазах в этакого «папашку Фига», пошлепывателя девиц по задницам и в сердцах плевателя в плевательницы, зачислялись в выздоравливающие, и им разрешалось по пробуждении участвовать в нормальных мероприятиях на свежем воздухе, как-то: в пикниках. Хитрющая Аква изобразила подергивание, притворно зевнула, распахнула бледно-голубые глазки (с такими же странными и неожиданно бездонно-темными зрачками, как у ее матери Долли), облачилась в желтые слаксы и черное болеро, направилась через небольшой сосновый бор, продолжила путь, проголосовав, на грузовичке с мексиканцем за рулем, приглядела в густых зарослях чаппареля подходящее глубокое ущелье и там, написав короткую записку, принялась спокойно поглощать содержимое своей сумочки, цветистым бугорком высыпанное на ладонь, точно какая русская деревенская девка,
Посмертная ее записка, обнаруженная при теле и адресованная мужу и сыну, написана так, как мог написать наиразумнейший человек на этой и на той земле.
— Если мы хотим увидеть стрелку на солнечных часах жизни, — рассуждал Ван, развивая в конце августа 1884 года в розовом саду поместья Ардис вышеприведенную метафору, — то следует помнить, что признак силы, достоинства и радости в человеке — это презрение и ненависть к теням и звездам, скрывающим от нас свои тайны. Лишь нелепая власть боли заставила ее сдаться. И мне часто кажется, что и в эстетическом, и в экстатическом, и в эстотическом смысле насколько было бы верней, будь она и в самом деле моей матерью.
4
Когда в середине двадцатого столетия Ван взялся восстанавливать свое глубинное прошлое, то вскоре обнаружил, что подробности его детства, представлявшие реальный интерес (для особой цели, ради которой велось восстановление), можно лучше понять, а нередко
Ему едва минуло тринадцать. До сих пор Ван еще ни разу не покидал уютный родительский кров. До сих пор еще не понимал, что этот «уют» не обязательно определенная данность, просто начальная штампованная метафора из некой книжки про некого мальчика и некие школьные годы. Неподалеку от его школы держала лавку художественных изделий и, можно сказать, антикварной мебели некая миссис Тапиров, вдовствующая француженка, но изъяснявшаяся по-английски с русским выговором. Ван заглянул туда как-то зимним солнечным днем. В переднем зале все было заставлено хрустальными вазами с карминно-красными розами и золотисто-коричневыми астрами — вазы стояли на деревянной позолоченной подставке, на лакированном ящичке, на полке в застекленном шкафу и просто на ступеньках ковровой лестницы, ведущей на второй этаж, где громадные гардеробы и аляповатые комоды полукругом обрамляли одинокое скопище арф. Он порадовался, что цветы искусственные, и подумал, как странно, что такие поделки предназначены, чтобы радовать исключительно глаз, а не дарить прикосновению влажную упругость живых лепестков и листьев. Когда на другой день Ван зашел туда за вещицей (теперь, спустя восемьдесят лет, он уж не помнил, какой именно), что отдал накануне то ли починить, то ли заменить, оказалось, что заказ то ли не готов, то ли не доставлен. Проходя мимо, он тронул полураскрытый бутон розы, и — вместо очевидного безжизненного касания ткани — живые, прохладные лепестки, как губы, встретили его поцелуем.
— Моя дочь, — сказала миссис Тапиров, заметив изумление Вана, — непременно вставляет несколько настоящих в букет искусственных
Когда Ван выходил, вошла она, школьница в сером пальто, с каштановыми локонами до плеч, хорошенькая. В следующий свой приход (так как некоторая деталь — кажется, рамочка — того забытого предмета потребовала определенного времени для починки, а без нее вызволить весь предмет оказалось совершенно невозможным) Ван увидел, как девочка уютно расположилась в кресле с учебниками — такое домашнее существо среди вещей, выставленных на продажу. Он ни разу не заговорил с ней. Он любил ее безумно. Это длилось, должно быть, целый семестр.
То была любовь, естественная и таинственная. Менее таинственны и гораздо более уродливы были страсти, которые так и не удалось искоренить многим поколениям школьных наставников и которые еще в 1883 году были необыкновенно популярны в Риверлейн. В каждом дортуаре был свой мальчик для наслаждений. Несколько мальчишек-иностранцев, в основном греков и англичан, предводимые Чеширом, регбистом-асом, облюбовали себе в качестве жертвы одного истеричного юнца из Упсалы, косоглазого, с отвислой губой, с какими-то до невероятности нескладными руками и ногами, но обладателя удивительной нежной кожи, а также округлых, пухлых прелестей Купидона кисти Бронзино (самого толстого, которого смеющийся сатир обнаруживает в будуаре дамы){21}. И Ван, подавляя в себе отвращение, отчасти куража ради, отчасти из любопытства, с холодным вниманием наблюдал их вульгарные оргии. Вскоре, однако, он отказался от этого суррогата ради более естественного, хотя и столь же бездушного развлечения.
Престарелая особа, торговавшая ячменным сахаром и журнальчиком «Дикки Страус» в лавке на углу, куда школьникам по традиции ходить особо не возбранялось, завела себе юную помощницу, и Чешир, отпрыск прижимистого лорда, быстро смекнул, что эту толстушечку можно запросто поиметь за русский зелененький доллар. Ван был в числе первых, воспользовавшихся ее благосклонностью. Это происходило в полутьме, среди мешков и ящиков, где-то в глубине лавки уже после закрытия. Заявив ей, что ему шестнадцать, а не четырнадцать и что он повеса, не девственник, наш юный развратник пришел в явное замешательство, когда, стремясь быстрыми действиями восполнить свою неопытность, испустил на гостеприимный матрас то, что она с такой радостью готова была принять без остатка. Дело пошло успешней минут через пять, когда со своим покончили Чешир и Заграфос. Но лишь во время следующего совокупления Вану выпало по-настоящему насладиться ее нежной податливостью, мягким сладостным сжатием, азартом толкающего усилия. Видя в ней всего лишь жирненькую свинку-потаскушку, он отстранялся локтем, если, когда он кончал, она тянулась его целовать, и еще, подглядев, как это делает Чешир, быстро ощупывал карман — на месте ли бумажник; но непонятно почему, хоть уж последний из десятков не менее четырех пароксизмов потух и сгинул в привычном потоке сминающегося времени и поезд уже катил Вана мимо то темневших, то зеленевших полей в Ардис, внезапно в его памяти с неожиданной поэтичностью ожил образ той убогой девицы, кухонные ароматы ее рук, влажные веки, озаряемые внезапным вспыхиванием зажигалки Чешира, и даже скрип шагов старой глухой миссис Джимбер в спальне наверху.
В элегантном купе первого класса, когда рука в перчатке продета в качающуюся сбоку бархатную шлейку, невозможно не ощутить себя, глядя как зримо проносится мимо необозримый ландшафт, истинно светским человеком. Но рассеянный взгляд нашего пассажира то и дело замирал на мгновение, он прислушивался к легкому зуду где-то внизу в надежде (благотворной, слава Богу!), что это лишь пустячное раздражение эпителия, не более.