Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех - Джон Клеланд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Они приходили ко мне, и шаловливое, бездумное веселье, с каким проводили эти легкомысленные создания свободное время, пробуждало во мне зависть к их жизни, лишь светлую сторону которой мне дано было видеть, и так я завидовала, что стать одной из них превратилось в навязчивое желание – к чему все они осторожненько меня и подталкивали, – ничего больше я уже не хотела, только бы восстановить здоровье и пройти обряд посвящения.

Разговоры, примеры, короче, все в этом доме служило тому, чтобы лишить меня природной чистоты, увы, никак не подкрепленной образованием; теперь уже огнеопасный принцип наслаждения, так легко воспламеняемый в моем возрасте, творил во мне свою странночудную работу, все целомудрие, в каком я была взращена – по привычке, а не по обучению, испарялось, как роса под солнечными лучами. Я уж не говорю о том, что сама себя зажала в тиски необходимости постоянными страхами быть выгнанной вон на голод и холод.

Вскоре я вполне поправилась, и в определенные часы мне разрешалось бродить по дому, хотя все делалось для того, чтобы я не попала ни в какую компанию до прибытия лорда Б. из Бата, которому миссис Браун в благодарность за многократно проявленную щедрость в подобных ситуациях намеревалась предложить внимательно ознакомиться с этой моей безделицей, воображаемая цена которой так невероятно высока. Ожидалось, что его милость прибудет в столицу недели через две, так что, рассудила миссис Браун, к тому времени я полностью верну себе красоту и свежесть, стало быть, можно будет заключить сделку получше, чем с мистером Крофтсом.

Между тем меня так старательно, как они выражаются, переубеждали, так объезжали на послушание, что случись дверце моей клетки оказаться незапертой, мне бы и в голову не пришло упорхнуть куда-нибудь, скорее, я бы предпочла остаться на месте. Не было у меня ни малейшего позыва жалеть о своем положении, я лишь ждала тихонечко, когда миссис Браун распорядится мною; со своей стороны, она и ее помощницы предприняли предосторожностей больше, чем того требовалось, дабы убаюкать и усыпить любые правдивые представления о том, что меня ожидает.

Моральные проповеди – через левое плечо. Жизнь рисуется в буйном веселии красок. Ласки, обещания, снисходительность и потакание во всем. Можно ли было найти узы крепче, чтобы привязать меня к дому и не дать уйти туда, где я могла бы получить совет получше? Увы! Сама я ни о чем таком и думать не думала.

Лишь чувствовала себя в долгу у девушек дома за избавление меня от пут целомудрия: их ласкающие слух разговоры, где скромность да невинность были далеко не в чести, их описания утех с мужчинами рисовали мне приемлемую картину смысла и таинства их профессии; в то же время беседы их разжигали в крови сильный пожар, пламя которого проникло в каждую жилочку. Больше всего тут я обязана, конечно, своей напарнице по постели: Фоби, в чьем непосредственном ведении я пребывала, не жалела своих талантов, преподавая мне первые навыки утех и удовольствий. Они были заодно, природа и Фоби: разгоряченная и разбуженная во мне природа с каждым открытием, столь интересным и чудным, разжигала во мне любопытство, а Фоби, искусно ведя меня на поводке своем от вопроса к вопросу, объясняла все тайны Венеры. Однако было невозможно долго оставаться в этом доме и не стать при этом свидетельницей куда большего, чем узнавала я из ее рассказов и описаний.

Однажды, уже избавившись от лихорадки, я оказалась около полудня в темной гардеробной миссис Браун, где прилегла отдохнуть на диванчик служанки; получаса не прошло как я услышала шорохи и шуршанья в спальной, отделенной от гардеробной только двумя застекленными дверями. Стекла были затянуты желтыми занавесками из дамасского шелка, но не настолько плотно, чтобы не позволить находящемуся в гардеробной видеть все, что происходит в комнате.

Тут же я притаилась и устроилась так, чтобы ничего не упустить и самой остаться невидимой. Кто, как Вы думаете, там был? Сама почтенная мать-настоятельница наша! – об руку с высоченным дюжим молодцом-конногренадером, сложенным как Геркулес, образчик, в общем, отборный, можно довериться вкусу самой опытной в таких делах дамы во всем Лондоне.

О! как же тихо-тихо, словно мышка, сидела я, наблюдая, чтобы никакой шум не помешал мне насытить свое любопытство и не привел бы мадам в гардеробную.

Впрочем, особо беспокоиться было нечего: мадам была так поглощена своим занятием, что ни частицы из своих чувств не могла тратить на что-то еще.

Забавно было видеть, как эта рыхлая толстуха шлепнулась на край кровати – напротив двери в гардеробную, так что я могла созерцать ее прелести во всей их красе.

Ухажер присел рядом, он, по-видимому, был из тех мужчин, кто слов понапрасну не тратит и у кого крепкий желудок, ибо он тут же приступил к тому, за чем пришел: смачно поцеловал мадам несколько раз, запустил руки в закрома ее платья и извлек оттуда на белый свет пару грудей, которые свесились едва ли не ниже пупка. Груди таких чудовищных размеров мне видеть не приходилось, цвет же их был еще страшнее, эта пара болтающихся желе в высшей степени прелестно сливалась в единое целое. Впрочем, пожирателя тухлятины это не остановило: он с неожиданным пылом облапил их, напрасно пытаясь обхватить или хотя бы прикрыть одну из них своей ручкой, что была не меньше бараньей лопатки. Поиграв, будто они того стоили, грудями некоторое время, он резко повалил мадам, задрал ей юбки и, словно маску, натянул их на ее широкое и красное от выпитого бренди лицо.

Пока он стоял, расстегивая жилет и штаны, я хорошо рассмотрела ее жирные и обвислые ляжки и весь сальный пейзаж – широко распахнутую брешь, затененную седоватыми зарослями и напоминавшую разверстый кошель нищего, просящего подачку.

Впрочем, я быстро перевела взгляд на более потрясающий объект, который полностью овладел моим вниманием.

Расстегнувшись и обнажившись, ее здоровяк-жеребец явил такой чудесный механизм, крепкий и взметнувшийся, какой я никогда прежде не видела. Я смотрела во все глаза, чувствуя, как в собственном моем вместилище утех разжигался интерес, чувства мои были слишком возбуждены, слишком заняты своим, уже пылающим, вместилищем, чтобы я успела как следует разглядеть строение и форму того механизма, о котором естество больше, чем все до той поры услышанное, поведало мне, что наивысшего наслаждения следует ждать от природой предопределенной встречи этих органов, так замечательно подходящих друг другу.

Молодой красавец, однако, не помышляя прохлаждаться, взмахнул, словно примериваясь, пару раз своим мечом и набросился на мадам. Теперь была видна только его спина, лишь по его движениям могла я догадаться, что его затянуло в ту пучину, миновать которую было просто невозможно. Кровать ходила ходуном, занавески так шуршали и трещали, что до меня едва доносились вздохи и причитания, стоны и тяжкое дыхание, сопровождавшие действо от начала до конца. И звуки и зрелище потрясли меня до глубины души, казалось, в каждой жилке моей бьется жидкое пламя, и ощущение это становится таким всесжигающим, что у меня даже дыхание перехватило.

Стоит ли удивляться, что при той подготовке и направлении в мыслях, полученных мною от девушек и объяснений – подробных и тщательных – Фоби, увиденное нанесло последний, смертельный, удар моему природному целомудрию.

Пока парочка в спальной пребывала в пылу любви, я рукой, направляемой единственно естеством, проникла под юбки и горящими пальцами схватила – чем еще больше разожгла – это средоточие всех моих чувств; сердце мое билось с такой силой, будто рвалось из груди, мне даже дышать стало больно. Я сжимала ноги, бедрами сдавливала и сжимала губы моей девственной щели и, механически следуя, насколько умела, урокам Фоби в действиях руками, довела себя до предела экстаза, до потока умиротворения, в котором все естество, использованное с избытком наслаждения, растворилось и угасло.

Когда чувства мои достаточно остудились, я могла снова созерцать любовную сцену в исполнении счастливой парочки.

Едва молодой человек успел встать, как пожилая леди вскочила с прямо-таки молодой прытью, приданной ей, без сомнения, недавними возлияниями, усадила его и принялась, в свою очередь, целовать его, потрепывать и пощипывать ему щеки, играть с его волосами. Он все принимал равнодушно и с прохладцей, что показало мне, насколько он успел измениться с тех пор, как ринулся в атаку на брешь.

Благочестивая же моя домоправительница, не видя греха в том, чтобы попросить добавки, отперла небольшой погребок с горячительными напитками, стоящий у кровати, и уговорила молодца выпить – добрый глоточек! – за ее здоровье, после чего (и недолгих любовных переговоров) уселась на то же самое место с краю кровати. Гренадер встал рядом, а она с величайшим бесстыдством, какое только вообразить можно, расстегнула ему штаны и, убрав рубашку, извлекла его плоть, такую съежившуюся и уменьшившуюся, что меня не могла не поразить разница между тем и этим, уныло опавшим членом, едва шевелящим своей головкой. Однако многоопытная матрона, растирая руками, привела механизм в рабочее состояние, и я вновь увидела его раздавшимся до былых размеров.

Теперь, любуясь, я могла получше изучить эту важнейшую часть мужского тела: пылающую красным головку, белизну ствола и окруживший его основание кустарник вьющихся волос, округлый мешочек, свисающий оттуда, – все это снова обострило мое внимание и снова раздуло улегшееся было пламя. Но как только плоть дошла до состояния, ради которого мастеровитая хозяйка изрядно потрудилась и отнюдь не шутя теперь рассчитывала на покрытие своих тягот, она сама улеглась и его к себе аккуратно притянула, таким образом, как и прежде, они завершили древний – и всякий раз последний – акт.

По завершении его, прежде чем удалиться, мило воркуя вдвоем, пожилая леди вручила кавалеру подарок, насколько я успела заметить, из трех или четырех частей: он был не только ее личным фаворитом, благодаря своим способностям, но и вассалом дома, от кого она весьма бдительно до сего времени скрывала меня, а то он мог бы не утерпеть и, не дожидаясь прибытия моего лорда, потребовать для себя право прислужника, пробующего любое блюдо перед господином, каковое право пожилая леди осмеливалась оспаривать у него, ибо и без того всякая девушка дома рано или поздно доставалась конногренадеру (свою же долю пожилая леди урывала время от времени), что свидетельствовало о его способностях, а также о далеко не бескорыстных отношениях с хозяйкой.

Как только я услышала, как они спустились вниз, тут же тихонечко пробралась в свою комнату, отсутствия моего в которой, к счастью, никто не заметил; здесь я вздохнула свободнее и дала волю тем распаленным чувствам, что овладели мною при виде любовного турнира. Охваченная пылкими желаниями, я улеглась в постель, остро нуждаясь в любом средстве, которое отвлекло бы или облегчило вновь разгоревшееся буйство моих страстей, тянувшихся, словно магнитные стрелки, к одному полюсу – мужчине. Я ощупывала постель, шарила по ней, будто искала на ней нечто привидевшееся мне то ли во сне, то ли наяву, не находила ничего и едва не плакала от томления: все во мне пылало возбуждающим огнем. В конце концов я прибегла к единственному известному мне лекарству, добралась пальцами туда, где малость театра действий не позволяла развернуться как следует и где попытки забраться поглубже хоть и доставляли мне слабое облегчение, но вызывали сильную боль. Это пробудило во мне нехорошие предчувствия, от которых я не могла избавиться, не обратившись к Фоби и не услышав ее объяснений по этому поводу.

Возможность такая представилась лишь на следующее утро, ибо Фоби заявилась много позже того, как я уже уснула. Когда же обе мы пробудились, я завела ставшую привычной болтовню в постели на тему, меня беспокоившую; вступлением же к ней послужил рассказ о любовной сцене, свидетельницей которой я случайно оказалась. Не в силах дослушать до конца, Фоби несколько раз обрывала повествование взрывами смеха, причем немалую долю веселья доставляла ей та бесхитростность, с какою я вела рассказ о подобных вещах.

Но когда она поинтересовалась, как подействовало на меня увиденное, я, не жеманясь и не скрывая, поведала ей, что в общем чувства, вызванные этой сценой, мне были приятны, но одна вещь поразила меня – и очень. «Ну-ну! – воскликнула Фоби. – И что же это за вещь?» – «Я внимательно сравнила размеры того огромного механизма, который, так, во всяком случае, мне в испуге показалось, был не тоньше моего запястья да в длину не меньше трех моих ладоней, с размерами той нежной малости у меня, что для его приема предназначена. И я не могу постичь, как это можно впустить эдакую махину и при этом не умереть от, наверное, ужаснейшей боли, ведь вы же знаете, что даже палец, просунутый туда, вызывает у меня боль нестерпимую… Скажем, у хозяйки или у вас – другое дело, тут разницу между вами и мной я различаю ясно и наощупь и по виду; короче говоря, удовольствие, может, будет немалое, только я страшно боюсь, что при первом испытании мне станет очень и очень больно».

Фоби при этих словах чуть не пополам сложилась от смеха, хотя я-то ждала от нее серьезного ответа на свои опасения и дурные предчувствия. Всего и смогла она мне сказать, что лично ей не приходилось слышать, чтобы в то самое место когда-нибудь была бы нанесена смертельная рана оружием, так меня испугавшим; что она знавала девиц и помладше и сложением поменьше, чем я, которые пережили эту операцию. Самое худшее, добавила она, что может случиться, это боль и немало убийственной тягости, что до размеров, то сама природа позаботилась об огромном разнообразии, а тут еще беременности да частые растяжения безжалостными ихними механизмами… однако в определенном возрасте и при определенном сложении тела даже самые искушенные в таких делах не могут точно отличить девушку от женщины, даже если не применяются никакие хитрости и все обстоит естественным путем. Тут Фоби сказала, что, раз уж случаю было угодно представить мне один вид, она познакомит меня и с другим, который порадует мой взор своей утонченностью и во многом избавит от страхов перед воображаемыми несоответствиями.

Знаю ли я Полли Филипс, спросила она. «Разумеется, – ответила я, – такая беленькая, она была очень заботлива ко мне, когда я болела, вы еще говорили, что она в доме всего два месяца». – «Она самая, – подтвердила Фоби. – Знай же, что ее содержит один молодой торговец из Генуи, которого дядя, жутко богатый и любящий племянника, как сына, отправил вместе со своим приятелем, английским торговцем, под предлогом, что надо навести порядок в некоторых расчетах, а на самом-то деле просто, чтобы ублажить страсть молодого человека к путешествиям, дать ему на мир поглядеть. Раз в компании он встретил эту Полли, она ему приглянулась, и он убедил ее, что будет лучше, если она станет принадлежать ему всецело. Он приходит сюда к ней два-три раза в неделю, она принимает его на маленькой веранде, где он предается наслаждениям по своему, весьма своеобразному вкусу, а может, и в соответствии с причудами его родной страны. Больше я ничего не скажу: завтра его день, и ты увидишь, что происходит между ними, там есть рядом одно местечко, о котором знают только твоя хозяйка да я».

Можете не сомневаться: при том направлении, в каком работало мое сознание, у меня и мысли не возникло отвергнуть ее предложение, напротив, я изо всех Сил радовалась предстоящему развлечению.

На следующий день в пять часов вечера Фоби, верная своему слову, зашла в комнату, где я сидела одна, и велела следовать за ней.

Очень тихо пробрались мы на черный ход и спустились в чулан, где хранилась старая мебель и ящики с вином. Фоби втащила меня туда и закрыла за нами двери. В чулане было темно, свет пробивался лишь через щель в перегородке между ним и верандой, где должно было развернуться действо. Сидя на низких ящиках, мы могли свободно и отчетливо видеть все действующие лица (сами оставаясь невидными) – стоило лишь припасть глазами к щели в перегородке.

Первым я увидела молодого джентльмена, который сидел ко мне спиной и рассматривал какую-то картину. Полли еще не было, но не прошло и минуты, как дверь отворилась и вошла она. Звук открывшейся двери заставил джентльмена обернуться, и он тут же бросился навстречу девушке, не скрывая своей радости и удовольствия.

Поприветствовав, он отвел ее к кушетке (стоящей прямо против нас), где они и расположились, молодой генуэзец подал ей на подносе бокал вина с неаполитанским печеньем. Он задал несколько вопросов на ломаном английском языке, они обменялись поцелуями, после чего он расстегнулся и разделся до сорочки.

Это словно бы послужило для обоих сигналом сбросить с себя всю одежду, чему летняя жара весьма способствовала. Полли занялась булавками и заколками, а поскольку корсета на ней не было и нечего было расшнуровывать (она была в подвязках), то с дружеской помощью кавалера она быстро разделась, оставив на себе лишь рубашку. Не желая отставать, он тут же развязал пояс бриджей и ленты под коленками, отчего штаны сразу спали с его ног, отстегнул он и воротник у сорочки. Затем, с воодушевлением поцеловав Полли, он снял с нее рубашку, к чему девушка, я думаю, была приучена и привычна, если она и вспыхнула, то куда меньше, чем я при виде ее оставшейся теперь совершенно голой, как раз такой, какой она вышла из рук чистой природы; черные волосы ее рассыпались по ослепительно белой шее и плечам, щеки заалели, как маков цвет, румянец постепенно сходил на нет и становился подобен сверкающему снегу – таково было смешение красок на блестящей ее коже.

Девушке было не больше восемнадцати лет. Черты лица у нее были правильными и приятными, фигура – превосходная, и уж, конечно же, я не могла не позавидовать ее созревшей обворожительной груди, полушария которой так прелестно были наполнены плотью, вдобавок так округлы и так туги, что держались сами по себе безо всякой поддержки; сосцы смотрели в разные стороны, обозначая приятное разделение грудей, ниже которых раскинулось изумительное пространство живота, завершавшееся прожилкой или расселиной едва различимой, которую целомудрие, казалось, упрятывало внизу, в убежище между двумя полноватыми бедрами, вьющиеся волосы покрывали это место очаровательным черным собольим мехом, роскошнее которого не было во всем свете; говоря коротко, девушка явно принадлежала к тем грациям, по ком мечтают художники, разыскивающие образцы женской красоты во всей ее естественной гордости и великолепии наготы.

Молодой итальянец (все еще в сорочке) стоял, очарованный видом прелестей, которые способны были воспламенить и умирающего отшельника, взор его жадно впитывал всю эту красоту, которую она выставляла в разных позах, по его усмотрению. Руки его тоже не миновали высоких радостей своих, они рыскали, охотясь за наслаждением, по всему телу, ни единого его дюйма не пропуская, столь умелые в способах утонченного удовлетворения.

Между тем стало заметно, как выпуклость впереди его сорочки резко вздулась, давая представление о том, что творилось за опущенным занавесом; вскоре он был поднят – вместе со снятой через голову сорочкой. Теперь, если иметь в виду степень наготы, у любовников не могло быть претензий друг к другу.

Молодому джентльмену, считала Фоби, было года двадцать два. Высок и крепок. Тело его было ладно скроено и мощно сшито – широкие плечи, обширная грудь. Лицо ничем особым не отличалось, если бы не римский нос, глаза, большие, черные и блестящие, и румянец на щеках, тем более привлекательный, что кожа у генуэзца была смуглой, однако вовсе не того мышино-коричневого цвета, какой убивает самое представление о свежести, а того ясного оливкового оттенка, блеск которого светится жизнью, который ослепляет, возможно, меньше, чем бледность, зато, уж если радует, то радует куда больше. Волосы его, слишком короткие, чтобы их перевязывать, спадали не ниже шеи крупными легкими кольцами, побеги их видны были и вокруг сосков – украшение груди, свидетельствующее о силе и мужественности. Мужская прелесть, казалось, вырывалась из густых зарослей вьющихся волос, которые покрыли самое основание, разошлись по бедрам и поднялись по животу до самого пупка; вид у нее был крепкий и прямой, но размеры меня прямо-таки испугали, до того я прониклась сочувствием к той нежной малости, что уже открылась моему взору, ибо, стянув с себя сорочку, молодой человек мягко уложил девушку на кушетку, которая благодарно приняла на себя желанное падение. Ноги девушки были разведены на всю ширину и открывали примету ее пола, рубец плоти ярко-красный по центру, губы которого, изнутри пунцовые, обозначали на сладостной миниатюре маленькую рубиновую линию; даже Гвидо с его чувством колорита не смог бы выразить в красках подобную ей жизнь и утонченную мягкость.

Тут Фоби легонько подтолкнула меня и шепотом спросила, не думаю ли я, что моя девственная малость намного меньше? Только внимание мое было слишком поглощено, слишком занято тем, что происходило перед глазами моими, чтобы я способна была дать хоть какой-нибудь ответ.

К этому времени молодой джентльмен изменил положение Полли, теперь она лежала не поперек, а вдоль кушетки, но ноги ее по-прежнему были так же широко разведены и цель все так же ясно различима. Он опустился на колени между ее ног, и нам сбоку был виден его неистово напряженный механизм, грозивший прямо-таки рассечь, не меньше, нежную свою жертву, которая лежала улыбаясь занесенному над ней удару, и не думала от него уклоняться. Сам генуэзец удовлетворенно оглядел свое оружие и (после предварительных выпадов, которым Полли как могла помогла) твердой рукой направил его в распахнутую полость, погрузив почти наполовину. Тут случилась заминка, как я полагаю, из-за непомерной толщины тарана, юноша вытащил его, смочил слюной, после чего вновь ввел, с легкостью продвинув до самого основания, вызвав у Полли судорожный вздох, только не от боли, а от чего-то иного. Она поднималась навстречу его выпадам – вначале осторожным и неторопливым, но вскоре темп стал таким стремительным, что выдерживать какой бы то ни было порядок или меру стало невозможно: движения стали слишком быстры, жгучие поцелуи сочились страстью, никакому естеству не под силу выдерживать такой пыл, любовники наши казались не в себе, очи их метали огонь. «О!.. О-о!.. Мне не вынести… Это слишком… Погибель моя… Нет больше сил…» – такими словами выражала Полли свой экстаз. Его восторги были более сдержанны, но вот и у него дыхание стало перебиваться невнятным бормотанием и вздохами, от которых заходилось сердце; наконец завершающий удар, будто сила неведомая подняла его тело над ней – и впало оно в томную неподвижность каждым членом своим. Все говорило о том, что момент конца для него настал, видно было, что и она делит его с ним: раскинув скованные страстью руки, закрыв глаза и бурно дыша, Полли, казалось, уносилась в небытие в агонии блаженства.

Закончив, он оставил ее, она же по-прежнему лежала – покойная, недвижимая, бездыханная и, судя по всему, удовлетворенная. Ей недоставало сил сидеть, и он вновь положил ее поперек кушетки, меж раздвинутыми ногами девушки я заметила что-то белое, похожее на пену, свисающую над краями недавно отверстой раны, горевшей теперь темно-красным огнем. Через некоторое время Полли поднялась, обвила возлюбленного руками: по виду ее никак нельзя было сказать, что испытание, им устроенное, не доставило ей восторга, во всяком случае, о том красноречиво свидетельствовала нежность, с какой она смотрела на него и приникла к нему.

Что до меня… Не стану притворяться, будто смогу поведать о том, что всем телом своим чувствовала во время этой сцены. Только с той минуты – прощайте всяческие страхи перед тем, что уготовано мне мужчиной, страхи неведомого обратились теперь в такие жгучие желания, такие неодолимые стремления, что я готова была первого попавшегося из иного пола схватить за рукав и предложить ему безделицу, потеря которой, как я отныне понимала, обернется обретением для меня и которую сама я долго уберечь не смогу.

Для Фоби с ее опытом видеть подобное было не в новинку, но и она была тронута пылкостью сцены. Осторожно, чтобы не услышали, она сделала мне знак подняться и поставила меня, покорную любому ее сигналу, вплотную к двери. Ни присесть, ни прилечь тут места не было, так что поставив меня так, что я спиной упиралась в дверь, Фоби подняла мне юбки и проворными пальцами своими прошлась по местам, где ныне жар и зуд стали столь нестерпимо жгучими, что мне плохо делалось и я едва не умирала от желания; простое касание ее пальца к этому средоточию пылкой страсти произвело то же действие, что и вспышка огня в топке двигателя; опытной и чуткой рукой своей Фоби мгновенно почувствовала, до какой степени я распалена и размягчена тем, что я – с ее помощью – увидела. Удовлетворенная своим успехом и тем, что ей все же удалось несколько сбить жар, который иначе не позволил бы мне полюбоваться на продолжение свидания нашей любовной парочки, она вновь подвела меня к щели, столь благосклонной к нашему любопытству.

Лишь несколько мгновений мы были оторваны от нее, и все же к нашему возвращению все было готово к тому, чтобы любовники возобновили свой поединок.

Молодой чужестранец сидел на кушетке лицом к нам, Полли пристроилась у него на коленях, обняв руками за шею; завораживающая белизна ее кожи прелестно оттеняла гладкой оливковой смуглостью возлюбленного.

Кто сумел бы вести счет бесчисленным жгучим поцелуям, которыми они обменивались? И даже не обменивались: я часто замечала, как уста их становились единым целым, как заполнялись они бархатными касаниями двух языков, как радовались они такому взаимопроникновению, доставлявшему величайшее удовольствие и наслаждение.

Между тем красношлемый воитель его, что, казалось, сбежал с поля сражения, расслабленный и сконфуженный, уже оправился, вновь предстал во всеоружии, вскинулся и вознесся у Полли между ног. Да и она не просто дожидалась, а приводила его в хорошее настроение своими поглаживаниями, вот даже, склонив голову, прихватила его бархатистый кончик губами совсем не того рта, какому он предназначался природой: не знаю, делала она это для собственного какого-то особенного удовольствия или для того, чтобы придать ему побольше бойкости и облегчить проникновение, только, судя по заблестевшим глазам молодого джентльмена и воспламененному страстью выражению его лица, такая ласка доставила ему огромное наслаждение. Он поднялся, держа Полли на руках, и, обнимая, что-то тихо сказал ей, так тихо, что я не расслышала, затем поднес ее к краю кушетки, доставляя себе удовольствие тем, что шлепал ее по бедрам и ягодицам тугой своей плотью с размаху, что не причиняло никакой боли, видно было, что ей по нутру такие шалости, как и ему.

Вообразите, однако, мое удивление, когда этот молодой ленивец улегся на спину и бережно потянул на себя Полли, которая, поддаваясь его настроению, уселась, как в седло, и, руками направляя незрячего любимца своего куда надо, двинулась прямо на пламенеющий кончик этого оружия утех, каковое сама себе вонзила и всей тяжестью тела заскользила по нему до самого поросшего волосами основания. Замерев на несколько мгновений в сладостном положении наездницы, она позволила ему поиграть своей распаляющей страсть грудью, а затем наклонилась, чтобы осыпать поцелуями лицо и шею начавшего бег иноходца. Очень скоро наслаждение чувственной скачки пришпорило их дикие движения – и поднялась настоящая буря, когда подъем наездницы словно вызывался идущей снизу силой. Он обнял ее руками и всем телом помогал этим перевернутым выпадам, когда наковальня наносила удары по молоту, стремясь к кульминации, которой – по всем признакам – они достигли одновременно, мы всякий раз ясно различали, в какой точке слитного блаженства они находятся.

Видеть это я была больше не в силах, второй акт пьесы так воспламенил меня и так расслабил, что, изнывая от невыносимого безумия, я обхватила Фоби, вцепилась в нее, как будто от нее могло исходить мое облегчение. Та была довольна состоянием, в какое (она это чувствовала) я впала, и все же сострадательно жалела меня, а потому подвела к двери и тихонечко ее открыла. Обе мы незамеченными проскользнули в мою комнату, где, не в силах более от возбуждения держаться на ногах, я тут же рухнула на кровать и замерла, словно убаюканная на каких-то волнах и – одновременно – стыдясь того, что чувствовала.

Фоби прилегла рядом и игриво спросила, как теперь, когда я повидала врага своего и полностью его оценила, все ли я страшусь его или, быть может, рискнула бы поближе сойтись с ним в поединке? На все на это от меня – ни словечка: задохнувшись, я едва дышала. Она же овладела моей рукой и, подвернув свои юбки, силой повлекла ее к тем местам, где – это я уже успела узнать! – не сыскать мне было собственных вожделений, даже тени того, что я желала, не найти там, где ничего, кроме плоскостей или впадин, нет. В ужасной досаде своей я было убрала руку, но испугалась разочаровать Фоби.

Безвольно отданная в полное ее распоряжение, рука моя использовалась так, как Фоби находила нужным, вызывая в себе скорее призрак, чем какое бы то ни было удовольствие во плоти. Что до меня, то я уже изнывала по более плотной пище и сама себе давала слово, что не стану долго играть в эти благоглупости между женщиной и женщиной, даже если миссис Браун вскорости не утолит меня тем, чего отныне требовал мой аппетит. Короче, все во мне истомилось без моего лорда Б., приезд которого ожидался со дня на день. Не его я ждала, помимо естественного интереса или сильного вожделения, очевидно, сама любовь овладела мною.

Два дня спустя после сцены, подсмотренной из чулана, я поднялась около шести утра и, оставив напарницу свою крепко спящей, тихо сошла вниз с единственной целью немного подышать свежим воздухом в маленьком садике, куда имелся выход из салона, от которого меня всегда держали подальше, когда в дом наезжали веселые компании. Теперь же все было охвачено сном и тишиной.

Открыв дверь салона, я удивилась, увидев у почти погасшего камина в кресле самой хозяйки молодого джентльмена – вытянув скрещенные ноги, он крепко спал, брошенный своими беззаботными собутыльниками, которые упоили его и – каждый со своей любовницей – разъехались, товарища же оставили на милость нашей матроны, зная, что та не посмеет побеспокоить его или выпроводить в таком состоянии в час ночи; кроватей же свободных в доме, скорее всего, не было ни одной. Стол все еще украшали посудина с пуншем и стаканы, разбросанные в обычном беспорядке, какой случается после хорошей попойки.

Я подошла поближе взглянуть на спящего и тут – отец небесный! что это был за вид! Нет – ни годы прошедшие, ни извивы судьбы не смогли изгладить из памяти то мгновенное, будто молнией меня пронзившее, впечатление от увиденного мною… Да! Драгоценный предмет самой первой страсти моей, я вовеки храню воспоминание о первом твоем появлении перед очарованными глазами моими… и сейчас вот я обращаюсь к тебе, ты – рядом, я и сейчас вижу тебя!

Представьте себе, Мадам, светлого юношу лет восемнадцати-девятнадцати, голова которого склонилась набок, а взлохмаченные волосы отбрасывали неровные тени на лицо, весь цвет юности и все мужские добродетели которого словно сговорились приковать мой взор и сердце мое. Даже некоторая вялость и бледность этого лица, на котором после излишеств ночи лилия временно одолела розу, придавали невыразимую прелесть чертам, краше каких не сыскать; глаза его, смеженные сном, красиво осеняли длинные ресницы, а над ними… никаким карандашом не навести две эти дуги, украшающие его лоб – благородный, высокий, совершенно белый и гладкий. А вот и пара пунцовых губ, пухлых и вздувшихся, словно их только что пчела ужалила, – они будили искушение сразу же и всерьез взяться за прелестного этого соню, однако скромность и уважение, у обоих полов неотделимые от настоящего чувства, сдерживали мои порывы.

Все же, разглядывая в вырезе его расстегнутого воротника белоснежную грудь, не могла я не поддаться прелести головокружительных мечтаний, и тут же, однако, прервала их, предвидев опасность для его здоровья, которое уже становилось заботой моей жизни. Любовь, сделавшая меня застенчивой, научила быть и заботливой. Трепеща, коснулась я своей рукой его руки и, стараясь сделать это как можно бережнее, разбудила его. Он вздрогнул, глянул поначалу несколько диковато и произнес голосом, звучная гармония которого проникла мне в самое сердце: «Дитя мое, скажи, будь добра, который теперь час?». Я ответила, прибавив, что ему грозит простуда, если он и дальше станет спать с открытой грудью на утренней прохладе. Он поблагодарил меня в ответ с изяществом, какое во всем подходило к его чертам и глазам, уже широко открытым и не без охоты рассматривавшим меня; искры сверкавшего в его взоре огня падали мне прямо на сердце.

Наверное, выпив слишком много еще до того, как отправиться со своими приятелями, он был неспособен участвовать в сражениях до конца и увенчать ночь добычей-любовницей, поэтому, увидев меня, полуодетую, он тут же решил, что я одна из прелестниц дома, которую послали, чтобы он смог наверстать упущенное. Только, хотя как раз это он себе и вообразил, чего и не думал скрывать, не колеблясь скажу: фигура ли моя показалась ему не совсем обычной, в крови ли у него была вежливость, но обращение его ко мне было весьма далеко от грубого, правда, поддавшись нраву, обычному для завсегдатаев дома, он поцеловал меня – первый в моей жизни поцелуй, которым усладил меня мужчина, – и спросил, не окажу ли я ему честь своею компанией, уверив, что все сделает, лишь бы я о том не пожалела. Но даже если бы любовь, этот мастер обращать вожделение в изящество, и не противилась бы такой поспешности, одного страха вызвать недовольство в доме вполне достало бы, чтобы воспрепятствовать моей уступчивости.

Тогда я ответила ему тоном, избранным самой любовью, что по причине, объяснить которую у меня нет времени, я не могу с ним остаться, что вообще, возможно, больше никогда его не увижу – печальный вздох вырвался при этих словах из самой глубины души моей. Покровитель мой позже признался, что был поражен моей внешностью, что я понравилась ему настолько, насколько только могла понравиться девушка того образа жизни, какой он во мне предполагал, поэтому он тут же спросил, не соглашусь ли я перейти к нему, если он освободит меня от обязательств, какие, по его мнению, у меня были перед домом. Поспешное, внезапное, необдуманное и даже опасное предложение! да еще исходившее от незнакомца, а незнакомец – совершенное дитя… только любовь, меня поразившая, окрасила его голос таким очарованием, что не стало сил противиться, не нашлось слов возразить. В тот момент я могла бы умереть за него – сами посудите, могла ли я отвергнуть предложение жить с ним! И сердце мое, бешено заколотившееся в ответ предложению, продиктовало мой ответ, лишь на минуту замешкавшись: я принимаю предложение юного джентльмена и убегу к нему, как только он того захочет, я отдаю себя в полное его распоряжение, будь оно хорошо, будь оно плохо. С тех пор я часто думала: такая величайшая легкость не покоробила и не отвратила его, не обесценила меня в его глазах; судьбе было так угодно, что, страшась всяких напастей столичных, он уже некоторое время подыскивал себе содержанку, когда моя персона затронула его воображение. Одно из чудес, творимых любовью: мы мгновенно пришли к согласию и скрепили его поцелуями, которыми – в надежде на большее – ему и пришлось довольствоваться.

Никогда, наверное, чудесная юность не воплощала себя в облике более подходящем для того, чтобы вскружить девушке голову и заставить ее, забыв про все и всяческие последствия, следовать за кавалером. Ведь помимо всех совершенств мужской красоты были в его облике опрятность, благородство, какое-то изящество в посадке и повороте головы, еще больше выделявшие его в толпе; живые глаза его были полны мысли и понимания, взор был приятен и в то же время повелителен; цвет лица превосходил распустившуюся бутоном любви розу, а неизбывный румянец спасал от примет разгульной жизни или от рыхловатости и желтизны, обычных у таких слишком светлых, как он.

Наш маленький план был таков: на следующее утро, часов в семь, я должна выйти из дома (это я могла обещать с уверенностью, поскольку знала, где найти ключ от входной двери), а он будет ждать меня в конце улицы в карете, чтобы сразу умчать; после этого он пошлет выплатить все долги за мое пребывание в доме миссис Браун, которая, насколько ему представлялось, может и не проявить желания расставаться с той, кто, на его взгляд, способна была привлекать клиентуру в дом.

Тогда я только попросила его не упоминать, что в доме ему на глаза попалась такая персона, как я, причины этого обещала объяснить позже, в более подходящей и спокойной обстановке. Тут же, боясь нахлобучки из-за того, что нас могут увидеть вместе, с болью в сердце оторвала себя от него и тихонечко прокралась в свою комнату, где Фоби все еще крепко спала. Торопливо сбросив то немногое, что было на мне надето, я легла с нею рядом, охваченная смешанным чувством ликования и беспокойства, которое, возможно, легче представить, чем выразить.

Волнения из-за того, что миссис Браун прознает про мой замысел, разочарование, тоска – все исчезло во вновь вспыхнувшем пламени. Видеть его, касаться, быть рядом с ним, хотя бы и одну ночь, но с ним, с кумиром моего любящего девичьего сердца – таким представлялось мне счастье, что дороже свободы или жизни. Он может и надругаться надо мною – пусть! Он хозяин, властелин души моей; счастье, слишком огромное счастье даже смерть принять от руки столь дорогой.

Таким рассуждениям предавалась я целый день, каждая минута которого казалась мне маленькой вечностью. Как часто обращалась я к часам! Как хотелось мне передвинуть стрелки, будто вместе с ними могла я продвинуть время! Будь обитательницы дома чуточку внимательнее, они без труда заметили бы, что со мной происходит нечто необычное, ибо нетерпение, странности проскальзывали в каждом моем движении, 64 в каждом жесте, особенно когда за обедом был упомянут премиленький юноша, бывший тут и оставшийся завтракать. «Ах, какой красавец!.. Умереть можно, что за прелесть!.. Они за него волосья друг другу повыдергивают!..» – эти и им подобные глупости подливали, однако, масло в огонь, пламя которого сжигало меня.

Все эти рассуждения и буйство воображения за целый день имели одно доброе следствие: из-за переутомления я вполне сносно проспала до пяти часов утра, после чего встала, оделась и, терзаясь двойной пыткой страха и нетерпения, стала дожидаться назначенного часа. Наконец он настал. Драгоценный, решающий, опасный час наступил, и вот уже поддерживаемая только решимостью, взятой взаймы у любви, я сумела спуститься на цыпочках вниз: сундучок свой я оставила в комнате, чтобы не давать повода для лишней тревоги, если вдруг кто-то заметит, что я выхожу с ним из дома. Я подошла к входной двери. Ключ от нее всегда лежал на кресле возле нашей кровати – под присмотром Фоби, у которой не возникло ни малейшего подозрения в отношении моего намерения сбежать (мне и самой такое в голову не приходило всего день тому назад), а потому она и не предпринимала никаких предосторожностей и не прятала ключ. С величайшей осторожностью и легкостью открыла я дверь: придающая смелость любовь и тут хранила меня. Оказавшись на улице, я сразу увидела своего нового ангела-хранителя, ждавшего у распахнутой двери кареты. Как добралась до него, не помню: мне чудится, будто летела по воздуху, – только в миг единый оказалась я в карете, а он рядом, обвил меня руками и приветствовал поцелуем. Кучеру было сказано, куда править, и он тронул.

Слезами все время переполнялись глаза мои, но слезами сладчайшего восторга: очутилась в объятиях этого прекрасного юноши – вот восторг, в каком купалось мое сердечко. Прошлое, будущее равно утратили значение для меня. Настоящее – вот на что лишь доставало у меня жизненных сил выдержать и не лишиться сознания. Были и нежнейшие объятия, трогательнейшие уверения в любви ко мне, в том, что он никогда не позволит себе дать мне повод пожалеть об отчаянном шаге, какой я сделала, доверившись целиком его чести и щедрости. Только – увы! – не было в том никакой моей доблести, ведь всего-то поддалась я напору страсти, слишком вольному, чтобы ему противиться; то, что я сделала, я сделала потому, что не могла этого не сделать.

Мгновение спустя (ибо время для меня теперь перестало существовать) оказались мы в гостинице в Челси, гостеприимном пристанище для ищущих утех парочек, где на завтрак нам был подан шоколад.

Содержавший гостиницу бывалый весельчак, превосходно понимавший, что к чему, в жизни, завтракая с нами, лукаво и плотоядно поглядел на меня. Он забавлял нас обоих уверениями, какая мы удачная пара – «уж мне-то поверьте!» – гостиницей его пользуются многие джентльмены и леди, но пары приятней ему видеть не доводилось… он уверен, что я розанчик свеженький… вид у меня такой деревенский, такой неиспорченный! Что ж, супруг мой счастливчик!.. Вся эта обычная для хозяев болтовня не только льстила мне, не только успокаивала, но и помогала избавиться от смущения быть рядом с моим новым повелителем, с кем – а миг такой уже приближался – я начинала опасаться оставаться наедине: у подлинной любви застенчивость появляется даже чаще, чем у девственной стыдливости.

Ослепленная любовью, я готова была умереть ради него, но, сама не знаю почему, до жути страшилась того момента, который был предметом самых жгучих моих желаний; сердце мое замирало от страха – и в то же самое время бешено билось от буйных вожделений. Такая борьба страстей, эта стычка между целомудрием и любовным томлением вновь исторгли из меня поток слез, он же принял их, как то и прежде делал, всего лишь за остатки беспокойств и озабоченности, связанных с внезапностью перемены моего положения, с тем, что я полностью отдала себя под его опеку. Думая так, он делал и говорил все соответствующим образом, чтобы лучше всего вселить в меня уверенность и спокойствие.

После завтрака Чарльз (драгоценное знакомое имя, которым я отныне осмелюсь называть моего Адониса) с многозначительной улыбкой взял меня за руку и сказал: «Пойдем, моя дорогая, я покажу тебе комнату, откуда открывается великолепный вид на парки». И, не дожидаясь ответа (чем доставил мне большое облегчение), он повлек меня в покои, полные воздуха и света, где вопрос любования какими-то там видами отпадал сам собой, – если не считать вида на постель, которая и создавала требуемую обстановку.

Чарльз, едва задвинув задвижку на двери, подлетел, подхватил меня на руки, прижался губами к моим губам и понес меня, трепещущую, задыхающуюся, обмирающую, полную мелких страхов и нежных желаний, к кровати, где нетерпение помешало ему раздеть меня, он лишь застежки на платье распустил, корсет расшнуровал и шейный платок развязал.

Грудь моя обнажилась, вздымаясь, она позволила ему и видеть, и чувствовать тугую упругость двух возвышений, какие можно представить у девушки, не достигшей шестнадцати лет, только-только из деревни и никем еще не тронутой, даже их великолепие, белизна, форма, приятное сопротивление ласкам не могли надолго привлечь его беспокойные руки: вскоре нижние юбки и рубашка моя были подняты, и пущенные на волю руки устремились к более притягательному центру, открытому для их ласкающего вторжения. Страхи мои, однако, давали себя знать: чисто машинально я сдвинула ноги, но при первом прикосновении руки его, пробиравшейся меж ними, ноги раздвинулись сами собой и открыли путь к главной цели.

Все это время, почти вся открытая для взора его и рук, я лежала тихо и не оказывала никакого сопротивления, что убеждало его во мнении, которое еще раньше сложилось, будто мне эти занятия не в диковинку, ведь взята я была из обычного публичного дома и сама заранее ни словечка не обронила о своей девственности. Да если бы я и сказала такое, то он скорее всего решил бы, что я его за глупца принимаю, который способен проглотить подобную небылицу, чем поверил бы в то, что я до сей поры обладаю драгоценным сокровищем, потаенной жилкой, какую так истово разыскивают мужчины, а найдя, никогда не разрабатывают, но – рушат и уничтожают.

Разгоряченный, он был уже не в силах терпеть любые задержки, потому быстро расстегнулся и извлек инструмент, эту машину любовных атак и, нимало не беспокоясь, направил ее туда, где, как он полагал, была уже пробита брешь… И вот! вот! впервые ощутила я, как нечто твердое и жесткое, словно рог, кость или хрящ, вторглось в нежные, но неподатливые мои органы. Сами вообразите его удивление, когда после нескольких, вовсе не слабых, движений, вызвавших во мне ужаснейшую боль, он совсем-совсем не продвинулся.

Я пожаловалась – мягко, робко, но пожаловалась, – что не смогу этого вынести… он сделал мне больно, и как больно!.. Но и тут он все-таки прежде всего подумал, что виной всему – мой юный возраст и величина его инструмента (очень немногие из мужчин могли бы потягаться с ним в размерах): возможно, мне просто не попадались такие же смелые, сильные и напористые в этих делах, как он. Мысль о том, что цветок моей невинности еще не сорван, не приходила ему в голову, он и помыслить не мог, что нужно тратить время и слова на выяснение, так это или не так.

Снова он попытался – и снова не получилось: проникнуть не удалось, мне же сделалось больнее прежнего, и лишь беспредельная любовь помогла мне выдержать беспредельную эту боль почти без стона. Наконец после нескольких безуспешных попыток он, тяжело дыша, улегся рядом, поцелуями своими осушил мои слезы и мягко спросил, что случилось, почему столько страданий и жалоб? Может, с другими у меня получалось лучше, чем с ним? В ответе моем была простота, призванная убедить: он – первый мужчина, который так обращается со мной. Правда могущественна, и не всегда мы не верим тому, чего страстно жаждем.

Чарльз, кого собственные ощущения уже достаточно подготовили, кто не мог посчитать мои претензии на невинность совсем уж несуразными и необычными, успокоил меня поцелуями, умолял – во имя любви – потерпеть немного, уверял в готовности относиться к боли моей так же бережно, как к своей.

Увы! этого было достаточно: я давно готова была доставить ему любое удовольствие, какой бы болью для меня оно не обернулось.

На сей раз он начал все по-иному: прежде всего, подложил одну подушку под меня, теперь высота была более подходящей для попадания в самое яблочко; затем еще одну подушку подсунул мне под голову, так стало удобнее; потом развел мои ноги, встал между ними так, чтобы они легли ему на бока, и направил конец своего тарана в самую щель, открывавшую желанный проход: она была так мала, что с трудом можно было понять, что он попал как раз туда, куда хотел. Он посмотрел, потрогал, удостоверился и – неистово двинулся вперед, загоняя изумительную жесткость свою словно клин, расщепивший соединение нежных частей и позволивший проникнуть внутрь по крайней мере концу рвущего плоть оружия; почувствовав это, он усилил нажим, нанес точный, выверенный прямой удар с силой, давшей возможность проникнуть еще глубже. Меня же в этот момент пронзила невыносимая боль там, где стороны мягкого прохода были раздвинуты жестким и толстым тараном, от криков меня удерживало лишь опасение взбудоражить всю гостиницу, я закусила конец юбки, завернувшейся к самому лицу, и в агонии терзала ткань зубами. В конце концов мягкие ткани поддались жесткому вторжению, проникновение продолжилось, и тут, возбужденный до крайности, уже не владеющий собой, Чарльз в каком-то естественном бешенстве всю жгучую ярость перегретой своей машины вложил в дикий, безжалостный выпад, и обагренный кровью девственницы меч вошел в меня, все сметая на своем пути, по самую рукоятку… Вот! вот тут и покинула меня вся моя сдержанность: боль была так остра, что я закричала и лишилась чувств. Позже, когда извержение его завершилось и оружие было убрано, он рассказал мне, как струйки крови, вытекавшей из раны разорванного прохода, заливали мне бедра.

Придя в себя, я обнаружила, что лежу раздетая в постели, в объятиях милого неумолимого погубителя моей девственности, а сам он, полный сочувствия, склонился надо мной, держа в руках бокал с подкрепляющим, что, как и все, исходящее от дорогого мне причинителя стольких болей, я отвергнуть не смогла. Глаза мои, однако, наполнились слезами, я обратила к нему свой томный взгляд, где читался немой укор в жестокости и невысказанный вопрос, в том ли состоят блага любви? После полного своего триумфа над невинностью там, где он и не чаял найти ее, Чарльз проникся ко мне глубочайшим чувством и нежностью искупал боль, причиненную мне тогда, когда сам он взмывал к вершинам наслаждения. Мягкостью обхождения, теплотой, лаской убаюкивал и успокаивал он меня в моих слабых жалобах, дышавших больше любовью, чем обидой, ибо не так много времени понадобилось, чтобы утопить все мои страдания в море удовольствия от того, что я вижу его, что принадлежу ему – ему, ставшему отныне абсолютным властителем моего счастья, если выразить это одним словом, моей судьбы.

Все же боль слишком чувствовалась, а рана слишком кровоточила, чтобы благородный Чарльз решился подвергнуть мое терпение еще одному испытанию. Я ни пошевелиться не могла, ни ходить, тогда он велел подать обед к самому краю кровати, так что мне ничего другого не оставалось, как приняться за крылышко дичи и выпить два-три бокала вина – ведь прислуживал и уговаривал меня выпить и поесть не кто иной, как мой возлюбленный, которому любовь передала непререкаемую власть надо мною.

После обеда, когда все, кроме вина, было убрано, Чарльз весьма бесстыдно испросил позволения – а согласие он мог прочесть во взгляде моем – лечь со мной в постель, тут же принялся раздеваться, на что я не могла не смотреть со странным чувством страха и радости одновременно.

И вот он уже в постели со мной – впервые, в самый разгар дня, – вот он приподнимает свою и мою рубашки, прижимает свое пылающее тело к моему… о! радость непомерная! о! нечеловеческий восторг! Где та боль, что устоит под напором такого наслаждения? Я уже не чувствовала страданий из-за своей раны внизу, я обвилась вокруг него виноградной лозою так, будто боялась, что хоть частичка его тела останется без моих прикосновений, я отвечала на его страстные объятия и поцелуи с трепетом и пылом, свойственным только настоящей любви, с какой не сравниться никакому вожделению. Да, даже сейчас, когда тирания страстей во мне давно угасла и в жилах моих уже не огонь, а холодное успокоение обычного потока, воспоминания об этих самых волнующих минутах моей юности все еще радуют и ободряют меня. Впрочем, позвольте я продолжу. Очаровавший меня юноша и я слились теперь тело к телу полностью, каждой складочкой, каждым возвышением, каждым углублением; не в силах сдерживать буйство вернувшихся желаний, он двинул свою армию вперед, мягко раздвинул мои ноги своими, запечатал уста мои поцелуями, сочившимися огнем, снова изготовил таран и снова пустил его в ход, толчками прокладывая путь в порванных мягких складках, которые отзывались на новое вторжение страданиями меньшими, чем тогда, когда был сделан первый прорыв. Я сдерживала крик и терпела все с пассивной стойкостью героини. Вскоре движения его убыстрились, щеки запылали пунцовым румянцем, глаза закатились в жарком пароксизме, наконец, прерывистое дыхание и конвульсии засвидетельствовали приближение того наивысшего наслаждения, которое я из-за слишком великой боли разделить с ним пока не могла.

Только несколько раз испытав все это и притупив как следует ощущение страданий, обрела я способность чувствовать щекочущий поток успокоительных сладостей, что вызывал во мне восхитительный отклик и умиротворял разыгравшуюся мою чувственность – к избытку услады пришла от избытка боли. Когда же свидания наши стали следовать одно за другим и я к ним привыкла, то тогда ощутила я воистину несравненное удовольствие, наслаждение из наслаждений, когда горячий стремительный поток проходится по всем зачарованным внутренностям… благодатный поток! какое упоение! какой восторг! невыносимое, неодолимое наслаждение это даровано природой, без сомнения, для того, чтобы дать облегчение, почувствовать восхитительное мгновение таяния внутри, о приближении которого предупреждают милый бред и сладостный трепет в миг истечения струящейся неги, в которой тонет само наслаждение.

Как часто, когда яростная путаница моих страстей смывалась упоительным потоком, в томных размышлениях задавала я себе спокойный вопрос: дарует ли природа всем своим созданиям такое же счастье, как и мне? Или: чего стоят все эти страхи последствий в сравнении с радостями одной только ночи, проведенной с таким, недоступным пониманию моих глаз и сердца, очаровательным, любящим, несравненным юношей?

В непрестанном круговороте любовных восторгов, поцелуев, воркования, забав и всякого рода услад провели мы целый день до самого ужина. Наконец подали ужин, но прежде Чарльз, не могу понять зачем, накинул на себя одежду, уселся рядом с кроватью, устроил из постели и простыни стол со скатертью, который сам накрыл и сам за ним прислуживал. Ел он с прекрасным аппетитом и, казалось, радовался, видя, как ем я. Судьба моя меня обвораживала, я так увлеченно сравнивала восторги, в которых ныне купалась, со скукой и пресностью всей прежней моей жизни, что считала все это весьма дешевой платой за все свои утраты или риск того, что восторги окажутся недолговечными. Настоящее, сиюминутное полностью заполнило мое сознание, до самых его укромных уголков.

В ту ночь мы легли вместе и после того, как вновь вкусили от благ удовольствия, самой природою, уставшей и удовлетворенной, были преданы в руки сна – руки возлюбленного моего обвивали меня, осознание чего сделало сон еще более сладким.

Поздно утром я пробудилась первой и, едва дыша от опасения нарушить его покой, смотрела, как, бережно высвободив меня из своих рук, возлюбленный мой крепко спал. Мой чепчик, волосы, рубашка – все на мне было в беспорядке от неистовств, мною испытанных, так что я воспользовалась случаем и привела все в надлежащий порядок – почти не отрывая восторженного взгляда от спящего юноши, чувствуя, как уходит вся боль, какую он мне причинил, и безмолвно признавая, что наслаждение с лихвой заплатило за все мои страдания.

День занялся. Я сидела в постели, все белье на которой было скомкано, скручено или было сброшено из-за неистовства наших движений да знойной духоты. Не могла я не поддаться искушению, что влекло меня так неукротимо: в этот светлый миг радовала я взор свой созерцанием всех юношеских красот, которыми уже успела насладиться и которые теперь были почти полностью обнажены передо мной; даже то, что скрывала в жгут свернувшаяся рубашка, рисовалось в моем воображении так же ясно, как и остальное. Влюбленная по уши, я просто парила над ним! Мне мало было двух глаз, какими я впитывала красу всех его обнаженных прелестей, мне нужно было по крайней мере сто глаз, чтобы досыта усладить свой взор.

О! если бы я могла обрисовать его фигуру такой, какой вижу ее даже сейчас – а она до сей поры не покидает моего воображения! – в полный рост, само совершенство мужское во всей своей красе. Представьте себе лицо без единого изъяна, оттененное первоцветом и весенней свежестью возраста, придающего красоту любому полу, лицо, где лишь над верхней губой пролегла тень от едва начавшего пробиваться первого пушка.

Двойные рубины пухлых губ его разошлись и, казалось, выдыхали воздух приятней и чище, чем тот, что вдыхали. Ах! чего только мне стоило удержаться от такого желанного поцелуя!

Прекрасная, славно выточенная шея, украшенная сзади с обеих сторон кольцами естественно вьющихся волос, соединяла голову с телом совершенной формы и крепко сбитым, сила и мужская мощь его внешне скрывались и смягчались нежностью цвета лица, изяществом черт, гладкостью кожи и округлостью плоти.

На белоснежном пространстве по-мужски широкой груди пунцовые соски казались бутонами роз, готовыми вот-вот лопнуть.

Даже сорочка не могла скрыть от меня соразмеренность и завершенность его форм там, где талия плавно переходила в чресла и уклон сменялся крутым возвышением боков, где холеная, гладкая и ослепительно белая кожа блестела, обтягивая твердые округлости спелой плоти; при легчайшем нажиме она подергивалась рябью, но стоило попытаться нажать посильнее, как пальцы начинали скользить, словно по поверхности тщательно отполированной слоновой кости.

Бедра его, превосходно вылепленные, округлые в наливе молодости и силы, постепенно сужающиеся к коленям, казались двумя столпами, достойными того тела, какое они поддерживали и внизу которого находился таран, яростно вломившийся и почти сокрушивший те мягкие мои части, что еще не переставали отзываться болью на эту ярость. Но посмотрите на него теперь! Обессиленно упавший, откинувши полуприкрытую пунцовую головку на поверхность бедра, умиротворенный, податливый – ничто в его облике не говорило о способности сотворить зло и жестокость, им причиненные. Роскошная поросль мягких в колечки свившихся волос окружала его основание, оттеняя его белизну; покрытый узором вен податливый ствол, словно ужавшись, съежившись, сплющившись, обратился в истомленного рыхлого толстячка, поддерживаемого меж бедер своим шарообразным придатком, этим волшебным мешочком сокровищ сладострастной природы, который, казалось, вобрал в себя все морщинки и все складки великолепного, молодого, без изъянов тела. Совершенной композиции картина, привлекательнее и трогательнее которой у природы нет. Она, конечно же, бесконечно превосходит все эти обнаженные тела, что изображаются художниками в живописи, в скульптуре и в произведениях любого из искусств, которые покупаются за бешеные деньги; так уж получается, что превосходство и величественность того, что можно увидеть в реальной жизни, мало кем осознается, разве что теми немногими, кого природа наделила пылом воображения и кто в суждениях своих верен той истине, что истоки, первоосновы красоты, непревзойденные творения самой природы превыше всех своих отражений в искусстве и что, как бы ни посягало богатство, оно не в силах заплатить за эти творения сполна.

Всему, впрочем, приходит конец. Одно движение юного ангела в размягченности уже уходящего сна – и все сокровища были скрыты от моих глаз оправленными рубашкой и простынью.

Тогда я легла, направив руки к той части своего тела, где виды, коими только что я любовалась, уже вызывали мятеж, силой превосходивший и боль и страдания, усмиряя его, пальцы мои сами открыли уже проторенный проход. Однако долго сравнивать там разницу между девственницей и теперь уже законченной женщиной мне не пришлось: проснулся Чарльз и, повернувшись ко мне, спросил, каково мне спалось, и, едва выслушав ответ, запечатлел на моих губах исторгающий восторг и обжигающий поцелуй, пламя которого проникло мне в сердце, а оттуда разошлось по всем-всем жилочкам, по всему телу. Тут же, словно в гордыне своей отплачивая мне за учиненный осмотр нагих его красот, он откинул простыню и поднял как мог высоко на мне рубашку – пришел его черед любоваться дарами, какими осчастливила природа меня; руки его тоже не бездействовали, сразу же прошлись по каждой частичке моего тела. Восхитительная скудность и твердость еще не созревших, но многообещающих грудей, белизна и упругость плоти – все во мне, казалось, вызывало его удовлетворение. Любопытство влекло его взглянуть на разорение, им учиненное, в центре сверхъяростного таранного удара; подложив под меня подушку, он устроил меня так, как то отвечало целям его своенравной проверки и на вид и на ощупь. Кто, скажите, может в словах выразить огонь, сверкавший в его очах и горевший на его дланях! Лишь вздохами радости и милой неразборчивостью восклицаний мог он тогда воздать мне хвалу. К тому времени орудие его вновь было твердо нацелено на меня, я смогла рассмотреть его в момент высочайшего подъема и возбуждения. Чарльз сам ощупал его и, видимо нашел состояние удовлетворительным, с улыбкой любви и добродетели схватил он мою руку и мягко, но настойчиво поднес ее к гордости своего естества, роскошнейшему шедевру его. Слабо сопротивляясь, я не могла не ощутить то, что сжать было мне не по силам, – столп из белейшей слоновой кости, причудливо испещренный голубыми прожилками и увенчанный – при напрочь откинутом капюшоне – головкой, на котором сама жизнь играла всеми оттенками красного и алого, – никакой рог не мог быть тверже и жестче, зато и никакой бархат не мог быть столь мягок, ласков и отзывчив на прикосновение. Чарльз препроводил мою руку еще ниже, туда, где природа и наслаждение совместно устроили сладострастную свою сокровищницу, столь ловко закрепленную и подвешенную к основанию первичного их орудия и прислужника, что его смело можно было счесть заодно и казначейским распорядителем; там довелось мне через мягкую оболочку хорошо разобраться в содержимом – паре округлых шариков, которые, казалось, были созданы для игры, но упрямо не давались в руки, ускользая от любого, даже очень легкого, давления снаружи.

Появление моей слабой и теплой руки в местах особо чувствительных вызвало такой внезапный пожар страсти, что, отбросив всякие приготовления и пользуясь удобством, с каким я расположилась, Чарльз бурей обрушился туда, где я нетерпеливо ждала его, на сей раз таран свой направил он уверенно и без промаха. Тут же почувствовала я вторжение жесткости меж разведенных краев раны, отныне отверстой для жизни; малость и узость более не доставляли мне невыносимой боли, а любовнику моему создавали лишь те трудности, что возвышали его наслаждение; ощущение, что орудие его оказалось в плотных объятиях моей нежной и пылающей плоти, словно меч, упокоившийся в ножнах, мягко его облегающих, переполняло меня наслаждением, так что у меня совершенно дух перехватило и дыхание зашлось. А эти убийственные выпады! А несметные поцелуи! Каждый из них – радость неописуемая, но и эта радость затерялась в толпе куда больших блаженств! Возбуждение и сумбур были чересчур сильными, чтобы естество могло выдержать его долго: ключи, столь возмущенные и горячо разогретые, скоро выкипели и, иссякнув, пригасили полыхавший пожар. Утехи любовные и накипь вожделения поглотили все утро и еще столько дня прихватили, что, когда пришло время накрывать на стол, пришлось накрывать его сразу и к завтраку, и к обеду.

Пока мы отдыхали, Чарльз рассказывал о себе, и каждое слово из рассказанного им было правдой. Его отец – а Чарльз был единственным ребенком – имел небольшой доход, но тратил без счету, залезая в долги, потому и сыну смог дать весьма скудное образование: никакому делу тот не был обучен, предполагалось пустить его по военной части, выкупив чин и звание, разумеется, при том условии, что удалось бы достать денег или сберечь их в процентах, однако о выполнении этих двух условий приходилось скорее мечтать, чем на то надеяться. Расточительный и недальновидный родитель обрек юношу на участь далеко не лучшую: способный и многообещающий отрок пребывал в полном ничегонеделании, к тому же папенька палец о палец не ударил, чтобы хоть намеком предостеречь сына от пороков и опасностей, подстерегающих неосведомленных и неосмотрительных в столичной жизни. Чарльз жил дома под присмотром отца, который сам содержал любовницу. Во всем остальном, если только Чарльз не просил у него денег, отец относился к нему с добротой, в которой было больше лени, чем добра: мальчику все сходило с рук, любое его объяснение или отговорка принимались на веру, и даже когда отец порицал его, это больше походило на потворство проступку, чем на серьезную заботу о воспитании или наказание. Деньги, однако, были нужны, и нужду в них Чарльз, у которого мать умерла, удовлетворял благодаря щедрости бабушки по материнской линии, не чаявшей во внуке души. Она владела солидным годовым доходом и постоянно отдавала ненаглядному своему все сбереженное ею до последнего шиллинга – к великому огорчению его отца: того огорчало не то, что бабушка потакает капризам внука, а то, что она предпочитает Чарльза ему самому. И мы слишком скоро убедились, какой губительный оборот может принять подобная корыстная ревность, клокочущая в отцовской груди.

На щедроты любвеобильной бабушки Чарльз, тем не менее, мог содержать любовницу, столь непритязательную, какой делала меня любовь моя: добрая моя судьба – а таковой я вовек и буду ее считать – свела меня с ним, как я уже о том имела случай сказать, как раз тогда, когда он присматривал себе сожительницу.

О характере его могу Вам сразу сказать одно: ровность поведения, очаровательная мягкость и обходительность свидетельствовали о том, что Чарльз рожден был для семейного счастья – заботливый, от природы вежливый и благочестивый; не было случая, чтобы он повинен был в ссоре или злобой взрывал безмятежность и спокойствие общения, его умению соблюдать выдержку мог позавидовать каждый. Не наделенный качествами великими или блестящими, свойственными гению, теми, благодаря которым можно прогреметь на весь свет, он обладал всеми более скромными свойствами, какие признаются менее громкой, но все же доблестью в обществе: простой здравый смысл в сочетании с добродетельной скромностью и добродушием доставляли ему если не обожание, то всеобщую любовь и уважение, приносящие еще больше счастья. Признаюсь, поначалу лишь красота облика привлекала к нему мое внимание и вызывала во мне страсть, а потому не очень-то я могла тогда судить о внутренних его качествах и достоинствах, какие позже мне представился случай постичь и какие, возможно, в том легкомысленном и ветреном возрасте мало трогали бы мое сердце, не будь они заключены в обличье столь приятное для глаз моих, кто стал кумиром моих чувств. Впрочем, вернемся к нашему рассказу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад