— Хорошо бы набить твоим командирам морду, — сказал он и поправился: — Отцам-командирам…
Скосов помнил: года два назад, когда в гарнизоне сломалась котельная и офицеры с семьями приезжали мыться в поселковую баню, он, хмельной и распаренный, разговаривал в раскаленной парной с начальником гарнизона — пухлым улыбчивым мужичком с носом уточкой и телом кубышечкой. Бледные жиры подполковника Пырьева раскраснелись и залоснились, и он расслабленно спустился на самую нижнюю полку и охал, потряхивая веником над своими округлыми бабьими плечами. Однако левой рукой он не забывал укрывать, как будто случайно, свой отросточек, и без того надежно укрытый в наползающих складках живота и двух толстых вздрагивающих ляжек.
— Да понимаешь ли ты, что все твое войско — это мясо, баранина, — здоровым басом вещал Скосов. — Сборище балбесов. Они только сортиры чистить умеют, да и то плохо.
И Скосов хохотал при этом. А голый подполковник, похожий даже не на продавца, а на продавщицу ливерной колбасы, тихо хихикал, и казалось, что хихикает все его мелко трясущееся тело.
— Зря вы здесь землю гадите… А нужен один взвод, в котором я служил в свое время, — говорил Скосов, и лицо его красно горело. — И все твое войско через сутки сдастся мне в плен. Потому что меня воевать учили. А ты солдат ничему не учишь… Ты только с “кусками” у них тушенку крадешь… и нам же, гражданским, у которых такие же пацаны по армии, эту тушенку продаешь…
Пырьев, на счастье которого в парной не было его подчиненных, тихо хихикал и качал головой:
— Брось ты чепуху молоть…
— Вот тебе и брось. А тушенкой этой в следующий раз я тебя накормлю, ведра не пожалею. Хочешь? Нет?
Были времена, Скосова за подобную болтовню таскали к особисту в пограничную комендатуру. Но ему все сходило с рук. Он мог затихнуть на какое-то время, а потом дух противоречия вновь рвался из него. И майор-особист даже привык к общению с этим человеком, встречал его с улыбкой, одновременно таящей и ехидство, и властность. И протрезвевший Скосов, являясь на допрос в приподнято-бравом настроении, выслушивал майора с наигранной придурковатостью, шевеля бровями и поминутно восклицая: “Правда, что ли?”.
“Вы взрослый человек, должны знать, что я могу дать вам предписание на отъезд с острова в двадцать четыре часа…” — “Иваныч! Что ж ты строг! — И вдруг наклонялся к майору, говорил полушепотом: — Иваныч, как же ты меня отправишь с острова? С кем ты тогда работать будешь, с баранами? Ведь с ними неинтересно.” — “Нет, не с баранами, — тонко улыбаясь, поправлял его майор, — с честными советскими людьми”. Скосов, чувствуя промашку, распрямлялся: “Все, заметано! В следующий раз слова не скажу — сразу буду бить в харю.” — “Кого бить в харю?” — оторопело спрашивал майор. “Ну, Иваныч, ты должен понять, что тебя я и в мыслях не держал”. — Губы майора пытались кривиться в усмешке, он, еле сдерживая злость, все-таки шел на попятную: “Вот и хорошо, битье в харю — это уже заботы вашего участкового, ну а с ним сладить вам будет куда проще, чем с нами…”.
Времена те обратились в иллюзию, крамольные речи утратили острый вкус до постной обыденности, и, что удивительно, Скосов поумерил пыл, если он и выступал отныне, то лишь по инерции, по старой привычке: свободы желать уже было не к чему, свободы, как он сам говорил, было до бровей.
Собаки угомонились, тишина вновь набирала силу, и Глушков, пробираясь по темному жилью к отведенной ему постели, уже ни о чем не мог думать, он ощущал только одно — самое важное для себя: одиночество его кончилось. Душа его погрузилась в необыкновенную умиротворенность, будто сонное дитя в теплую пуховую перину. Судьба его уже вольно катилась по случайному руслу, и куда ее должно было вынести, в этот час совсем не имело значения. Он провалился в сладчайшую дрему, и все бдительные часовые его, отвыкшие за несколько месяцев армейского срока от покоя, заснули вместе с ним. Они проспали привычный час подъема, не сыграли тревогу.
Глушков открыл глаза, когда в окнах за тяжелыми — от пола до потолка — темно-лимонными шторами с узорами уже поднялся день. Звуки сочились с улицы, и были эти слабые голоса и приглушенное тарахтение какого-то мотора по-домашнему мирными и размеренными, так что хотелось вновь закрыть глаза и, ловя их слабый убаюкивающий рокот, вернуться в сон.
Пробудившись, Глушков не знал, что хозяин дома несколькими минутами раньше, прежде чем отправиться в свою кочегарку, куда он устроился всего две недели назад, бросив рыбалку, заглядывал в комнату и долго пристально всматривался в солдата, словно утренний свет мог приоткрыть что-нибудь в спящем лице — Скосов хорошо знал, что во сне все лица одинаковы: и у праведников, и у негодяев, но чувствовал, что в общем-то это и не важно, куда важнее было то, что сам он вновь обрел нечто утраченное, и пусть ненадолго, пусть достижения эти были призрачны, но он вновь безотчетно чувствовал свою значимость, как если бы спящий непутевый малый оказался его родным сыном, плохим ли, хорошим ли, угодным или совсем бесполезным для всей земли.
От Скосова в комнате остался терпкий запах табачного дыма. И Глушков чувствовал этот запах, не придавая ему значения. Он надел темно-синий спортивный костюм, который еще ночью ему подыскал в шкафу хозяин дома. Костюм был слишком широк, и пришлось затягивать резинку на поясе, отчего брюки стали похожими на запорожские шаровары. Носки ему дать забыли, и он некоторое время сидел на диване босой, рассматривая на ногах пальцы с облезающей желтой кожей. И он вдруг вспомнил, что давно уже не сидел вот так просто, праздно, свесив босые ноги на пол.
В соседнем комнате хлопнула дверь, послышались шаги, громыхнула посуда, зашумела вода. Потом дробно застучал нож по доске — Глушков сразу узнал этот звук. Он осторожно подошел к дверному проему, отодвинул занавеску.
Хозяйка, тучно восседавшая за столом, шинковала длинным ножом белый скрипучий капустный качан… Она бесцветно из-под бровей взглянула на Глушкова.
— Встал?
— Доброе утро… — смущенно сказал Глушков, не проходя дальше дверей.
— Да уж… доброе, — промолвила она, опять упершись глазами в свою работу.
— А где же?…
— А… Он сказал, ждать и никуда не выходить. В обед придет.
Она замолчала и только продолжала шинковать капусту, на глазах перетекающую из рыхлого белого шара в горку шинкованных лепестков, влажных на срезе. Нож, подобно птичьему клюву, громко частил по доске. Женщина больше и не пыталась заговорить и не смотрела в его сторону, не пытаясь скрыть холодного недовольства, почти неприязни к Глушкову. Видимо, утром у нее состоялся совсем не ласковый разговор с мужем о солдате. Глушков тихо вернулся в комнату, застелил постель по казарменному образцу, отбив кантик на покрывале.
Немного раздвинув шторы на окне, он стал с опаской смотреть на улицу. Недалеко старенький колесный трактор с покосившейся кабиной без лобового стекла вхолостую расходовал топливо в пасмурный воздух. К отдельно стоящему строению, крашенному в синий цвет, с высоким официальным крыльцом, подрулил тяжелый бортовой грузовик. Из кабины вылез офицер, два солдата выпрыгнули из кузова. Глушков отпрянул от окна, задвинул штору. Пришлось вновь вернуться на диван и долго утомительно сидеть без дела. Сидел и теперь уже со страхом и нетерпением прислушивался к звукам, долетавшим в комнату.
Голоса на улице переместились, смолкли и скоро раздались у самого дома. Где-то заскрипела дверь, ударилась о косяк, застучали сапоги — шаги были тяжелые, мужские. Хозяйка, кажется, выбежала из дома. С веранды громко забубнили: мужской голос и ее — высокий, убедительный. Дверь вновь ударилась по косяку, в дом вошли.
— Сейчас, сейчас, — говорила женщина.
Загремела посуда, полилась вода, и слышно стало, как невидимый человек пьет громкими захлебывающимися глотками. Чтобы увидеть Глушкова, этому человеку стоило сделать несколько шагов и заглянуть в дверную арку, в которой вместо дверей болталась легкая полупрозрачная занавесь. Напившись, человек сказал баритоном:
— Сбились с ног, третьи сутки почти без сна… Спасибо вам.
— Да не за что.
Человек ушел и скоро хозяйка заглянула в комнату, испуганно посмотрела на Глушкова:
— Да это же тебя ищут… Господи, не хватало нам еще… Господи, помилуй.
Глушков вжался в спинку дивана, ссутулился, глядя себе на босые ноги.
— Господи, помилуй. — Она убежала назад, в кухню, затопала там, потом вернулась, долго пристально смотрела на Глушкова маленькими внимательными глазами, сказала: — Иди поешь. — И добавила как-то обреченно, жалобно: — Ничего знать не хочу… Ох, дурак, ох, дурак. — И вдруг сердито прикрикнула: — Иди — ешь.
— Спасибо, я сыт, — еще больше потупился Глушков.
Она опять выбежала и вернулась, испуганно быстро заговорила:
— Поешь. А я пошла сейчас… Дверь-то на замок не закрываю, все равно никто не войдет. А только щеколду накину… Ее изнутри толкнуть, дверь-то, она легко откроется. Толкнуть, и откроется…
Она ушла, чем-то грохнула напоследок на веранде, и больше Глушков не слышал от нее ни звука.
На кухонном столе, застеленном цветастой клеенкой, стояли две глубокие тарелки: одна с простым капустным салатом, другая с крупными кусками рыбы, жареной до коричневой корки. Но Глушков не сразу притронулся к еде. Он прошел по тихим комнатам. Был он совсем один в совершенно чужом незнакомом доме, и это было непривычно и удивительно ему. В двух комнатах и широкой кухне стояла простая мебель: пара кроватей, шкаф, диван, телевизор на тумбочке, два кресла с замусоленными подлокотниками, стол и несколько стульев… Все эти предметы давно напитались чужим естеством и, обретя безмолвную одушевленность, теперь теснили Глушкова и будто смотрели на него исподтишка и прикасались к нему невидимыми руками. Глушков кисло улыбался. На кухне, заодно служившей кому-то спальней, он увидел на спинке кровати свое обмундирование. Но прежде чем переодеться, он все-таки сел за стол и неторопливо съел два куска рыбы, запивая ее давно остывшим сладким крепким чаем из фаянсовой чашки. И лишь потом снял с себя мягкий спортивный костюм, облачился в ссохшуюся каляную гимнастерку. Взял шинель с гвоздя у двери, оделся, огладил шинель на боках и сутуло вышел из дома — на двери громко звякнула навесная железная щеколда.
Воздух был пасмурным и спокойным, и только две морские птицы, две грязно-серые чайки дрались в низком неповоротливом небе. И Глушков со страстным любопытством, забыв обо всем, с минуту смотрел на этих птиц, размахивающих длинными неуклюжими крыльями, похожими на коромысла, словно они хотели подцепить друг друга этими коромыслами и опрокинуть в воздухе.
Скосову тоже попались на глаза птицы. Он стоял с противоположного торца крашеного синего одноэтажного здания, у низкого входа в маленькую кочегарку, в которую он устроился работать две недели назад. В здании этом размещалась вся местная власть: администрация, участковый милиционер, почта, узел связи. Скосов с напарником приводили в порядок печь: они должны были в этот же день сделать пробный обогрев власти, и, выйдя покурить, он увидел, задрав голову, двух крикливых чаек. И что-то толкнуло его, он подумал, что надо бы сейчас же бросить все и сходить домой. Сказал напарнику, не старому еще, но седому мужику с послушным обветшалым лицом, что отойдет на десять минут.
Скосов вошел в пустой дом. Не снимая стоптанных сапог, прошел по пустым комнатам, топча грязными подошвами старенький, но тщательно вычищенный палас. Вернулся на кухню, сел за стол, закурил, наполняя терпким дымом светлое помещение и роняя пепел на блестящую клеенку. Так он и сидел за столом и напряженно курил одну сигарету за другой, разминая окурки прямо в маленькой фарфоровой солонке, окуная, топя их в мелкий белоснежный песочек на донышке, пока на улице не хлопнула калитка и не вошла запыхавшаяся от тяжести толстой сумки жена. Она замерла на входе, сразу уловив, учуяв спрессованное в супруге ожесточение, и молча взирала на его бледное затвердевшее лицо, сама ответно ожесточаясь. Он спросил тихо:
— Где пацан?
— Не знаю я, — выдохнула она, одолевая эту свою ярость, которая была бы ей теперь неловкой помощницей. И все-таки почувствовала слабину в муже, попробовала храбриться:
— Я что же, должна сторожить его?… Вечно тащишь кого ни попадя. Не дом — казарма. Мне прикажешь на весь гарнизон готовить?… А этот мальчишка… Ты вообще в своем уме? Его ищут, он чуть не убил кого-то…
— Ну-ну, — тихо промолвил Скосов.
— И не нукай… Иди, вон, разуйся, наговнил мне тут…
— Так ты не знаешь, где пацан?
— И знать не хочу… Ты посмотри лучше, не упер ли он чего… — И смелея все больше: — Ишь ты, сигаретой и в соль, на стол. А ты мыл?!.
— Ну-ну…
Скосов поднялся и, бледный, пошел в сторону хозяйки. Та замолчала, попятилась, машинально приподнимая руки для защиты, но он миновал ее, даже не покосившись в ее сторону. На работу он больше не пошел, направился в поселок, а час спустя вернулся домой сильно пьяным — где-то за магазином он и какой-то его случайный товарищ выпили по бутылке водки. Женщина незаметно удалилась в боковую комнату и оттуда чутко прислушивалась к мужу. А он, опять не разуваясь, уселся за столом на прежнем месте, положил на клеенку тяжелые руки.
— Так ты не знаешь, где пацан? — тем же тихим голосом спросил он. Сузившиеся глаза его были неподвижны.
— Я же тебе сказала. — Голос женщины дрогнул, в нем смешались страх, раздражение, обида. Она медленно вышла из комнаты и стала с опаской продвигаться мимо Скосова к входной двери. — Я не могу его сторожить…
— Мымра, — процедил Скосов, не поднимая на нее глаз, — ты его выгнала… А я тебя предупреждал. — Он помолчал и, тупо глядя на блестящую клеенку, на синюю розу, повторил еще дважды, пьяно и нудно: — А я тебя предупреждал… А я тебя предупреждал…
— Да клянусь, меня даже дома не было…
Но вот она достигла двери и проворно, с громким топотом выбежала, захлопнула за собой дверь, и уже откуда-то с веранды или с улицы донесся ее дикий дребезжащий ужас:
— Убиваю-ут!!.
— Ах ты… — затрясся Скосов. Бешеная сила подняла его, он легко опрокинул тяжелый деревянный стол — так, что, кувыркнувшись в воздухе, тот с грохотом отлетел к кровати у противоположного окна. И что-то еще опрокинул на пол, и смахнул какую-то посудку со столика у водопроводного крана. Но буйство его было устремлено на этот раз на улицу, он вырвался из дома.
Дебелая жена его, вдруг ставшая подвижной и суетливой, молча метнулась от калитки к синему зданию администрации, где уже трое или четверо человек собрались для созерцания скандала на безопасном расстоянии от дома Скосова. И он сначала ринулся в их сторону, но жена побежала дальше, выплескивая из перекошенного рта вопли страха, тогда он через несколько шагов развернулся и устремился к гаражу — низенькому деревянному сарайчику. Выкатил “ижачок”.
Когда старенький ржавый мотоцикл с плечистым седоком, страшно ревя неисправным глушителем, промчался мимо людей, жена Скосова сказала в отчаянии:
— Да чтоб ты башку разбил! Расшибся! Сдох!
А Скосов мчался по дороге к гарнизону, лужи фонтанировали грязью из-под колес. Черная куртка из толстого потрепанного дерматина, расстегнутая наполовину, надувалась на его спине круглым студенистым горбом. Во внутреннем кармане куртки болталась короткая железная монтировка. Когда мотоцикл подбрасывало на ухабах, Скосов выкрикивал во встречный тугой поток рычащей глоткой бесшабашное “Ха!”. Он ехал бить начальника гарнизона подполковника Пырьева.
Твердая дорожная насыпь из вулканической пемзы кончилась, началась дорога-канава, разбитая военными вездеходами и размытая долгими дождями, мотоцикл с разгона влетел в грязное месиво и заглох. Скосов так и не сумел завести его и в конце концов оставил мотоцикл и отправился дальше пешком, исступленно неся на сапогах многокилограммовые ошметки бурой глины.
Пройдя низину, где под толстым бревенчатым мостом громко журчала речка, а по сторонам темнел сырой сочный лес, Скосов поднялся на взгорок. Здесь и находился городок военных командиров — несколько трехэтажных панельных домов. У молодых офицерских жен, опрятно одетых в модные плащи и сапожки, уныло прогуливающихся по крохотному бетонному островку, окруженному морем грязи, Скосов узнал, где обитал Пырьев. Он поднялся в нужном подъезде на второй этаж, твердым пальцем надавил на белую кнопку звонка. Электрический соловей просипел в глубине чужого жилья дефективным голосом убогую мелодию. За дверью раздались шаги, зашуршала одежда.
Минуту спустя дверь открыла рыжая женщина лет сорока. Непроизвольная, нечаянная томность и волнение, которые неожиданно застал Скосов, еще лежали на ее лице. Она явно кого-то ждала, рука ее поправляла на груди выглаженный парадный халат из темно-синей дорогой ткани с золотыми китайскими дракончиками.
— Где хозяин? — с пьяной суровостью вопросил Скосов.
— Андрея нет… — Улыбка таяла на ее лице и волнение сменялось удивлением, недоумением и даже легким испугом. — Он уехал на Сахалин… По делам…
Скосов некоторое время хмуро и непонимающе смотрел ей в глаза, постигая то, что она сказала ему сейчас, а потом развернулся, стал спускаться по лестнице, и, уже совсем не замечая возгласа женщины, которая выскочила на площадку, склонилась через перила, спросила испуганно: “Зачем он вам?” — вышел из подъезда.
Он вернулся домой, снял сапоги, но раздеваться не стал, как был в куртке, повалился ничком на застеленную кровать, забрался с головой под подушку, так что для продыха осталась только маленькая щелка. Лежал в духоте, глядя в эту щелку пьяным своим взором, и думал так же пьяно и бессвязно, что человеку для жизни в сущности хватило бы и света, идущего через такую щелку, и воздуха — так бы и можно было жить — не тужить, хлебать воздух отмеренными порциями… А многие — очень многие — большинство — подавляющее большинство — да что там, почти все — и он ведь сам не исключение — так и живут, подобно кротам, выглядывая в узенький тусклый мирок, и хватают через свою щелку воздушок, и через нее же воняют, и по кротовьи слепо возятся, хрумкают задавшийся харч, хрумкают других кротов, глотают таблетки, чтобы подольше вонять и хрумкать… А потом он, кажется, стал задремывать, смежил веки. Но темени не настало, все так же сочился свет, и будто видел Скосов и кухню со всем ее небогатым мебельным содержимым, служившую ему спальней, и окно с задернутой шторкой; и каждый шорох снаружи долетал до его внимания: приходила жена, ворчала над головой, шуршала одеждой, стучал будильник на столе, посипывал кран, лаяла собака на улице… Но вот опустели все звуки, и подошел к кровати незнакомый человек, стал внимательно смотреть на него. И все удивлялся Скосов, что, вот лежит он, забравшись с головой под подушку да еще ничком, уткнувшись лицом в простыню, так что только одна ноздря и дышит, а все равно видит и кухню, и этого человека, одетого в старенький шерстяной спортивный костюм очень темного цвета, как шкурка у крота. Однако никак нельзя было разобрать ускользающие черты склонившегося лица: было оно знакомым, но неузнаваемым. И скоро удивление переросло в страх… А от чего родился страх? Ведь просто стоял рядом человек, просто склонился на ним и смотрел. Скосов застонал, повернулся навзничь, глубоко втягивая воздух в сдавленную грудь, уставился в упор на человека, но сколько ни всматривался, не мог узнать его лица, хотя понимал, что тот хорошо знаком ему. Зажмурился крепче, заслонил смеженные веки ладонью, отвел руку — кухня была пуста. И тогда, не просыпаясь, сообразил, что и кухня, и человек ему только грезятся, а сам он как залез с головой под подушку, так и продолжает тяжело спать. Тогда он подумал, что и это его положение — лежа на спине — тоже всего-навсего ступень сна, а сколько таких ступеней могло выстроиться в подземелье его грез… Ему стало вдруг жутко, что не выберется он из таких глубин, и он в холодном поту пробудился.
Он поднялся, вышел на крыльцо покурить.
Сидел в шлепанцах на порожке, затягивался сигареткой и фыркал, отгоняя сонливость. Рукой, шершавой, нечувствительной, вытирал пот со лба и тут же трепал за ухом ластившуюся кошку, у которой шерсть лезла клоками, и опять тер себе лоб и слипающиеся глаза. Мысли его растеклись по закоулкам, не имея ни формы, ни значения, так что если бы мог он помыслить в эту минуту, то, пожалуй, решил бы, что думает так же просто, как животное вроде кошки: видит одни картинки перед собой, а на душе ему ни хорошо, ни плохо, а так себе — терпимо.
День клонился к вечеру, растеплилось перед холодами, и народ разморено тянулся к своим домам. Глядя на людей, кивая им в ответном приветствии, Скосов постепенно приходил в себя. Прошли нагруженные сумками две дородные тетки из крайнего дома, прошла молодая парочка — плечо к плечу, появился сосед Вася из дома напротив, длинноволосый сорокатрехлетний поджарый мужик, не расстающийся со своей прической с вокально-инструментальной юности. Вася зашел во дворик к Скосову, пожал руку, сел рядом покурить за компанию. Стал выкладывать свежую новость:
— А слышь, поймали солдата. Иду мимо почты, смотрю: стоит “ЗИЛ” бортовой… Добегался парнишка, повязали.
— Где? — пробовал сообразить Скосов. — Кого?…
— За прудом прятался, мальчишки увидели, а тут машина из гарнизона. Повязали бегуна… Там “зилок”, еще не ушел.
— Мне не интересно, — наконец ответил Скосов. Лицо его стало неподвижно и багрово.
Вася еще говорил о чем-то, но Скосов отмалчивался, и сосед ушел, стал хлопотать напротив, у себя во дворе: кормил кур, которые, сбегаясь на его клич, высоко несли озабоченные головки с выпученными глазками и свернутыми набок гребешками. Скосов обулся и пошел к зданию администрации.
Напротив раскрытых настежь дверей почты стоял работающий мощный грузовой “ЗИЛ”. Мерно тарахтел вхолостую мотор, а водитель — солдат-крепыш в расстегнутой телогрейке, из-под которой перли крепенькие грудь и пузцо, стоял в кузове, расставив широко ноги, и у ног его из-за борта выглядывала голова дезертира. Глушков поднял к Скосову худое лицо, на котором теперь красно-синими ожирелостями вздулись синяки и кровоподтеки, и опять потупился. У почты толклась любопытная пацанва, молчаливая и внимательная. Скосов хотел было погнать их отсюда, но из почты выбежал знакомый радостный капитан с рыжими вихрами из-под заломленной на затылок фуражки, воскликнул для Скосова:
— Что ж ты будешь делать, не могу в гарнизон дозвониться!… Наше вам!… — сунул горячую ладошку в руку Скосова, побежал назад, оборачиваясь на бегу, кивая в сторону грузовика и вещая опять же для Скосова: — Оружие бросил, негодяй… Ну, добегался, гад! — И пригрозил пальцем крепышу: — Антошкин, карауль!
— Да я уж… — заулыбался крепыш.
Скосов взялся за высокий борт и, встав на колесо, заглянул внутрь.
— Попался… — сказал он неопределенно.
— Куда он денется, — бодро ответил Антошкин и носком сапога несильно, теперь уже только для порядка, поддал сидящему на дне кузова Глушкову под зад. Почти все пуговицы на шинели дезертира были оторваны, руки сзади связаны ремнем, и брюки без ремня сползли почти до самого паха, так что из-под гимнастерки высовывалось замызганное белье.
— Что же вы без подмоги? — Скосов ступил с колеса на землю.
— Щас капитан позвонит, будет подмога, пойдем автомат искать. — Румяное щекастое лицо крепыша вновь удовлетворенно заулыбалось. — А мы-то на РДОТ приехали, а тут пацаны ваши: “Бегуна видели!”. Мы — на пруд… Боялись, постреляет он нас, а он, вишь ты, автомат где-то бросил… — И солдат опять пихнул сапогом Глушкова.
Скосов рассеянно обошел машину. Дверца со стороны водительского места была приоткрыта, мотор тарахтел. С улицы было видно, что баранка любовно обмотана вперемежку синей и красной изолентой, так что получилась она в косую полоску. Плексигласовый набалдашник ручки скоростей с вмонтированной в него аляповатой розой сотрясался от вибрации. Скосов совсем спокойно и незаметно сел в кабину, взялся за баранку, накрыл ладонью теплый плексигласовый набалдашник с розой и вдруг, выжав сцепление, включил скорость, прибавил газ и отпустил сцепление. Грузовик рванулся с места. В кузове что-то грохнулось, заорало. А Скосов до упора выдавил газовую педаль: мощный трехосный грузовик с разбега мимоходом размешал с грязью встретившийся штакетник, куры побежали квелыми драными старушками перед бампером. В кабину замолотили, крепыш визгливым, испуганным голосом закричал:
— Стой! Ты что?! Стой! Ты что, га-ад?!.
Скосов захлопнул болтающуюся дверь. В кабину грохали и орали. А Скосов, приноровившись, наконец, к сильной машине, включил третью скорость и, выдавливая газ до упора, вырулил на выезд из поселка. Машина, ревя дизелем, могуче пошла по грунтовке, выметывая из-под колес лужи и грязь. Отъехав с километр, Скосов затормозил, поднял из-под ног валявшийся тяжелый гаечный ключ, выбрался на подножку, сделал движение, будто хотел забраться в кузов. Крепыш, вытаращившись, метнулся к противоположному борту:
— Ты чего, сбрендил, мужик?! А, сбрендил?!
— Беги отсюда, — негромко сказал Скосов.
Крепыш полез через борт, и Скосов видел, как в полуприсядку, вывернув назад верхнюю половину туловища и накручивая указательным пальцем у виска, он побежал к поселку.
Скосов вернулся за руль, повел машину дальше. Грунтовка по прямой пересекла несколько километров открытого пространства и у подножия лесистых сопок запетляла. Деревья, переплетенные лианами, увешанные мохнатыми серебристо-зелеными и белыми лишайниками, встали над дорогой сводом, который издали казался плотным, непроницаемым для света, но стоило въехать под него, как он обрел воздушность и прозрачность. Дорога пошла на подъем, спустилась в распадок, опять поползла вверх и вновь — вниз. У мелкого прозрачного ручья с блестящими камушками Скосов остановился, заглушил двигатель, забрался в кузов, размотал ремень на руках Глушкова, который бочком лежал на железном дне и всхлипывал.
— Ну ты что же, парень? Что же ты?… – сердито приговаривал Скосов. — А теперь уже не плачь, теперь не плачь…
— Я не плачу, — отвечал Глушков, садясь и вытирая рукавом разбитое грязное лицо. — Я так… Я не плачу…
— Цел? Ноги целы? Идти можешь?
— Могу.
— А тогда не кисни, пошли, пошли, надо идти… — И первым грузно спрыгнул с машины, опустился на колени у ручья, стал горстями черпать из него, ломая, расплескивая мелодию, которую выпевало переливчатое журчащее течение, поднимал желтую песочную муть со дна. Пил крупными глотками и плескал в лицо, на голову, от чего короткие седеющие волосы его намокли и встопорщились, как у белобрысого мальчишки, и сквозь них стала светиться пепельно-серая кожа на голове. А потом замер, отдыхал, не поднимаясь с колен, и опять пил, плескался, подолгу прижимая к лицу ладони, словно пытался распознать и навсегда запомнить вкус ручья и его холод, все, что вынесено было из чистейших артезианских глубин, да так и не мог уловить это ускользающее от него наслаждение.
Глушков тоже пристроился попить и умыться, но Скосов скоро поднялся, призывно махнул рукой и зашагал по дороге в обратном направлении, и Глушков, похватав холодной воды, от которой заломило зубы, прихрамывая, догнал его, пошел рядом широкими, но уставшими шагами, нагнувшись вперед и переставляя свои мосластые ходули так, будто их нужно было каждую по очереди брать в руки и с усилием тащить вперед. Но и тащился он все-таки молча, не хныкал. А Скосов словно не замечал парня, отяжелевшему от своего душевного груза человеку было так горько и отчаянно теперь, что не мог он ничего слышать и замечать.
— Почему так происходит? — невпопад бормотал он. — Почему сволочи всегда берут верх?… Я всю жизнь готовился сделать доброе дело: придушить какую-нибудь сволочь собственными руками, а ведь так и не выпало мне случая…
Они поднялись на гряду и стали медленно спускаться по дорожной крутизне в следующий распадок. И тут словно очнулся Скосов. Отсюда видно было, как южная часть острова уходила к морю широким зеленым крылом, а справа за проливом поднимались сопки соседнего Хоккайдо, очерченные желто-алыми небесными наплывами от уходящего солнца. И была эта земля, по которой они шли, до последнего холмика знакома Скосову. Остров за три десятка лет будто влился в человека со всеми своими сопками, вулканами, речушками, родниками, лесами, человеческими селениями, дорогами, тропами… Или, может быть, наоборот, человек влился в остров, который съел его, всосал со всеми его мечтами и делами. И как же порой Скосов проклинал, а порой любил эту чужую землю, ставшую ему второй родиной.
— Вот так и живем, — сказал Скосов. — Посмотришь на запад, в сторону России — увидишь Японию. Посмотришь на восток — океан, а за ним Америка. — Он зашагал дальше и добавил с горьким упреком: — Зачем же ты ушел?… Эх ты…