Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: О Кузьме, о Лепине и завещании Сталина и не только - Евгений Федоров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Евгений Федоров.

О Кузьме, о Лепине и завещании Сталина и не только

Повесть

I. Что есть гений?

Раскинешь умом, начнешь ретиво мозговать о Кузьме, о его житии, тут без Бердяева никак нам не обойтись, это точно (кстати, и Кузьма любил выразительные цитаты, его рассказы и весь дневник нашпигованы, перегружены, пестрят цитатами, то Маяковский, то Цветаева, не удивительно, простительная слабость: современный постмодернизм держится на обширных цитатах из чужих текстов, в этом весь Джойс).

В одной из ранних книг Бердяева “Смысл творчества” есть пронзительные, царапающие, удивляющие слова: Гениальность — (по существу) трагична, она не вмещается в „мир” и не принимается миром… Гениальность не может объективизироваться в творчестве дифференцированной культуры, она не относится ни какой специфической форме культуры, не производит никаких специфических ценностей… В таланте воплощается дифференцированная функция духа, приспособленная к поставленному миром требованию. Гениальная натура может сгореть, не воплотив в мире ничего ценного…”Читаешь эти строки, радуешься, как ребенок, прикидываешь. Как это верно! Не в бровь, а в глаз. Как это все о Кузьме. Если не с самим пассажем Бердяева, то с нашей безудержной увлеченностью Кузьмой (я на всю жизнь отравлен, болен, уязвлен Кузьмой, и не один я) и тем, как мы его интерпретируем, уж наверняка, это как пить дать, согласился бы Розанов, поддержал, одобрил, поощрил бы нас (Бердяев, Розанов несовместимы, по отношению к Бердяеву — Розанов на противоположном философическом полюсе, целиком и полностью вне романтизма, вне гностического бунта против великой пошлой серятины, называемой жизнью), вот почему мы так уверены и что имеем ввиду: этот самый Розанов своих друзей Шперка, Руца, надо же! считал даровитее, самобытнее, оригинальнее Льва Толстого (“Толстой…Когда я говорил с ним, между прочем, о семье и браке, о поле, — я увидел, что во всем этом он путается, как переписывающий с прописей гимназист между “И” и “I” и “Й”), вот те раз! вот те два! как вам это нравится (мне: ужасно!), кто Толстой, мы вроде знаем, в школе проходили, “Война и мир”, “Маша и медведь”, а кто такие Шперк, Руц, сие знают лишь специалисты по Серебряному веку, они научные комментарии пишут, они вообще все знают, что имело место быть в ту эпоху (это их хлеб).

II. Хотим мы этого или не хотим, но Кузьма тоже гений

Что же было главным в Кузьме, моем, нашем друге? Так и тянет, трактором тянет, заявить: — Гениальность! Дар понимания другого человека, проницательность, особая восхищающая всех интуиция, как ни странно, хочется даже сказать, женская, колдовская, обволакивающая, пленяющая, ранящая, поражающая тебя. Вот это да! Особый дар общения. Во всяком случае в ипостаси благочестивости и святости он никак и никому не откупоривается (гениальность и святость, Пушкин и Серафим Саровский — у цитируемого выше Бердяева резко противопоставлены). Да, так, в счастливые, лучшие моменты своего бытия Кузьма был гениален, личность великая, неповторимая, живое воплощение гениальности, запросто мог выдернуть и извлечь вас из пучины банальности: рядом с ним вы ощущали себя как бы в сфере воздействия Святого Духа, ваша душа как бы истончается, что-то вроде своеобразного гипнотического воздействия, вы сами становились умнее, ярче, талантливее, дерзновеннее, и вы, естественно, нескончаемо благодарны Кузьме за эти мгновения, минуты, часы, на всю жизнь их запомнили. Кузьма — наше незаходящее солнце, его оригинальная, необыкновенная, яркая индивидуальность оказала мощное влияние на многих представителей творческой интеллигенции (проза, поэзия, литературная критика, кино). О нем, как об исключительном явлении нашей жизни, писали П. Гольдштейн (Израиль), Г. Лесскис, Г. Лепин, Т. Янушевич (Новосибирск).

III. Штрихи к портрету Кузьмы

1. Гений, парадоксов друг

Самое время, да и давно пора, дать краткую биографическую справку, Кузьма (Анатолий Иванович Бахтырев), 1928 — 68, москвич, связь и тесная с деревней Будыльцы, это где-то, если не ошибаюсь, Владимирская область, “далеко кругом видать”, “я люблю деревню…”, красота неописуемая, из Будыльцов тетя Маня, о которой любил художественно распространятся Кузьма, отец — чуть ли не герой гражданской войны, кавалер ордена Красного знамени, помнят псы-атаманы, помнят польские паны конармейские наши клинки, вроде не апокриф, размахивал шашкой, не был врагом бутылки, хухры-мухры, все само собой разумеется, умер своей смертью в 31-м, помнится, рассказывали, от туберкулеза, нормальная болезнь девятнадцатого века, сейчас, говорят, научились лечить, сильные лекарства придумали; такие, как он, не нужны оказались в тридцатые годы, их оттеснили, оттерли от пирога буржуазные специалисты, беспартийные умелые, конструктивные, ловкие хозяйственники, а 37-й год вообще поубавил амбиции этой никчемной публике, оказавшейся невостребованной жизнью, оказавшейся не у дел; надменный, так ничего и не понявший Троцкий, полетевший стремглав под каток истории, усмотрел во всем этом перерождение, измену революции и делу пролетариата, мыслители типа Федотова оценивали сдвиги положительно, тихо радовались, чуть злорадствовали (отметить следует, что напрасно недальновидные радовались); в Будельцах, кажется, встретились отец с матерью, она из простых; мальчик рос без отца, сирота, пороть некому, отсюда — семилетка (образование Кузьмы — семь классов, вообще-то может и шесть, парадокс, “гений, парадоксов друг” (Пушкин), хе-хе! разгильдяй, шалопай, народен, эдакий самородок, неуч, а мыла не ест! как же так? а влиял, а вертел, как хотел, лидер интеллектуалов!?

Снова свистнем и призовем на помощь спасителя Бердяева: “…тот, кто вступает на путь… гениальности, тот должен пожертвовать тихой пристанью жизни, должен отказаться от своего домостроительства, от безопасного устроения своей личности… В гениальности всегда есть какое-то неудачничество перед судом “мира”, почти ненужность для “мира””. В 46-м умерла и мать, стал круглым сиротой, сердобольные соседи помогали, за квартиру, газ, электричество они платили, их надо уразуметь, пожалеть, у него отдельная комната в общей квартире, у Красных ворот это, Кирова 20, второй этаж, направо, входишь, первая дверь опять направо, устраивались интеллектуальные сборища и побоища, шайка-лейка, вертеп, треп, безмерный треп, компания длинноволосых, дым коромыслом, прокуренная комната, вечно хлопает дверь, вечно кто-то ночует, пакостят, не тушат свет в уборной, управы и удержу нет, кошмар какой-то, ночные бдения, интеллектуальное напряжение, споры до одурения о Наполеоне (не о пирожном: в те годы, карточная система, в нашем, хлебнувшем войны, голода, поколении никто не знал, даже и не слыхивал, что есть пирожное “Наполеон”), Ромен Роллан, индийская философия, Рамакришна, определение материи, что такое материя? ум за разум заскакивает, выход в астрал, нам казалось, этому способствовал климат кузьмовской комнаты, что ось мира пронзает эту славную комнату, огненную, даже наверняка так оно и было, мемориальную доску давно следовало прибить, денег все не соберем; естественно, чем это махровое безобразие должно было кончиться и кончилось, загудели, как миленькие, время такое было; для Кузьмы это — 1948 год, самый конец, три года терпели соседи — ангелы во плоти; Кузьму сначала забрили в армию, не ходи-ка ты, Ванек, во солдаты, на проводах мы напевали, подпевали, взяли из армии, признанный вожак студенческой компании…

2. Опять двадцать пять

(Кононов, наш следователь, на подначку другого следователя, зачем-то заглянувшего, зашедшего майора, почему-то все они там были, как на подбор, майорами, мол, у тебя опять детский сад, ответил:

— Университет чистим!),

… в лидерство и МГБ верило, признавало, и Сталин верил…

(в данном случае они не промазали, Кузьма — лидер, а вообще-то эту публику истина не больно волновала, шили дело — и все тут, на этот сюжет заслуживает внимания одно тонкое и ядовитое наблюдение Солженицына: кто-то, побывавший во многих переплетах, имел возможность сравнить ГЕСТАПО и МГБ, методы дознания и там и здесь были грубыми и суровыми, но рассказчик отдавал все же предпочтение ГЕСТАПО: когда выяснилось, что он ни при чем, не виновен, его освободили, ГЕСТАПО волновала истина, наше следствие истина вовсе не интересовала, за арестом железно следовал лагерь, никого не колышет, виновен ты или нет)

… огреб 10 лет ИТЛ, максимум, что можно было получить по нашим статьям, а нам, его подельникам, мелкой сошке, влындили по 8, вообще-то не мало, на параше не просидишь, загнуться можно, запросто. В 1954 году всех разом, чохом, выпустили, реабилитированы, еще до Хрущева, еще при Маленкове. Опять — двадцать пять, ничему не научились! Все началось сначала к ужасу моих бедных родителей, завертелось, закрутилось. Опять этот Кузьма!

3. Братья по крови

Диапазон литературного внимания Кузьмы достаточно обширен; особое пристрастие — Маяковский, “Я себя под Лениным числю, / Чтобы плыть в революцию дальше”, Олеша, его несравненные блестящие метафоры, всякие там синие груши, Цветаева, вермут 1 р. 22 к., целебный, отменный, достойный, сладко-терпкий, привкус полыни, звезда-полынь, чернобыль, ямшан, масштаб хрущевских цен… (грех не вспомнить Довлатова, шпилька, острая, это на замечание, что, мол, враги человеку домашние его, хороша шпилька, не в бровь, а в глаз, жена есть жена, насквозь нашего брата видит: “Твои враги дешевый портвейн и блондинки”), Кузьма предпочитал брюнеток, “я люблю деревню и брюнетку”, то бишь, Лену Диксон, от нее без ума, бенгальская любовь, о которой он густо, безудержно, безвкусно хвастал на каждом шагу, редкая физиологическая удача, редкая и полная симфония, дающая душевный комфорт, которого не хватало, чуть ли не в глаза вам заглядывал, суетился саморекламно, бесстыдно, непристойно, не мог держать себя в руках, неловко за него, глупая стыдливая улыбка, глупо сюсюкал, гори, гори прощальный свет, а ведь это неистово ненавидимый, преследуемый и презираемый за геттингенство Тютчев! прокол! любви последней, звезды вечерней, сновидения, неправдоподобная, неомраченная, романтическая, вне быта, заокеанская дива; впрочем, отнюдь не брезговал и блондинками, почему-то в этом месте изложения на ум приходит, само лезет, просится на бумагу А. Франс, его аббат Жером Куаньяр, “то, что вы ищете в женщине, есть в каждой из них”, любил Кузьма очаровывать, любил утешить, широк был, некоторые милые дамы, например, Гедда Шор, Эн в “Агараки” (“Независимая газета”, 26 марта 1999, “Кулиса”, публикация Гедды Шор), вели совместное хозяйство, терпела (— Есть предел пролетарскому терпению! — Бухарин, оправдывая НКВД, которое явилось, не запылилось, за ним) эгоцентризм и его разнузданные художества восемь лет, зело обижалась, шипела, на стенку лезла, выкладывалась (а ведь предупреждали нас: Не верь, не верь поэту дева, его своим ты не зови…), находила, что слишком широк, неплохо бы обузить, и, нам кажется, была права)

… Хлебников, Корбюзье, дом Центросоюза, дегуманизирующая, крутая поэтика двадцатых годов, жесткая, убедительная, выразительная форма, выявляющая функционально оправданную структуру, репрессивная, добавил бы Б. Парамонов, сдерживающая, организующая разбегающуюся материю, материал, шаг вправо, шаг влево считается побегом, вологодский конвой шутить не любит, не цацкается, быстроногий Маяковский, Малевич, Эйзенштейн, авангард, все его прелести (Борис Михайлович вообще считает, что НКВД это лишь отдел кадров при “Черном квадрате” Малевича и рьяном конструктивизме, иначе говоря, перефразируя Ницше, репрессивная система ГУЛАГа родилась из духа эстетики двадцатых годов, кстати, и у Т. Манна фашизм рождается из музыки немецкого композитора Леверкюна), нарочитая простота, лаконизм, утилитаризм, мода на примитив, на лубок, на архаику; а отношение Кузьмы к Пастернаку — ревнивое, мутное (“Удивительно, меня каждый раз охватывает зло от эстрадного певца Пастернака” — дневник, 28 июня 1964 г.), чересчур удавшаяся, чем-то мешающая жизнь (несмотря на… — возражения знаем), “счастливчик” (Ахматова: — Борис счастливчик, у него и на похоронах хорошая погода), “небожитель” (Сталин, произнести с грузинским акцентом), дачник, на ранних поездах, от зависти можно лопнуть, Переделкино, лауреат Нобелевской премии, вот бы нам с вами читатель, облизнулся бы Достоевский, тот, кто в неумеренном восторге от Цветаевой, кто монополизировал ее (влияние Цветаевой вполне ощутимо в рассказе “Агараки”), необузданную, безмерную, насквозь ультроромантичную, иступленную, оголтелую, того должен удручать, огорчать Пастернак, откровенно и тенденциозно не любил Кузьма Пастернака, видимо шестым чувством улавливал в нем профанацию и искажение своего отношения к жизни, пародию на евхаристический пафос, лишь использовал стихи для пояснения достоинства вермута за 1 р. 22 к., “я жизнь, как Лермонтова дрожь, как губы, в вермут окунал”, нельзя не вспомнить его участие в похоронах Бориса Леонидовича, жарища несусветная стояла, палящий зной в сто сорок солнц бездонным небом целился, Кузьма был с Геддой, вообще масса знакомых, весь андеграунд тут как тут, кроме Алика Гинзбурга, бедняга сломал ногу, зачем-то выпрыгнул из окна; гроб с телом великого поэта чинно вынесли из дома дачи родные, близкие, чистая публика, культурная, до автобуса литфондовского донесли, по протоколу полагалось погрузить гроб в автобус, чистые сядут в автобус, отвезут на кладбище, захоронят, тихо, мирно, но тут у автобуса нечто произошло, возникла напряженка, тут случилось, если говорить красиво, “восстание масс” (Ортего), а если по-русски (“Аркадий, не говори красиво”), хулиганство, Кузьма, именно он, каланча, гибок, отличные стати, “люди смелого роста, улыбаемся грустно” (Панченко, “Тарусские страницы”, Кузьма любил, со вкусом цитировал эти строки), умел подчинить себе, своей воле ситуацию, задать тон, жутковатый гипноз, мистика и шаманство, руки на меч! возглавил злое хулиганство, хамство, прямоговорение, оттянул по-лагерному, знай наших, показали себя, Кузьма придал действию иной вектор, динамизм, энергию, пущено насилие, нарушен протокол, и мы отобрали гроб безобразной революционной силой у почтенных, солидных родственников, устроили неуместное безобразие, отпихнули, оттолкнули, как водится в подобных случаях на Святой Руси, пристойных, чистых, приличных, культурных, метафорических Рихтеров, оголились, нагло, вызывающе заявили, что понесут любимого поэта на плечах, как в свое время несли от станции к Ясной поляне гроб с телом Толстого, и понесли на согнутых, чувствовали свою высокую правоту и высокую правду, гордились собою, гордо, демонстративно, как эмблему, как символ, несли до кладбища, теперь уже нечистые боролись между собою за честь нести гроб, менялись, несли бодро, несмотря на жару, молодые, задиристые, здоровье позволяло, сын поэта примкнул к хулиганам и хамам, нес гроб, я просил его уступить хоть на минуту, оказать честь, не уступил, счел меня недостойным, а Кузьма меня не забыл, и я сподобился сей высокой чести.

В Израиле опубликован сборник рассказов и литературных заметок Кузьмы под названием “Эпоха позднего реабилитанса” (1973, название не авторское, публикация посмертная, тираж мизерный, смехотворный, спасибо Гольдштейну и за это; в предисловии Гольдштейна есть слова: “Дорогой друг, я поклялся перед Вашим прахом и перед самой преданной Вам женщиной…”, под “самой преданной” Гольдштейн по-видимому, есть основание это предполагать, имел ввиду Гедду Шор, ее выделил, вперед выдвинул: подготовка, корректировка рукописей), в журнале “Континент” ( №95) напечатаны пять его рассказов, в их числе блистательная “Белая уточка”, умер в 1968 году от сердечного приступа на сороковом году жизни, это случилось 31-го марта, а 1-го апреля, хороша первоапрельская шутка, “весь мир узнал о его смерти и был почтительно потрясен” ( из Т. Манна, “Смерть в Венеции”, старый перевод), ложный след, самоубийство, не подтвердился, а след сильный, у Т. Манна в конце 2-го тома “Волшебной горы” появляется великий, царственный Пеперкорн, “яркая индивидуальность”, ценитель “классических даров жизни”, образ сродни Кузьме, они братья по крови горячей и густой, Пеперкорн предчувствует, что может оказаться не на высоте требований жизни, возможно греховное поражение, и — последовало отречение, самоубийство; Есенин, Маяковский, Цветаева кончают самоубийством; твоя жизнь — поэма, балет, танец среди мечей, коррида, фиеста, праздник, который всегда с тобою, плюс — установка на истину (само собой — Истина с большой буквы), “кто с истиной, тот слушает гласа моего”, “приидите ко мне страждущие и обремененные, и я научу вас” не догматическому богословию, а жизни…

(ее глубине, подлинности, интенсивности!)

4. Нет панциря лучше

… и вместо серьезного, честного разговора в этом месте обычно слышится ехидный смех, а сам-то ты, Кузьма, на высоте своих требований? смолкнул веселия глас, уже и возбудительные напитки не действуют, пробила усталость, “среди разорванных колод, дремал усталый банкомет”, хмарь, сумерки, распутица, плачевное состояние, не до фиесты, веки их отяжелели, и они уснули, святой Антоний, притомившись, облокотился, возлег на рога дьявола, когда тот несся с ним над миром (Флобер. “Искушение Святого Антония”), вот здесь-то, начинаются пошлые подковырки, плоть немощна, гений общения, врач, вылечи самого себя, а затем учи нас танцу среди мечей, высоко паришь, где сядешь, жадно ждем поражения, посрамления, падения праведника, дождались, а ведь что-то было в том, как он жил, попробуйте опровергнете Кузьму, философию жизни, как чистую идею, как проблему, нет, не удается критика Кузьмы как экзистенции, как Платоновой идеи, как очищенной от мути антропологической истины, мелко плаваем, кое-что видно; смерть всегда является итогом, загадкой, тайной, что тут можно добавить, остается правой рукой чесать за левым ухом, что в духе постмодернизма, а постмодернизм — дух, душа современности; кончился весенний карнавал, “и дышат почва и судьба”, русская судьба, очень русская, русские тяжкие недуги, русские слабости, не поймет и не оценит “гордый взор иноплеменный”; в футляре, в гробу, который стоял в крематории, нет слов, глазам больно…

(там, впереди — огненное погребение, гиена огненная, гиена, пожиратель трупов, санитар леса, полосатая, водится у нас, длина около метра, отменный, занятный хвост, около тридцати сантиметров, имеет легкий, едва заметный фиолетовый оттенок, ночью слегка фосфоресцирует — ничего не скажешь, современно, гигиенично, “без церковного пения, без ладана, без всего, чем могила крепка”, в духе суровой, настырной, оглушительной, агрессивной, экстремистской, транснациональной, революционной эстетики двадцатых годов)

… он был красив, чисто, прилично выбрит, прилично подстрижены усы, на мертвом лице, почти неузнаваемом, просто не узнать, нет раздрызганности, нет амбивалентной, двусмысленной, блудливой улыбочки (сплошь да рядом, робкое, срывающееся, изолгавшееся, сколько дадите, неуверенность, трусливая неопределенность, наивная аморфность сознания, воля к аморфности, сумрачный, блудливый контрапункт: Я знаю, что сего комплимента не стою, но молчу, потому что знаю, что комплимента стою” — “Агараки”), которую он вечно себе приклеивал, напяливал, за которую улиткой прятался — желтая кофта Маяковского; специфическая, агрессивная, пугающая красота мертвого лица, покоя, жесткость, футлярность, эманация чистой сухой, педантичной формы, лишенной жизни, эманация небытия, определенность, завершенность: объективизация. Танатос, от Кузьмы, можно и должно сказать, ничего не осталось (и вот рождается любопытный и, может быть, ой как может быть! поучительный плод: никому не известно, Кузьма, где твоя могила? ради бога и всего святого, не усмотрите в этом густопсовый, беснующийся романтизм, гофманиану, мистику, подоплека более чем банальна, это лишь наши постпохоронные сложности, муть, дрязги). Оговоримся, то что осталось, рассказы, эссе, дневниковые записи, не складываются в цельный, спокойный, полный образ Кузьмы, гениального Кузьмы, но не хотелось (и не хочется!) опошлять, говорить, что это просто неудавшаяся жизнь, вообще не идет о нем говорить в терминах пьянства, банального русского случая, в терминах неудавшейся жизни. В этой прямолинейной, пошлой правде проглядывает хула на поэтов и пророков всех времен, хула на Святого Духа

За все благодарю (предсмертный возглас Иоанна Златоуста)! Аллилуйя!

Кузьма — знаковая фигура, это Россия, русская идея! и мы на него порою киваем в свое оправдание. А история России удалась? революция не удалась, социализм не удался, перестройка не удалась, рынок не удался, дума не удалась, почему нас каверзно преследуют неудачи? плакать тянет! а там, у них, Европа, страна святых чудес, неужели Вебер прав, все дело в протестантизме, его этике, честность, точность, аккуратность, труд — кормит, лень — портит, протестантские страны богаты, трудяги, а у нас — так, странницы, странники, вместо того, чтобы работать, ходят от одного святого места к другому (Толстой, “Отец Сергий”, неточная цитата), самовар изобрели, спутник запустили, сельское хозяйство запустили, блоху подкуем, а вот лошадь не сумеем, “Руси есть веселье питье, не можем бес того быти” (“Повесть временных лет”)! Страшно, если Вебер говорит дело, следует — европоцентризм. А без Германии нет Европы. “Германия — мое безумство, / Германия — моя любовь” А мы, Россия, вне истории. А, значит, ничего не попишешь, никуда не денешься: Гитлер прав, на территории среднерусской равнины живут неандертальцы, которые даже сортиром не умеют пользоваться, гадят, пачкают стены, “стиль души” (Шпенглер), посмотрите их уборные на вокзалах, посмотрите уборные в деревнях, хотя бы и в северных, нет уборных, под ветер ходят, хлев используют. Зачем истреблять, будем держать в резервациях, китов, тигров не уничтожает наступающая, новая цивилизация. Не следует быть математиком, логичным, и вот уже 30 лет, каждый год 31-ого марта мы собираемся, поминаем Кузьму (“кузьминки”), чтим память нашего фельдмаршала, последние годы это случается после панихиды в церкви “Живоносный источник”, затем стремглав летим к Гришке Натапову, младшее поколение тоже чтит Кузьму, в этом году Кузьме было бы — страх и трепет! — семьдесят лет, тосты, за светлую память! накачиваемся, его рассказы читаем, мертвые остаются молодыми.

В эссе “О времени” Кузьма наградил нас перспективной и выразительной формулой, что-то вроде символа веры, заповедей блаженства или на худой конец — воскресной проповедь, раскрывающая евхаристическую тайну:

“И ни в коем случае, если ты поэт, нельзя писать”.

“Мысль изреченная есть ложь”.

Это — волки от испуга скушали друг друга. Попытка статикой выразить динамику, Члено(да, да)вредительство. Мир это Храм, а не мастерская.

Без чуда нет мира, как нет его без поэта. Без влюбленного.

Остальные — циники, иначе — бессильники. Боятся и разлагают собственную любовь — признак ничтожедушества, невлюбленности. Капитуляция, трусливое признание несоответствия, а не: “Вот я весь, я вышел на подмостки” (Ба, погодите, так ведь это тобой нелюбимый Пастернак? “Гамлет”? основной вариант: “Зал затих, я вышел на подмостки” Еще прокол!) “Опять безумной девы стон, опять победа Фортинбраса” (Это — Муравьев, “Гамлет”).

Нет панциря лучшего, чем тельняшка (все время язык чешется, тянет возразить тебе: а деревянный бушлат не лучше?).

Тютчев решил историческую задачу, но на всем его решении отложилось геттингенское образование.

Недаром немцам так удаются книжки о гигиене брака. “Любимые притом”, и Майданики (удар ниже пояса, но удачен! восхищение!).

Не в Марбург надо ехать, а на Кавказ!…

5. Для мудреца как собеседник…

(на эту тему вроде можно читать его “Агараки”, сулит, описывает рай и нечто. “Сегодня, утром пытался (заметьте, в час гулянья — заметили, запомнили) достать собаку (хотелось словом перемолвиться”— (с аппетитом углядели нечто, на ус намотали, неужели больше не с кем словом перемолвиться? ты вроде там с Эн? Гамлет у Шекспира с черепом разговаривал, “для мудреца как собеседник, он стоит головы живой”, еще вспомнили несчастную Анну Каренину, вспомнили ее внутренний монолог: — “Ничего вам не весело! и собака вам не поможет!” Так-то. Получается, рай-то рай, скорее потуги на рай, все помехи, изнанка, мура и мурашки, чача, пиво, нечто гложет, девальвация, какая-то кошка под дождем, он в Агараки с Эн, с самой Эн, абсолютный вкус, гениальный имитатор, что еще, казалось бы, требуется для счастья, Ахматова, правда, говорила об “одиночестве вдвоем”. Не будем вникать, копаться, заглядывать бессовестно в чужие окна, горько всплакнем по другому поводу: Отъездились! На Кавказ, господа хорошие, отъездились! Грустно вздохнем, что нам остается, разведем руками, воздержимся от безумных и сбивающих с толка сумбурных, сложных речей…

(запустим кино-глаз в духе Дос Пассоса, — А. Серба, “Независимая газета”, Содружество №4, апрель 1999:

“Так же абсурдны притязания Грузии на Абхазию, вошедшую в 1810 г. в состав Российской империи, что было закреплено на международном уровне в 1812 году Бухарестским миром. Так откуда у какой-то крохи Грузии, которую ее уроженец Сталин назвал “маленькой территорией России, именуемой себя Грузией”, которая в 1810 г. была на грани уничтожения и слезно молила Россию о защите и о которой при заключении Бухарестского мира не было и речи, — откуда у нее притязания на Абхазию, включенную помимо ее воли в состав Грузии в 1931 г.? Когда и на основании каких нормативных актов у Грузии появились права на Абхазию, которая, согласно нормам международного права, вошла в состав России, с оружием в руках вышвырнула из своих пределов насильственно навязанного ей коммунистическим режимом “старшего брата-грузина” и, подтверждая незыблемость своего исторического выбора в 1810 г., желает вновь быть с Россией?”)

… в этом деле мы мало петрим (а кто кумекает? кто Спиноза?), а раз мы мало петрим, легко надсадиться, не то или лишнее сморозить, лучше помолчим, плесканем чашу с молчанием, подольем молчания уклонимся от ответа, от случайных, безответственных, опрометчивых высказываний. Помянем Лейбница, может, прав Лейбниц, все к лучшему в этом лучшим из возможных миров; поспешно вернемся к пассажу Кузьмы, есть позыв, как следует одернуть Кузьму, перебить, окрикнуть, свиснуть, гаркнуть: “— От себя не уедешь!” вот это-то стало до боли ясно все той же Анне Карениной, и она стремглав сиганула под поезд; кажется, помнится, что-то подобное и близкое говаривал мудрый Сократ в Афинском суде, раскрывая, почему он не идет на изгнание из Афин, предпочитает казнь, смерть)

Тот, кто не охотник — тот не любит природы. А Хемингуэй — это какой-то северный вариант испанца. Коррида, видишь ли, ему, гуманисту, понадобилась!…

“А он говорит: в Марселе

такие кабаки,

такие там ликеры, такие коньяки”

6. Почему “зубная боль”?

Кузьма не больно религиозен, эпоха такая стояла на дворе, какой-то галопирующий восторг перед 20-и годами, они вламывались в жуткую моду, опять же Маяковский, Цветаева, с ее экстатической, утомительной, романтической игрой, опять же левацкий революционный авангард, Малевич, за ним конструктивизм, пытаемся связать нить, разорванную Сталиным, завещание Ленина, театр Современник, повальное увлечение, уберите Ленина с денег! — довольно смело, прогрессивно, культурно, просвещенно, восстановление ленинских норм, ленинщины, новый левацкий смелый поход против официозного, казенного, фундаменталистского, реакционного православия, массовое закрытие Хрущевым церквей, вычеркнем и проклянем сталинскую эпоху, 37-ой год, договор с Гитлером, дело врачей, до Сталина все было хорошо, левацки славно, левацки здорово, Сталин пришел и все опошлил; это мироощущение живуче, отражено в книге Рыбакова “Дети Арбата”. Книга имела бешеный успех, общий тираж фантастичен, около 6-и мл., сопоставим с Библией, а какой гонорар! если поверить на слово Парамонову, что “истина есть гонорар” (Пушкин: “Что слава? — Яркая заплата на ветхом рубище певца, / Нам нужно злато, злато, злато; / Копите злато до конца!”), от Рыбакова нельзя просто отмахнуться: явление.

Сказать, что Кузьма был не религиозен, ничего не сказать: он был придирчиво, обидчиво, воинственно, до страсти антиправославен. Из эссе — “Другу Прохорову” (М. Ремизова, она дотошная, все знает, считает, что в “оригинале” стоит — Федорову): “От пасхального елея (не очень ясно, что все же имеется ввиду, возможно, праздничный стол на Пасху) пахнет карелинским (намек, читай — предательским: Феликс Карелин посадил кузьмовскую компанию, агентурные материалы, которыми огорчал нас следователь во время ночных допросов и сокрушил, все Карелина; этот был не просто банальным стукачом, а провокатором; сложность ситуации в том, что он запутался и сам проходил по нашему делу) ладаном — он первый формализовал (крестился; Кузьма полагает, что Карелин крестился первым, пусть так, а что из этого?) религиозные бредни 48-го года (бредни? что сие значит? Рамакришна, индийская философия, философские искания, бдения молодежи, комната Кузьмы, Кирова 20, это у метро Красные ворота?! твое каждое слово дышит ядом! перегибаешь палку, Кузьма, что на тебя нашло?), первый сохранил верность убеждениям (и Александров сохранил, да и ты, Кузьма, сохранил! любишь стихию революции, еще как! великие Будельцы, там кавалер ордена Красного знамени гулял, заваливал в овраге девок, рубал всё и вся модной, авангардистской, романтической шашкой, нам хоть паралич, но прогрессивный, левизна, левизна всяческая, Маяковский, альтер эго, ощущаешь себя, переселение душ, эдаким непобедимым, вечным, не памятником на площади, а живым, во плоти Маяковским), первый увидел звезду (у Феликса, его версия, были какие-то мистические видения, недоступные уму, никто из нас, кроме Феликса, звезду не видел: Феликс первый и последний) в ночь на 1 апреля, правда, насколько помню, по новому стилю …Я забыл древнерусскую пословицу: Не то “Иван Кузьме не товарищ”, не то… Ну, ка* (может — как: вообще-то смысл один и тот же), Андрей, ешь чечевичную похлебку?”

Юпитер, ты сердишься!

Ты пишешь (6 января 1964):

Я не хотел встречать Новый год по теме идейных соображений, но поддался ортодоксу наклонностей.

К числу соображений относительно бешеная, как зубная боль, неудовлетворенность, как я уже говорил, конструктивными друзьями”

Неужели главное и демоническое зло мира, не дающее тебе жить и дышать, “конструктивные друзья”? Шмаин, Федоров? Крайне подозрительно, что ты так раздраженно, неугомонно, сердито пишешь, срываешь голос, петуха даешь, сплошные обгоняющие, опережающие неувязки. Почему ты попал в капкан мутных, темных чувств? почему “зубная боль”?

Непростой вопрос, и мы не будем его до конца прояснять, в каждом из нас много темных глубин, и не они определяют человека.

IV. Лепин первым стал писать о Кузьме, но он прямой антипод Кузьмы: шибзик, сухарь, чужд, чужероден

Первым о Кузьме взялся писать Лепин; он лепит образ Кузьмы, используя термины — “русский странник”, к каликам перехожим Кузьма причислен. Лепин пишет:“Было мужеством остаться с открытым вопросом о Боге… не менять (в тексте “не менее”, видимо опечатка) его ни на какой богословский, догматический, человеческий ответ”… “православное возрождение повернулось к Кузьме Карелиным…”

Для полноты картины и к месту вспомнить одно замечание Кузьмы, слова в некотором смысле пророческие: “Я своим долгом, своей обязанностью почитал написать воспоминания об Р. Г., чтобы не написал дурак или чужеродные” (“Другу Прохорову”). Можно сказать и со всей несомненной однозначной определенностью, что Лепин для исключительно художественной, исключительно гениальной натуры Кузьмы и был таким “чужеродным”: пустобрехом, человеком скудных чувств, пресной эмоциональной жизни, одни фокусы и пустые выкрутасы чистого разума, раздражающие, профанирующие истину, скучно-заумный “геттингенский” (простите — любимое словечко Кузьмы) подступ, мертвящий, высушивающий, убивающий все живое. Могу свидетельствовать (могла бы и Гедда Шор, вообще-то очевидцев более чем достаточно), Кузьма был во всем полярен, во всем антипод Лепину и плохо переносил его, видел в нем засохшее древо жизни, удавленное механической рассудочностью, неаккуратной легкомысленной приблизительностью, образчик коротких замыканий, абстрактной пустой заумности, несуразности, белого шума, ветра, близорукости, деревянных, дубовых, пустопорожних псевдоглубокомысленных разглагольствований, да в этом весь Лепин (позже Солженицын лихо, по-конармейски, слету и на веки веков, как он это умеет, наградил, обозвал нашего Гришу “образованцем”); Кузьма гадливо морщился при одном упоминании имени Лепина — вступала в права и силу неаппетитная физиология и прочие напасти, словно взял в рот омерзительную живую французскую устрицу, издающую пронзительные писки, когда ее травят лимоном, чересчур уж разные группы крови (Кузьму в данном случае принял бы Розанов, вспомните отношение Розанова к Венгерову).

V. А все-таки именно Лепин учуял фашистский заговор, во главе которого стояли черносотенец маршал Жуков и черносотенные ленинградские партийные функционеры, намеревавшиеся восстановить в России монархию со всеми ее прелестями, как то — кишиневский погром, еврейское гетто. Лепин забил тревогу, написал честное бескомпромиссное мужественное письмо Сталину

1. Царица полей

Мне не раз приходилось защищать Лепина от злых и несправедливых наскоков Кузьмы, треплемся во всю, балды балдеем, говорю что-то, обеляю в меру сил Лепина — мой лагерный единомышленник, лагерный керя, одним бушлатом накрывались, одну баланду хавали, одного клопа кормили, брат мой во клопе, люблю! с нашим кругом Лепина познакомил я, вроде несу за него некоторую ответственность. Говорю, мол, это благороднейший, добрейший человек, бессребреник, прелесть, трогательный чудак, Донкихот, его жизнь — сплошная клоунада, словно Донкихота читаешь, такие чудаки украшают мир, а Ромен Роллан говаривал и сдваивал: — “Донкихот это лучшее, что можно сказать о человеке”. Весело травлю баланду и про то и про это, рассказываю, что этот Гриша прямо-таки чучело гороховое, ходячий анекдот, нет, не мелкая букашка, а большой оригинал, уникум, своеобразная, самобытная, подлинная личность, говорю разные разности, с энтузиазмом рассказываю, как и почему Лепин пострадал и оказался с нами в одном лагере, не чета многим, он же взвалил на свои плечи подвиг необыкновенный, впрочем все было просто и естественно, новая мысль разворотила кокон, выскочила, выпрыгнула, захватила, полонила сердце и ум, держала по-бульдожьи, крепко, не отпускала, при всей своей невозможной, ужасной близорукости он все прозрел! стучи и откроют, дерзай, прямо сама судьба собственной персоной постучалась в дверь и призвала, и вот тут-то наша “царица полей” — так в те годы он себя именовал, утверждают злые пересмешники, только так и не иначе, а еще эти мелкие людишки любили дразнить Гришу, все спрашивали, расскажи откровенно, как на духу, людям, в какое место тебя немец подстрелил? — так эта самая “царица полей” состряпала и предъявила Сталину вдохновенное письмо, Лепин вынужден был предъявить, таково требование его природы, здесь начинается характер, а характер есть внутренняя суть личности, ее экзистенциальный аспект, а это вам не жук чихнул, не перчатка, не сменишь просто так, зов предков и есть его миссия на нашей грешной земле, подчинен всецело роковому безумию, как сказал поэт, “он знал одной лишь думы власть, / одну, но пламенную страсть”, и таким образом мощно заявил о себе, порыв и прорыв, а что оставалось ему делать со своими твердыми, выверенными убеждениями? цельная натура, резв и пылок, как замечательный герой Сервантеса, норовист, боевой, бесстрашный склад ума, подналег, преисполнился усердием, четыре месяца без передыха и не покладая рук работал, то был зов честной молодой революционной совести и веление сердца, во всю накручивает, гонит перо, слова на бумагу мечет и улыбается, крылья выросли. Черпает отвагу в архетипических глубинах своей психики, ляпнул сгоряча и по молодости много лишнего, лукавый за язык дергал, тянул, ловкие, эквилибристые подобы и метафоры самозарождаются, как юркие блохи, выскакивают на поверхность сознания, лови, вот она! ой! ай! поспевай, разошелся, на одном дыхании нашмулял, так расписался. Не слова, слова, слова, (Гамлет), а слово! Логос! звезды жались в ужасе к луне, если, словно розовое пламя, слово проплывало в вышине. Прямо и бесстрашно вопрошал. А что же такое, скажите на милость, получается? еще вчера авангард, штурм небес, революция, еще вчера апофеоз беспочвенности, интернационализм, а тут, здесь и вокруг, такое пошло и идет? вляпались! погоны, министерства, гимназии, аттестаты зрелости, пьяное офицерство, грязища, страшно в уборную войти; мыслил честно и откровенно, премудрость так и сыпалась на листок бумаги, как из рога изобилия, переписывал, пережевывал, шлифовал стиль, достиг могучей власти над формой, местами это было вкрадчивое, все исподволь, тихое, нашептывающее слово, местами переходил на нахрапистый, пророческий, масштабный, сокрушающий библейский тон, форма выверена от века и на века, главное и наиболее совершенное его творение.

Закончил, свершилось!

2. Крик души

Оно, видать, погибло в архиве Сталина, во всяком случае канонический текст погиб, горят рукописи, еще так ладно горят, нет закона сохранения информации, правда некий старец Афонский, отец Силуан, позволил себе дикой смелости мысль, утверждал, если бы Евангелие было уничтожено, не дошло до нас, случилось бы чудо, оно восстановилось бы Духом Святым. Текст письма Лепина можно лишь частично реконструировать по протоколам допросов, а из протоколов, которые Лепин внимательно прочитал и подписал, следует со всей наглядностью, что на допросах он не вилял, не петлял, не наводил тень на плетень, дудки, не отделывался отвлеченностями и общими рассуждениями, не ограничивался соображениями узкого профессионализма, вот в результате чего получился умный, с огоньком и настоящей убедительностью, дерзновенный, с сумасшедшинкой в интонациях, сенсационный текст, апеллирующий к вечности, изобилующий великими мыслями, в послании (message!) к Сталину он выступил как восторженный певец русской интеллигенции и как бесстрашный заклинатель и проклинатель русского хама, хама и неискоренимого черносотенца, метафизического врага, это был крик души, протест, гневный, бескомпромиссный, разоблачал армейские порядки, послевоенный быт, беспробудное пьянство офицеров, идет разложение армии, армия должна стать другой, подлинно революционной, возвратить ей немедленно старое название, у нас была Красная армия, была, есть и будет! вернуть армии революционный дух и изгнать дух Щербакова, Жукова, Кузнецова, вернуть улицам Ленинграда, колыбели революции, революционные названия, не Невский проспект, а улица 25 октября, пусть будет! отменить погоны, долой погоны! отличной изюминкой этого документа был беспардонно смелый выпад против Жукова, крепко и разнообразно бодал, здесь он пускался во все тяжкие, проявил бойцовые качества, на войне, как на войне, не стеснялся, письмо изобиловало намеками и ядовитыми словами о зазнайстве, самодурстве, самоуправстве маршала. Лепин своим провидческим, подозревающим и подозрительным умом глубоко раскусил эту темную лошадку и теперь опытной рукой выводил на чистую воду, крепко приложил, припечатал, нашел нашептывающие, последние, исчерпывающие, сокрушающие словеса, сумма суммарум: мы имеем дело со страшным, нахрапистым крокодилом! крайне опасен! притаился, ждет своего часа для прыжка, нет, нет, он не от нашего доброго революционного корня, рассмотрите внимательно портрет работы художника Корина, невыносимо отвратительные, осатанелые глазища, бонапартьи, полны термидоров и кулацких контрреволюций, привлечь для убедительности портрет работы Корина — сильный, ловкий ход, нашептывающий, затем ввернул цитату из Ленина, дальнобойная снайперская цитата, неплохо легла (“В нашем черносотенстве есть одна чрезвычайно важная черта, на которую обращено недостаточно внимания. Это — темный мужицкий демократизм, самый грубый, самый глубокий”), похоть теургического пыла, распалялся, быстро строчит письмо, не переделывает, подхлестывающее вдохновение, чем меньше работает над текстом, тем лучше получается, понесло, понесло, резво выскочила на поверхность сознания особенно навязчивая идея, пошел вразнос, заговаривается, выкладывается, час гнева, полон самого что ни на есть благородного негодования, необуздан, распоясался совсем, тут и сами явились выражения вроде того, что Жуков — враг рода человеческого, отвратительная рептилия, шовинист, откровенный черносотенец, антисемит, поднимает голову бонапартизм, правокулацкий, националистический уклон, а темный, черный многомиллионный русский люд, которому приписывается особая интуиция всеединства и соборности, какая соборность, ксенофобы опупелые, жопу подтереть не умеют, в уборных на полу гадят, на потолке! свиньи, свиньи, хуже трефных, грязных свиней, войти страшно, грязь, дерьмо! весьма в сапожках не пройдешь, а туда же, всеединство! это черносотенная, византийская мгла, темное мещанство, темное мутное дремучее мужицкое царство недочеловеков, слепо любит маршала, считает, вопреки фактам, великим полководцем, выигравшим войну, Суворовым, наука побеждать, быстрота, глазомер и натиск, пуля — дура, штык — молодец, ура, Варшава наша! готовы идти за ним в огонь и воду, всегда готовы встать под грязные, источающие вонь хоругви пресловутого православия, одичание великое, отвратительное, неисправимая, гнетущая серятина, обывательщина, дикое, безнадежно костное бескультурье, вот чего навалом в русском народе, вот чего воз и маленькая тележка, и его желчная неприязнь к интеллигенции, к образованным людям, к культуре вообще, к экуменизму. И это неискоренимо! Маршал тайно крест нательный носит, не стыдно? член партии! что-нибудь одно, либо крест и почва, либо партия; послабление, чуть гайки ослабили, несколько вонючих попов из лагерей отпустили, им уже руки целуют, как это негигиенично, тошнотворно физиологически, рвотно, они уже умами владеют, нива зла, распространяют миазмы, растлевают юношеские души, пионеров ловят, кресты на них вешают, даже на некрещеных, даже на еврейских мальчиков, а это уже равносильно физическому покушению на еврея! как такое возможно после Освенцима? было уничтожено шесть миллионов евреев только за то, что они евреи, в том числе и дети, маленькие дети, весь мир должен содрогнуться и стать иным после Освенцима, тревогу бью, в этой стране только и слышишь, православие, самодержавие, народность, Россия остается темной крестьянской страной, народ чужд пролетарской, марксистской идеи мировой революции, наметилась смена скрижалей, почва! на ней, как грибы после дождя, вырастают почвенники, тихо, незаметно, подспудно идет полным ходом восстановление царского режима, дореволюционной России, идет уклонение от революционной космической эры, и этой реставрационной, адовой тенденции не видно конца и края, никогда она не сгинет, не сойдет на нет (энергично подчеркнуто два раза), влетели в густое облако абсурда, завтра начнется праздник откровенной непристойности, восстановят храм Христа Спасителя, патриарх уже есть, молебны творит, коммунисты того гляди со свечами будут стоять рядом с попами, и все они, включая пионеров, понесут хоругви, иконы Богородицы, пойдут дружно и хором петь “Боже царя храни”. Вот что серьезно, опасно!

3. Идиот

Нынче и присно есть все необходимые и достаточные основания величать Лепина первым подписантом, всех переплюнул, предвосхитил наше демократическое движение шестидесятых годов, много звезд на небе нашего диссидентского движения, видимо-невидимо, но Лепин звезда смелая, самая яркая, звезда первой величины из всех видимых звезд, будет правильным прямо сказать, что Лепин, надо помнить, господа хорошие, задолго до Якира и Красина поднял диссидентское, бунтарское, гордое знамя, определил все то, что случилось в 60-е годы, при этом не был анонимом, как Синявский и Даниэль, как некоторые, даже не мало таких развелось одно время. Алексеевой следовало бы с Лепина начать и вести историю “инакомыслия” и диссидентства, если она желает быть объективной и не тенденциозной, в ее книге “История инакомыслия в СССР” роль Лепина слабо прописана.

Спросим себя, а чем в те годы, когда Лепин начал борьбу, занимался Сахаров, авторитет, главный диссидент, главный пряник, наш заступник и великий современник? А вот чем: создавал для преступного режима преступное оружие, водородную бомбу! Разве не так? Хорош гусь, а где же совесть? Не видно никакого настроения к раскаянию, к самобичеванию, к самораспятию, не мучается угрызениями совести, судя по тому, что о нем пишет вдова, не из тех, у кого больна и свербит совесть, да и у нас с вами на его месте не свербела бы: ловко человек устроен. Получается, разработал и создал преступное оружие для преступного режима, технарь гениальный (“уж такой не Ландау!”, Исаак Яковлевич Померанчук не раз говаривал: “Андрей Дмитриевич не столько физик-теоретик: он — гениальный изобретатель”), нахватал орденов и премий, а мы с вами им восхищены до идолопоклонства, готовы наше время, семидесятые, восьмидесятые годы, назвать “сахаровским”, так во всяком случае полагает В. Корнилов. Где-то в августе 1953-о года, вскоре после смерти неожиданной Сталина, происходит испытание водородной бомбы, крепко хлестнула, на удивление, в затылках чесали, Маленков на радостях звонил Курчатову, поздравлял, спрашивал, чье это творение, разошелся на радостях, ликовал, кричал в трубку, “обнимите его за меня, расцелуйте”, пригвоздил жирным поцелуем несчастного к позорному столбу! закроем тему, она татуирована; знаем, позже, в шестидесятые, Сахаров завязал, так надо было! Но вопрос повисает, кто создал большевикам преступную бомбу? Пушкин? Папа Римский? Мы не против Сахарова, мы лишь горой за Гришу, ведь вон когда, в те самые годы он дерзает, с открытым забралом помчался в безумный бой, летит на брань с возрождающимся византизмом, национализмом, бескультурьем, обскурантизмом, мракобесием, за это пострадал, угодил в лагерь. Чем не герой? Силен, а? да такое и не снилось в те годы Сахарову. Не будем забывать, кто наш истинный пряник! когда думаешь об историческом письме Лепина, приходишь в восторг, начинаются сплошные охи! будем же чтить героя и отдадим ему положенные по праву почести. Не случайно Сталин обратил внимание на письмо Лепина. Оно роковым образом, как и письмо Капицы о русских талантах — напомним, Капица в простых словах, но настойчиво подсовывал и очень рекомендовал Сталину опубликовать книгу Гумилевского “Русские инженеры”, писал, “книга о наших талантах в технике, которых немало… картина развития нашей передовой техники за многие столетия… обычно мы недооцениваем свое и переоцениваем иностранное…”, в письме речь о наших замечательных умельцах, припоминается Можайский, который сконструировал еще в 1881 “прообраз” самолета, Розинг, в 1911 осуществил первую лабораторную телепередачу, эти изобретения определили лицо двадцатого века, но реализация изобретений произошла во Франции и США — определило судьбы послевоенной политики в сфере идеологии, нацелило вектор абсолютной державной воли, постулировало знаменательные, достопамятные трагические события. Так не будем уподобляться хитрожопому обывателю, цыпленок тоже хочет жить, который знай одно твердит, живи тихо, не залупайся, а, услышав жуткие подробности исторического письма, неистово возопит:

— Полное безумие! Князь Мышкин! Идиот! О тебе, идиоте, Женева плачет горькими слезами! нам дурно! Сам на себя донос написал!

VI. Кузьма ничего кроме дури и патологической еврейской мнительности не увидел в судьбоносном письме Лепина

1. Страсти по Лепину

В который раз увлеченно и с энтузиазмом, захлебываясь, рассказываю трагикомическую, обескураживающую и порядком душещипательную историю, святое предание Каргопольлага о том, как наш Лепин влюбился слету и насмерть в одну юную зэчку, уборщицу на подсобном хозяйстве, где пряники перебирают, по ОЛПу бродил, как зачумленный, не пожелал выходить из лагеря, и его пришлось выставлять за зону, ну — шекспировская драматургия, и все на наших глазах, в театр можно вовсе не ходить, страсти по Лепину (на какое только словоблядие не пускаются друзья, чего только не трепят друг о друге, и все это за глаза, страшно и вообразить! Тяжелый случай! Как только косточки не перемывают! Ах, ой, как нехорошо! каюсь, каюсь)...

У Кузьмы хоть глаз сугубо наметан, набит и уловист на всякие там психологические ляпсусы и казусы; в этом Кузьма безгранично смел и гениален, как никто, но и он первоначально потерялся и растерялся; лишь спустя некоторое время прозрел Лепина, как идею (Лепин, как социально-психологический тип), и вот вновь тычет мое робкое, растерянное, растерзанное, разорванное сознание в уродливый, жаренный фортель, который так преспокойно, так чисто учудил наш распрекрасный гегельянец, призывает к честному, объективному, объемному виденью мира, разбирает, детализирует эпизод, преподносит его, как козырь, как неслучайный символический акт в широком и даже метафизическом плане, как некую бесценную улику, пытается снять покрова с абсурдной действительности, призывает, зовет меня смело войти в непонятную, шокирующую и пугающую истину, а я сокрушен, растерян, труслив, слеп (известно, что подлинные слепцы не те, кто не видит, а те, кто не хотят видеть); Кузьма гнет свое, давит, угнетает наводящими вопросами, как Сократ в сочинениях Платона — саморегулирующийся, самоуглубляющийся диалог, рождающий и обнажающий истину.

2. Назвался груздем…

Кузьма не сильно верит в фантастическое письмо к Сталину, да было ли оно? Не блеф ли? Предлагает и настойчиво рассмотреть эпизод, в котором весь Лепин, вся его натура, как на ладони. А эпизод знаменателен! Было, было, случай из самой жизни, дело было где-то в середине 50-х, давно, уже предания старины глубокой, живых свидетелей нет, собиралась компания, Кузьма был, Колька Смирнов, я был, Ирина Игнатьева, ну и Лепин, намеревались провести вечер, настроение было, поболтать, почесать языки, поддать немного, самую малость, как же без этого. К выпивону не приступали, еще не махнули по одной (— Со свиданьицем!), не крякнули. Лепин одарил нас тирадой о Гегеле, велемудро загибал что-то об инобытии духа, о напряженности неразвитого принципа, словоохотлив, славно хвост распустил, летал в философские дали, припадок краснобайства, заслушаешься (заливается соловьем (Зощенко: — Милый, почему так сладко соловей поет?), его тема, карты в руки, не лыком шит, современный усовершенствователь Гегеля; в разгаре речи, без всякого внешнего повода, видать, что-то вспомнил, случайная залетка, ассоциация, а то какой-то там постоянный зуд, что-то чешется, буравит, сверлит, свербит и не дает философской душе покоя, прервал бесстрашный лет свободной мысли, перебил самого себя, брякнул ни к селу, ни к городу, что в жизни не встречался ни с одним христианином, жаждет о встрече. Колька Смирнов возьми и скажи, словно за язык кто дернул: — Ну, я христианин. Сказал совсем бездумно, не опасаясь подвоха, не придавал особого значения сказанному; а Лепин весь напрягся и сосредоточился, набрался силы, духа, напорист, динамичен, реактивен, он в новом агрессивном качестве, у нас не заржавеет, вдруг, стремглав, словно с цепи сорвался или еще с чего-то там, весть такой порывный и истребительный, сорвался с места, распустил крылья, оторвался, летит, неожиданная атака, развивает ускорение, в два холеристических прыжка подскочил к Кольке, весь как до чрезвычайности самоуверенная, мощная зарница, молния, хлобысть по физиономии Кольке, вот так так! ручка маленькая да удаленькая, жилистая, видавшая виды, шелапугу в тридцать пудов держит, есть чем похвалиться, посрамила, попрала Гитлера, попрала антисемита маршала Жукова, глубоко посрамила начальника карантина Шилкопляса (это — в нашем лагере, не только заушил, но и постарался, удачно, метко, как верблюд, плюнул прямо в зенки сучьи этому гаду невыносимому, антисемиту позорному), попрала самого гражданина начальника комендантского ОЛПа Кошелева, антисемита, бросала на ковер (разумеется, на идеологический ковер) опасного Солженицына, империалиста, византийца до мозга костей, каким является всякий русский патриот (и Сахаров обвинял Солженицына в “религиозно-патриотическом романтизме”), накачал мускулы, литая ручка, да как крепко, предельно брутально, всамделишно, впечатлительно, чувствительно, громоподобно, с оскорбительным, победоносным смаком обалденно звезданул, гоп-доп, не вертухайся: — Подставляй другую щеку!

У Кольки в глазах аж темно стало, все преизрядно запрыгало и поплыло, лицо приметно, интенсивно теряет краски, делается совершенно мертвенно серым, как мертвая штукатурка, кровь в сыворотку сворачивается, внутренняя шерсть разом стала дыбом, станет, если вам как следует, зубодробительно в морду угодят путево, поставьте себя на его место, сопереживаете, вчувствуйтесь, желваки у Кольки заработали, ходуном ходят, задыхается, задохнется того гляди, прерывистое дыхание, громко забулькал (вообще-то есть такая поговорка, русская, между нами говоря, не заморская, лакейская, назвался груздем, полезай в кузов, вообще-то сказано, заметано, завоевано и записано, да, заметано, знаем, помним, эта важная, первая, нагорная инструкция Христа вызывает улыбочку у цивилизованного современного человека и ощущение неловкости: Мф., 5. 39: “Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему другую”: Лк. 5. 39: “Ударившему тебя по щеке подставь и другую”), совладел с собою, а ему это было отнюдь не просто, до чрезвычайности пробрало, переломил все же себя (любопытно знать, как бы вел себя наш незабвенный Александр Сергеевич Пушкин, если бы какой-нибудь там Дантес прогулялся по его вывеске, прогулялся — потешился? пушкинисты, ученые дошлые, уважаемые склонны улавливать, прослеживать эволюцию Пушкина, развивался, тихо, мирно дрейфовал он от афеизма и декабризма масонского, звезды пленительного счастья, к суровому византийскому христианству — “Отцы пустынники”, 1836, с другой стороны — дворянство, все такое, гордость, “мой предок Раче мышцей бранной Святому Невскому служил”, спесь, предубеждения), подставил, как глупый олень, на слове пойман, классно подсечен, другую щеку. Лепин, дождался своего часа, озабоченность почти сексуальная, руки давно чесались, приспичило, нашел простака, в другой раз фортуна не подвернет! лови мгновение, оно прекрасно!

А Колька тужится на христианское смирение, из последних силенок тужится. А что ему оставалось делать? А Лепин очень раззадорился и по другой щеке прошелся, хлобыстнул тыльной стороной, может не так полновесно, но с большим вкусом (подлинная, классическая пощечина!), затем отпал, как клоп, крови напившись, или там паук, выполнил завет, можно расслабиться, признал довольно спокойно, незаинтересованно, охотно Кольку истинным христианином. Потирал демонстративно миниатюрные ладошки. Улыбка кривит еврейские губы. (Если бы Эренбург был свидетель этой сцены, он с удовлетворением констатировал бы подтверждение своей мысли о “не приглядевшихся к жизни племенах”.)

Ай-ай-ай! — дружно, хором мы промолчали. Вот и приехали с орехами, вечный громыхающий, режущий стыд, мы от стыда не знали куда глаза девать, мы в оцепенении, втянули головы в плечи, сократились, укротились, сошли на нет, удручены, перекошены, перекорежены, эмоциональный шок, страх в пятках, карабкается все выше, выше, уже спину щекочет, жарит, захватывает сердце, немного отпустил, перед нами, при честном при всем народе, безукоризненно категорично, спокойно творится вопиющее небу знатное неприличие и зло! вечер скомкан, закруглился, накрылся. Вскоре вся наша порядком расклеенная рать разбежалась, захвачены лавиной малодушия, последовавшей за шоком, испытываем паническое, подловатое желание улизнуть, улепетнуть, поскорей вырваться, бежать, бежать, спасаться бегством, выскочить на свежий воздух: опять и скоропалительно манифестируется пограничная ситуация, Лепин в своем репертуаре, Боже милостивый, ой, идиот, сущий идиот, бесчинствующий, блистательный, трам-бам-бам твою мать! фантасмагория, на Аргентину это стало не похоже, жуткий, позорный вечер.

На этом кончилось последнее танго. И вот обида, “шишил вышел”, как сказал бы Хармс, стол был накрыт с размахом, тут праздник жизни (Ирина Игнатьева в отличии от некоторых, лучше не вспоминать, забыть, вычеркнуть, любила гостей, не все такие, как она, пальцем не будем указывать, глаза злющие, змей на яйцах, шип змеиный, о водке ни полслова, а кое-кто нашего Гришу сравнивал с чеховской Душечкой, ядовито, не лишено меткости и остроумия: не в бровь, а в глаз), представляете, “я скажу тебе с предельной прямотой”, фон события, примечательный, на столе мирно скучали бутылки заморские, честные, шери-бренди в них, сколько их, пузатых, брюхатых было, ой, залейся, остались неоткрытые, даже не пригубили хмельного, так-таки не распотешились, желанных, вожделенных не пробовали, а как тянуло мирно вкусить, вдумчиво, не спеша, тихо, без безобразий, во всем основательно разобраться, знатоки утверждают, что то был “душевный напиток”, изумительное, незабываемое послевкусие, коварен, незаметно и ладно берет, представляете, это прославленное поэтом вино на какую-то неделю мелькнуло в наших магазинах и исчезло, по усам даже не текло, а тем паче в рот не попало, где попасть, так и не знаем вкуса, не знаем, чем так восхищался Мандельштам.

3. Достоевский — но в меру

Кузьма умело препарирует эпизод с пощечиной, вновь и вновь выскакивает, наскакивает пытающее, прожигающее меня слово и интонационно зависает большой, жирный детективный знак. Как же так? Почему? Не “из ничего” же возник пережитый нами вопиющий небу сюжет, неспроста же так этот сухарь возгорелся, воспламенился, охваченный жаркой страстью, нанес Кольке стильное, безобразное оскорбление, не есть ли это плод определенным образом и внятно артикулированного сознания: перед нами — фирменное блюдо. Где и в чем источник энергии, которая питала и воодушевляла в тот вечер душу Лепина (Аристотель считает душу источником движения, формой форм, впрочем, таково мнение и Платона: душа это то, что “движет само себя”, кстати, говорят, это чуть ли единственное содержательное определение души, которое есть в философии)? Не имеет ли рычаг, определивший темную, неразгаданную мифологему тяжелого, запомнившегося, фантастического вечера, фатальной, наследственной, твердой опоры в глубинах психики этого человека? Почему у Лепина руки чесались и он оказался похотлив на зло, скоропалительно превратился в сгусток, квант зла, а мы ведь не успели опомниться, ахнуть, а Колька в тот же миг (готово!) словил по роже? Откуда прыть? Где первопричина? Где первопружина и почему она жестко выпрямилась? Что нашло? Как это могло приключиться? Как такое он смог? Как смел? И как все это я разумею?

А я ничего не разумею, ничего такого не понимаю, не улавливаю, да я вовсе, если хотите знать, не рвусь к истине. Но на меня продолжает давить, наваливает, — почему Лепин возгорелся, сладострастный садистический порыв, страстью прихвачен, не потому ли что в бедном Кольке в тот момент персонифицировалось и сгустилось липкое черносотенное абсолютное зло? Что стоит за этим? А мы, сырые спички, почему не воспламенились, не протестовали, не возвысили голос: — Остановись, безумец! Остановись идиот! А он преспокойно крутит ситуацию, спокойно, одной левой, владеет ею, одолел нас, околдовал, развивает успех, торжествует; мы даже не дистанцировались, не обособились от кромешного безобразия “царицы полей”. Чего так перетрусили? Почему муть и стынь в душах? Где стынь, там и болезнь медвежья возможна, запросто прошибет. Что нам помешало одернуть “царицу полей”? Чего всегда боимся? Почему кляп во рту? Почему малодушно, бесповоротно расклеились, ознобились, мандражили, криводушничали, уши подло прижали? Почему стали соучастниками неприкрытого, голого, внятного хулиганства? Как это назвать иначе?

В вопросах Кузьмы звучит серьезная нота, от таких заноз мозги начинают киснуть и пухнуть. Да, я тогда сплоховал, дурак дураком, говорю, говорю, а в голове не шлендает никакой порядочной, умной догадки, никак из серого вещества мозга нужное слово не выдавлю, пребывал, а это в духе времени, в легковесной, благодушной, либеральной тьме; а я, ленивый тугодум, не кумекаю толком, в мозгах царит непролазная либеральная неразбериха, даже приблизительного понятия не имею, о чем таком эдаком так настойчиво, настырно свидетельствует Кузьма.

М. Ремизова очень даже права, возражает Лепину, пишет (“Новой мир”, №11, 1998 г.): “…Бахтырев не был так прост, чтобы принимать или не принимать что бы то ни было в зависимости от персоналий”. Нелепо думать, что все дело в Карелине, Лепин наивен, принял слова Кузьмы за чистую монету.

Нет, не прост Кузьма!

Я уже перестаю рыпаться, отдаюсь всецело Кузьме, отдаюсь магии доверительного разговора, магии доверительных интонаций, хотя еще по инерции отвечаю, гоню, порю что-то не то, что-то мелкое, тривиальное, поверхностное, пустое. Не находчив. Не берется верный след.

А, собственно говоря, в чем дело, о какой улике ты говоришь? На что намекаешь? Ничего такого я не вижу.

Да и что я мог сказать, оставаясь на почве либерального, просвещенного миропонимания? Продолжаю говорить, что это, мол, лишь досадное недоразумение, ляп, увлекся, забодай его, дурака, комар, Лепин, ну, не велика важность, бывает, со всяким может случиться, может быть мы столкнулись с невразумительной для нас природой интеллекта, воспитанного на Гегеле, на агрессивной немецкой зауми (“От Канта к Круппу” — эта горячая лекция была нам вовсе незнакома, а тем паче “От Лютера к Гитлеру”, современное, новенькое), на штудирование Гегеля ухлопал массу сил и времени, даже в лагере долбал, нет, нет! все люди из одного теста, такие же, как мы; скорее стряслось умственное помрачение, затмение, ку-ку, оказался во власти давящих мутных сил подсознания, какого-то ритуально-роевого архетипа, стряслось ку-ку, но в этом ку-ку, сказал бы Шекспир (“Гамлет”), есть система (какая? вопрос вопросов!). Сказалось поручение и пагубное, вредное влияние Достоевского, по существу мы имеем дело с философическим экспериментом в духе героев Достоевского, имеют место досадные издержки эксперимента, жизнь-то не литература, а он лихо, он же не от мира сего, князь Мышкин, все одно идиот, даром не проходит безумное увлечение Достоевским (Т. Манн: “Достоевский, но в меру”), наказуемо, сознание оказывается отягощено его образами и их трюками, вот он и пошел экспериментировать в духе Раскольникова, Ивана Карамазова, Кириллова, одержимых безумными императивами, безумными идеями. Герои Достоевского интеллектуально бесстрашны, ведут себя порою неподобающе, непристойно, скандально, что возмущало, не далеко ходить за примером, корректного, приличного, нормального Чехова (Гиппиус о Чехове: “И болезнь у него какая-то нормальная”), Ставрогин и не такое откалывал, еще и почище, читайте “Бесы”! У всех нас бывают заскоки, закидончики, причуды, наплывает, накатывает. Бзик, моча в голову ударила, и он нанес устремленный, свирепый, оскорбительный удар, расстарался, выложился, словно на свет Божий родился для этого подвига! Да, сухарь, да дуб, пусть кожа, как у слона, психика без изъяна, встанет вам на ногу, будет стоять, не заметит, не почувствует, что вам больно, чрезвычайно здоровый человек! простодушен, наивен, прост, даже примитивен, ну — дурил, случается, психическое расстройство, следствием всего этого глупейшая шутка. Прискорбно. Такие шутки нам не надобны. Соглашусь без оговорок. Но не было злого, коварного умысла, не было коварного подтекста, для меня Гриша вне всяких подозрений. Все мы немножко монстры, немного сумасшедшие, а зато Гриша шибко умный, интеллектуал первых ролей, ума палата, всезнайство, в загашник за словом не лезет, эрудицией кроет вопросов рой, вообще играет среди нас прогрессивную роль, сеет разумное, доброе, вечное, лошадиная память, все знает, ум переполнен, бездна эрудиции, неудержима воля к умствованию, к рефлексии, хлебом не корми, мощно, свободно, неодолимо взмывание круто вверх, титан духа (будем крепко помнить его знаменитое историческое письмо Сталину, надрывные интонации, оно было квалифицировано прокурором как очернительство армии, разбившей Гитлера), фигура сродни Прометею, Фаусту. Скоро о нем заговорит все прогрессивное человечество. Притом — необыкновенно скромен, смиренномудр. Да, смиренномудр!

Кузьма аж взвыл и выплеснул всполох, услыхав, что Лепин смиренномудр. О чем ты говоришь! Выбрось дурь из головы! Ты давно его знаешь, но так и не раскусил. Да у твоего Лепина сатанинская гордыня! И уши выше головы растут, высокомерен, нос воротит, непереносим!

4. Лебедь большого полета

Вопросы Кузьмы еще долго тлели в моем сердце, зерно заронено, позже не раз я вспоминал этот содержательный, важный, значительный разговор. Сейчас хочется сказать, что Кузьма не был прав, когда так судил о Грише, но со временем его слова оказались пророческими. Гриша эволюционировал в неприличнейшую русофобию, к старости в нем развились те черты, которые раздражали и возмущали Кузьму. Пришло время и мне пришлось переубедить самого себя: смиренномудрия в Лепине нет! Читайте “Записки гадкого утенка”. В своих воспоминаниях Лепин отождествляет себя с “гадким утенком” сказки Андерсена, а гадкий утенок гадок по недоразумению и глупости тех, кто не понимает, кто за птица перед ним, а мы-то знаем, что это лебедь, знаем, это мифическая птица большого полета! да это одно из зооморфических воплощений Зевса, царя богов, подателя жизни, “вершитель судеб” — надпись на жертвеннике в Олимпии; в храме Зевса Олимпийского в Афинах над головой статуи Зевса находилось изображение трех великих прях, сестер мойр — Лахесис, дающая жребий, Клото прядущая судьбу, Атропос, неотвратимо приближающая конец и обрывающая нить жизни, и всякому было ясно, что “предопределение и судьба повинуются одному Зевсу”; под видом лебедя Зевс проникает к Леде, Леда рождает яйцо, яйцо символизирует черт-те что, все живое из яйца, вся космогония, из яйца рождается прекрасная Елена. В скромности не откажешь! давно чувствует себя в нелиняющем прекрасном оперении лебедя. Головка, правда, у нашего Лепина странно работает, почему-то до сих пор не ясно, почему в тот бесконечно печальный вечер глаза наши сделались малодушными, лживыми и в бок куда-то поползли, поползли и уползли, все мы стремглав рванули в разные стороны, петляли как зайцы. И не объяснишь ничего (представляете, ничего такого не помнит, все это выдумки злопыхателей, каяться не в чем, раз не помнит, нас призывает к покаянию! устроился!). Мы столкнулись с цельным человеком, у которого чистая солнечная совесть, на зависть искренен, чисты, незамутнены его чувства! на губах ангела хранителя всегда чистая, ясная улыбка, нет и заведомо не может быть никакой пены, дивное психическое здоровье такого человека и всегда занимаемые им прогрессивные позиции вызывают восхищение. Он (в отличие от Кузьмы, а что вы хотите, Кузьма пил, порабощен бутылкой) удался, справляет победу!

VII. Еще и еще штрихи к портрету великолепного Кузьмы

Где-то в первой половине шестидесятых, Кухня, “среди девушек нервных,/ В остром обществе дамском”, одним словом, “у наших”, очередной интеллектуальный пир во время очередной чумы, нет, пожалуй не на Кухне то было, а в другом месте, на пиру у Маши Житомирской, Кузьма читал свое, вечная кривенькая диалектика на лице, двусмысленная, блудливая улыбочка, жест категоричен, правит бал, стильна отмашка, навязчиво державный, царственный, угнетающий, высокомерный, квазиритуальный, гипнотизирующий жест, давил бульдозером на настроение компании, тиранствовал, держал всех в черном теле, не возразишь, не преступишь, властвовал, артистический, затейливый жест, извольте вскочить по его сигналу, пить стоя, когда отдан приказ, организовывал, утомлял, кровь всем портил, тиранствовал, магия, любил читать свое, ой, любил, “хлебушком” (“Рюмка была налита так полно, что “хлебушко” стекал со всех сторон на тарелку” — “хлеб очищенный”, “божественный”. — Т. Манн) не корми, большой артист, ораторские излишества, опасное амплуа, зависишь от настроя аудитории, заигрываешь с ней, сползаешь к блядскому предательству, “Лайм-лайта позорное пламя/ Его заклеймило чело” (Ахматова), за хвост да палкой. Церковь с подозрением смотрела на скоморохов, на скоморошество, божественный Платон изгнал имитаторов, лицедеев из идеального государства, заражающее, гипнотизирующее, непосредственное воздействие устного слова, “в начале было Слово”, устное, наверняка устное, “да будет Свет”! ой-ля-ля! душу раздирающее, магическое, демоническое, шаманское: Руки на меч! приказ, щелчок кнута, мы же, выдрессированные, натренированные, шелковые, вскакиваем с мест, кладем руки на воображаемый, романтический меч, последним кладет он свою длань и целует, таков тяжкий ритуал, а глаза пьянее водки, взвинченность, утрата стержня, мутная бесовщинка, непреходящий архетип российского зла, предвещавший печальную, скучную, беспросветную, русскую поездку в Петушки, эх, остановись! остановите, добрые люди! унять! унять! не остановишь, нет удержу, выдавал ларингитные, картавые коленца, курица снесла яйцо, кудахчет, Кузьма только что закончил “Уточку”, повадился, не отвадишь, читать ее во всех домах, слушали не раз, читал, как бог, а тут друг, кореш, подельник Красин…

(припомним для сущего порядка знаменитый, громкий, нас ошеломивший, эпохальный процесс над нашими дорогими и незабвенными диссидентами, славно шумели, Якир, Красин, гордость наша, слава наша, светлые личности, стоило постучать Александровскому по столу кулаком, взбодрил, потекли герои, “Петьки-забияки”, “ничто нас так не радует, как падение праведника и позор его” — Достоевский; важно, уместно и полезно будет отметить, диссидентом Кузьма никогда не был, не мог быть, притом отнюдь не потому, что диссидентство обернулось к нему Красиным (не будем повторять справедливое возражение М. Ремизовой против Лепина); в диссидентстве — сектантская узость, партийность, зашоренность, занудство, серость, скудость мысли, всякие там права человека, пошлое высокомерие и опять же, извиняюсь, с большим избытком пошлое чванство, а тут бьет ключом живая жизнь, аукнемся на этот раз с Пушкиным, не тем, который “Подумай, как смешно / с водой — молдавское вино”, которого Кузьма неточно в дневнике цитирует, что не существенно, а с поздним (говорят нам умные люди, что есть два Пушкина: ранний, “Гавриилиада”, и поздний, помудревший: Гершензон — “мудрость Пушкина”): И мало горя мне, свободно ли печать / Морочит олухов, иль чуткая цензура/ В журнальных замыслах стесняет балагура…”)

… этак развязно, надменно, наступательно, бунтарски, сами с усами, долой утомительную, устали от коленопреклонения, неправедную тиранию Кузьмы, затемняющую путь к правде, самоуверенно, бесспорно, домашняя заготовка, нацелено пустил, укус змеи, ядовит:

Гора родила мышь!

Эффект ложки дегтя. Славно, профессионально задрал.

Легкое замешательство! Кто-то выдал гнусненькое: — Хи-хи. Кто-то мелкими смх.ечками прыснул. Похмыкивание. Ну — срезал. Пафос сбит. Каково такое слышать автору? Легко сказать, “не оспоривай глупца”. Автор всегда честолюбив. С тоски можно и в удавку голову сунуть, отсюда гримасы, ужимки, корчи, неоднократно, зуд какой-то! отраженные в дневнике: “От неудовлетворенности конструктивными друзьями — не хочу заполучать любовь”. Друзья нас не больно балуют теплым, нужным, умным, своевременным словом, поддеть норовят, пустить вредное, парализующее словечко, заушить, ядом дышат, так было всегда, в кругу Пушкина так бывало, в кругу Белинского, так будет, жало ядовитое знает дело злое, посмеяться над ближним, пустить шпильку, подколоть — одно удовольствие, “человек человеку бревно” (Ремизов), зело и успешно наподдала Достоевскому, приземлила, унизила компания Белинского, веселая находчивая компания злоязычных молодых блестящих литераторов, и Достоевский до конца жизни не мог затереть в памяти, забыть своего унижения и простить им издевательств, злопамятен, свойство души, от нашей доброй воли не зависит; следует (надо!) и Витьку Красина взять в толк, понять его естественные претензии, ведь, от Кузьмы, фельдмаршала нашего, властного, гегемона, надежды России, мы близоруко ждали другого, чего-нибудь (уж будь любезен! “И буду темлюбезен я народу”) грандиозного, сногсшибательного, бронебойного, ураганного, насыщенного гражданским пафосом, гражданской скорбью, что-нибудь эдакое вроде солженицынского “Архипелага ГУЛАГа, а — тут, осталось печально развести руками, печально улыбнуться, сознаться следует, что проза его была воспринята превратно, шокировало игровое ой-ля-ля, неортодоксальное изображение лагеря, странные артикуляции, нет темы великих страданий, нет пафоса страданий и социальной риторики, друзья не поймали, не просекли, драматического, бунтарского вызова эстетики его рассказов, разрушения непререкаемого абсолюта шаламовских догм, ведь эти рассказы имели сложную подоплеку и являли собою пощечину общественному вкусу, а углядели лишь (святая простота! к таким глухим глухарям не достучишься) измену делу жизни, самому себе.

Нет измены!

Есть собственная, оригинальная, смелая интерпретация темы, есть подлинность, чувствуются запах и дыхание лагеря. Возьмем его рассказ “На семь метров” (“Континент”, №95), ударяет вас свежак в лицо, дерзкий, строптивый рассказ, полный живых красок, поносное заболевание лагеря, отравление, смешно, прямо-таки либретто к современному модернистическому балету, никто еще музыку не написал, где Шнитке? нарочитость, почти хохма, фарс (“Я трагедию жизни превратил в грезофарс”), дегероизация, бывает, бывало, с кем ни случалось, денди, романтик Байрон умер, говорят, от фатальной холеры, на язык лезет, само говорится, так тебе и надо! кузьмовский персонаж живет легко, не тужит, новый, антишаламовский взгляд на лагерь, хорошо-то хорошо, да завершается рассказ слишком нарочито, хвастливо, высокопарное хлесткое красное словцо, если не понимать это как чистую условность, как сугубую поэтику, как хитрый литературный прием (любил Кузьма под конец рассказов что-то эдакое подпустить, что и делает рассказ рассказом, см. к примеру, “Случай из жизни”, там же в “Континенте”), показуха, ловите, пущено под конец эффектное:

Думаю, что меня комиссовали правильно”.



Поделиться книгой:

На главную
Назад