Точно сквозь землю проваливались у Джиллиан разные мелочи, вроде пинцета и ручных часов, но не лучше вели себя и крупные вещи. Так, вчера, выйдя, полусонная, на крыльцо, она пошла садиться в «Олдсмобиль», а его и след простыл. Она опаздывала на работу и, рассудив, что машину, вероятно, угнал кто-нибудь из местных подростков, решила позвонить в полицию, как только доберется до «Гамбургеров». Но когда приплелась туда, еле живая от боли в ногах, так как на ней были не уличные туфли, «Олдсмобиль» стоял тут как тут, прямо перед закусочной, будто здесь ее и дожидался, исходя из неких собственных соображений.
Допрашивая с пристрастием Эфраима, который с утра пораньше уже стоял за рашпером, Джиллиан была на взводе, даже близка к истерике, допытываясь, не видел ли он, кто поставил здесь ее машину.
— Шуточки чьи-нибудь, — предположил Эфраим. — Либо угнать угнали, а после струсили.
Ну, что значит праздновать труса, — тут Джиллиан в последнее время могла бы сама давать уроки. Каждый раз, когда бы дома, у Салли, или здесь, на работе, ни зазвонил телефон, она пугалась, что это Бен Фрай. При одной мысли о нем ее бросало в дрожь с головы до пят. Наутро после их встречи в «Дель Веккио» Бен прислал ей цветы — алые розы, но когда он позвонил, она объявила, что ни их, ни вообще чего бы то ни было принять от него не может.
— Не звоните мне, — сказала она ему. — Даже думать обо мне забудьте!
Что с ним такое, с этим Беном Фраем, — неужели ему не ясно, что она собой представляет? Неудачница по всем статьям! За что ни возьмется, все валится из рук, какого бы ни было происхождения — растительного, животного или неживого. Все при ее прикосновении приходит в негодность. Открыла стенной шкаф с вещами Кайли — дверца слетела с петель. Поставила разогревать на заднюю конфорку банку рисового супа с томатом — загорелась кухонная занавеска. Вышла на внутренний дворик выкурить сигарету в спокойной обстановке — и наступила на дохлую ворону, которая, как нарочно, упала с неба прямехонько ей под ноги. Ходячее несчастье, а не женщина — невезучая, незадачливая, хуже чумы!
Когда Джиллиан решалась посмотреть на себя в зеркало, она видела то же, что и всегда, — высокие скулы, широко расставленные глаза, смелого очерка рот — все знакомое и, согласились бы многие, достаточно привлекательное. Но пару раз ей случалось ловить свое отражение мимоходом, невзначай — и тогда то, на что натыкался ее взгляд, ей не нравилось. Под определенным углом, при определенном освещении она представала такой, какую должен был видеть Джимми, когда напивался вдрызг ближе к ночи и она пятилась от него, прикрывая лицо руками. Та женщина была пустым, самонадеянным созданием, которое не давало себе труда подумать раньше, чем что-нибудь сказать. Та женщина полагала, что она в силах переделать Джимми или хотя бы, в крайнем случае, слегка его подправить. Какая дура! Не удивительно, что ей не справиться с плитой и не найти, куда затерялись сапожки. Не удивительно, что она ухитрилась прикончить Джимми, когда на самом-то деле стремилась добиться от него чуть более ласкового обращения.
Безумием было с самого начала сидеть в кабинке «Дель Веккио» с Беном Фраем, но она была в таких расстроенных чувствах, что позволила себе засидеться до полуночи. К концу вечера они съели все до крошки, что заказала Салли, и потеряли друг от друга голову до такой степени, что даже не заметили, как уничтожили по целой пицце. Но и на том не остановились! Они поглощали еду как заведенные, не глядя, что подцепили на вилку — лист салата или грибок, оттягивая минуту, когда надо будет встать из-за стола и расстаться.
Джиллиан до сих пор не вериться, что такие, как Бен Фрай, бывают на самом деле. Он не похож ни на кого из тех мужчин, с которыми ее сводила судьба. Во-первых, умеет слушать, когда она говорит; второе — в нем столько сердечности, что люди невольно тянутся к нему. Люди без колебаний решают, что на него можно положиться, — он приезжает в город, где никогда прежде не бывал, и у него начинают тут же спрашивать дорогу, в том числе даже местные жители. У него есть ученая степень, полученная в Беркли, и при всем том он каждую субботу выступает в детском отделении местной больницы, показывая фокусы. Появляясь там со своими шелковыми косынками, коробкой яиц и колодами карт, Бен собирает вокруг себя не только детей. Ни одной сестры на этаже не дозовешься — они почти единодушны в том, что во всем штате Нью-Йорк нет неженатого мужчины красивее Бена Фрая.
В силу всего вышесказанного Джиллиан Оуэнс — далеко не первая, кому запал в душу Бен Фрай. Есть в городе женщины, которые охотятся за ним так давно, что знают наизусть весь распорядок его дня и все подробности его жизни; они одержимы им настолько, что, когда спросишь у них номер телефона, могут назвать в ответ его номер, а не свой. Есть учительницы, его коллеги по школе, которые каждую пятницу приносят ему к концу дня домашнюю снедь, запеченную в горшочке; есть свежеразведенные соседки, которые прибегают к нему вечерком с сообщением, что у них перегорели пробки и им страшно, что без его ученого вмешательства их может убить электричеством.
Любая из этих женщин отдала бы все на свете за то, чтобы Бен Фрай прислал ей розы. Любая сказала бы, что, видно, у Джиллиан не все в порядке с головой, если она отослала их обратно. Тебе повезло — вот что сказали бы ей эти женщины. Но оказалось, что не так-то все просто с этим везеньем. С первой минуты, как Бен Фрай в нее влюбился, Джиллиан знала, что никогда не допустит, чтобы такой изумительный человек связался с такой, как она. Учитывая, сколько она наворотила всякого в своей жизни, ни о какой любви для нее больше речи быть не может. Вынудить ее назваться снова женой можно разве что под дулом пулемета, приковав ее для верности цепью к церковной стене.
Придя домой из «Дель Веккио» в тот вечер, когда встретилась с Беном, она дала себе клятву, что никогда больше не выйдет замуж. Заперлась в ванной комнате, зажгла черную свечку и попыталась вспомнить слова определенных заговоров, которыми пользовались тетушки. Когда ей это не удалось, произнесла трижды:
— Уезжайте, — говорит она ему, когда он звонит, и гонит от себя мысли о том, как он выглядит, о шершавом прикосновении мозолей, которые он натирает на ладонях, практикуясь почти ежедневно в завязывании узлов для своих выступлений с фокусами. — Найдите себе кого-нибудь, с кем будете счастливы.
Однако не это нужно Бену. Ему нужна она. Он звонит и звонит, пока не добивается того, что при каждом звонке телефона все в доме уверены, что это не кто иной, как он. Теперь, когда у Оуэнсов звонит телефон, тот, кто взял трубку, не говорит ни слова — даже хотя бы «здрасьте». Просто дышит и ждет. Дошло до того, что Бен научился различать, кто из них как дышит. Вот деловито вдыхает и выдыхает Салли. Вот всхрапывает норовистой лошадкой Кайли, которую этот чокнутый на том конце провода выводит из себя. Вот прерывисто и печально дышит Антония. А вот тот звук, которого он ждет постоянно, — милый, сердитый вздох, который вырывается у Джиллиан, когда она велит ему оставить ее в покое, убраться с глаз долой и устроить свою жизнь. Пусть он делает что хочет, только ей больше не звонит.
Но все же голос у нее нет-нет да и дрогнет, и Бен, когда она бросает трубку, может с уверенностью сказать, что она грустна и растерянна. Сознание, что она несчастлива, для него невыносимо. Сама мысль, что у нее могут быть слезы на глазах, приводит его в такое исступление, что он удваивает расстояние своей ежедневной пробежки. Он отмеряет мили вокруг водохранилища так часто, что утки стали узнавать его и уже не снимаются с воды, когда он пробегает мимо. Он им знаком, как ранние сумерки, как кубики белого хлеба, которыми их угощают. Порой он напевает на бегу «Отель разбитых сердец» и тогда понимает, что дело плохо. Одна гадалка на симпозиуме фокусников в Атланте предсказала ему в свое время, что если он полюбит, то навсегда, и он только посмеялся на это, но теперь видит, насколько верным оказалось ее пророчество.
Бен пребывает в таком смятении чувств, что начал безотчетно проделывать свои фокусы кстати и некстати. Полез на автозаправке доставать кредитную карточку — и вытащил червовую даму. Заставил исчезнуть счет за электричество, поджег розовый куст у себя на заднем дворе. Помогал старушке перейти через дорогу на Развилке — и едва не довел ее до сердечного припадка, вынув у нее из-за уха монету в двадцать пять центов. А главное, его теперь не пускают в кафе «Сова» на северном конце Развилки, куда он обычно ходит завтракать, так как в последнее время он по дороге к своей обычной кабинке пускал все яйца, сваренные всмятку, крутиться волчком, а со всех столиков на его пути слетали скатерти.
Ни о ком и ни о чем, кроме Джиллиан, Бен думать не в состоянии. Он пристрастился носить с собой обрывок веревки и повсюду завязывать и развязывать мудреные узлы — дурная привычка, которая возвращается к нему, когда он нервничает или не может получить то, что хочет. Но и веревка не помогает. Желание владеет им с такой силой, что он мысленно лежит в постели с Джиллиан даже в то время, когда должен тормозить у светофора или обсуждать с миссис Фишман, своей ближайшей соседкой, нашествие японского жучка. Желание достигло в нем такого накала, что даже манжеты рубашек у него опалены. Оно непрерывно держит его в готовности к тому, чему, похоже, никогда не суждено свершиться.
Бен уже просто не знает, что делать, чтобы сломить упорство Джиллиан, просто не имеет представления, и он идет к Салли, готовый взмолиться о помощи. Но Салли даже дверь ему не открывает. Разговор с ним ведет через москитную сетку и так сухо, как будто он не сердце свое принес к ней в ладонях, а явился с пылесосом на продажу.
— Послушай моего совета, — говорит Салли. — Забудь ты Джиллиан. Выбрось ее из головы. Найди себе хорошую женщину и женись.
Однако в сознании Бена Фрая все решилось еще в ту минуту, когда он впервые увидел Джиллиан под кустами сирени. Ну, может быть, сознание — не совсем точный адрес места, испытавшего тогда потрясение, но, как бы то ни было, теперь он жаждет ее всем своим существом. И когда Салли говорит ему, чтобы он шел домой, Бен отказывается. Он садится на ступеньки крыльца, будто решил объявить сидячую забастовку, будто ему времени девать некуда. Так и сидит сиднем целый день, и в шесть вечера, когда в пожарном депо на Развилке дают гудок, он все еще не двигается с места. Джиллиан даже говорить с ним отказывается, когда приходит домой с работы. Она сегодня уже успела потерять часы и любимую губную помаду. И столько раз роняла гамбургеры на пол, что, ей-же-ей, похоже, какая-то посторонняя сила переворачивает тарелки прямо у нее в руках. И вот вам, в довершение всего, — Бен Фрай, он здесь и любит ее, а ни поцеловать его, ни обнять ей нельзя, потому что она хуже чумы, и знает это; такое уж у нее везенье.
Она пулей проносится мимо него и запирается в ванной, где пускает воду, чтобы никто не слышал, как она плачет. Не стоит она такой любви! Хоть бы этого человека унесло с глаз долой! Тогда и ее, быть может, не грызло бы изнутри затаенное чувство, наличие которого она может отрицать до хрипоты, но которое от того не перестанет быть желанием. И все же, несмотря на свои неизменные отказы, она не может не выглянуть в окошко ванной и просто не увидеть Бена лишний раз. Вон он — сидит в наползающих сумерках, с твердой верой в то, чего хочет, — с верой в нее. Если б Джиллиан разговаривала с сестрой, а точнее, если бы Салли с ней разговаривала, Джиллиан и ее потянула бы к окошку.
Что до Антонии, ее словно холодной водой окатывает при виде мистера Фрая, сидящего у них на крыльце, явно готового ради любви забыть и гордость, и чувство собственного достоинства. Ей глубоко противно наблюдать, как он выставляет напоказ свое обожание. Она даже не здоровается с ним, когда проходит мимо по дороге на работу. Вся кровь у нее стынет в жилах при этом зрелище. В последнее время Антония мало заботится о том, как она одета. Не расчесывает щеткой волосы тысячу раз на сон грядущий. Не выщипывает в ниточку брови, не принимает ванну с кунжутным маслом для смягчения кожи. К чему все это, когда в твоем мире нет любви? Она разбила свое зеркальце, убрала подальше открытые туфельки на шпильках. Отныне она сосредоточится на том, чтобы отрабатывать как можно больше часов в кафе-мороженом. С этим, по крайней мере, все четко и ясно: ты тратишь время и получаешь взамен зарплату. Ни пустых ожиданий, ни обманутых надежд, а это в настоящий момент как раз то, что нужно Антонии.
— Нервишки, что ли, сдают? - спрашивает Скотт Моррисон, встретясь с нею в кафе-мороженом ближе к вечеру.
Скотт приехал домой из Гарварда на летние каникулы и доставляет в кафе шоколадный сироп и жидкое суфле, а также цветную сахарную крошку, глазурованную вишню и грецкий орех в ликере. Он самый способный из выпускников местной школы за всю ее историю и единственный, кому удалось поступить в Гарвард. И что с того? Он уродился таким умным, что, пока рос, никто из сверстников не вступал с ним в разговоры, тем более — Антония, в глазах которой он был нюней и хлюпиком.
Антония в это время занималась тем, что отчищала одну за другой черпалки для мороженого и раскладывала их в ряд. Скотта, который вносил между тем ведерки с сиропом, она не удостоила даже взглядом. Она явно изменилась по сравнению с тем, какой была всегда: была красотка и воображала, а нынче выглядит так, будто по ней прошлись катком. Когда он задает ей вполне невинный вопрос насчет нервишек, она разражается слезами. Прямо-таки вся изливается в горючих слезах. Только лужица от нее остается. Она сползает на пол, прислонясь спиной к морозилке. Скотт бросает свою металлическую тележку и опускается рядом с Антонией на колени.
— Почему было просто не ответить «да» или «нет»? — говорит он.
Антония шумно сморкается в свой белый передник.
— Да.
— Оно и видно, — говорит ей Скотт. — Вполне созрела для психушки.
— Я думала, что люблю одного человека, — объясняет Антония. Из глаз ее все еще текут слезы.
— Любовь, — произносит Скотт презрительно. Он с отвращением крутит головой. — Любовь стоит лишь того, к чему она сводится, и только.
Антония перестает плакать и поднимает на него глаза.
— Точно, — соглашается она.
В Гарварде Скотт был потрясен открытием, что есть, оказывается сотни, если не тысячи таких же умников, как он. Столько лет все давалось ему играючи, без затраты и десятой доли его умственных способностей — теперь же пришлось вкалывать не за страх, а за совесть. Весь год он был так занят, доказывая в условиях жесткой конкуренции, на что способен, что на повседневные дела не оставалось времени, — такие мелочи, как завтрак или поход к парикмахеру, были забыты, следствием чего явились потеря веса на девять килограммов и отросшие до плеч космы, которые хозяин велит ему подвязывать кожаным шнурком, чтобы не отталкивал своим видом посетителей.
Антония вглядывается в него пристальней и обнаруживает, что Скотт стал совсем другим и одновременно остался прежним. Снаружи, на парковке, напарник Скотта по временной работе, у которого за двадцать лет езды с доставками по этому маршруту ни разу не было помощника с такими показателями по уровню интеллекта, нетерпеливо налегает на клаксон.
— Работа, — с сожалением говорит Скотт. — Радости мало, зато деньги платят.
Это решает дело. Когда он идет забирать свою тележку, Антония его провожает. Щеки у нее горят, хотя в кафе включен кондиционер.
— На той неделе увидимся, — говорит Скотт. — У вас тут сливочный сироп на исходе.
— Мог бы и пораньше заглянуть, — говорит ему Антония.
Хандра хандрой, но кое-что из прежнего она не забыла, несмотря на все переживания по поводу тети Джиллиан с мистером Фраем.
— А что, мог бы, — соглашается Скотт, направляясь к автофургону с убеждением, что Антония Оуэне, как выяснилось, куда содержательнее, чем можно было предположить.
В этот вечер Антония возвращается домой с работы бегом. Она внезапно полна энергии, заряжена ею до краев. У поворота на свою улицу ее встречает благоухание сирени, и ей смешно, что люди могут так глупо реагировать на причуды растения, которому вздумалось цвести не вовремя. Правда, те, что живут по соседству, уже привыкли к невиданным размерам этих цветов. Они больше не замечают, что в иные дни вся улица часами гудит от жужжанья пчел и воздух пронизан сиреневым сладким маревом. Однако есть люди, которые являются сюда вновь и вновь. Есть женщины, которые стоят на тротуаре, и вид цветущей сирени без всякой, казалось бы, причины трогает их до слез, — у других, впрочем, есть все причины не просто плакать, а рыдать в голос, хотя, если их спросишь, они в том никогда не признаются.
По деревьям, раскачивая ветви, гуляет знойный ветер, на востоке полыхают зарницы. Вечер спустился жаркий и душный, как в тропиках, но Антония видит, что, несмотря на гнетущую погоду, на сирень пришли поглядеть две женщины: одна — с седой головой, другая — совсем еще молоденькая. Антония, пробегая мимо, слышит горестное всхлипывание и торопится войти в дом и запереть за собой дверь.
— Жалкое зрелище, — выносит она свой приговор, когда подходит вместе с Кайли к переднему окошку посмотреть, как убиваются две женщины, стоящие на тротуаре.
Кайли со времени памятного обеда в день ее рождения стала более замкнутой. Она скучает без Гидеона, ей стоит труда выдерживать характер и не звонить ему. Настроение у нее отвратительное, но внешний вид с тех пор, пожалуй, стал еще лучше. Светлый цвет коротко стриженных волос уже не режет глаз. Раньше она сутулилась, скрывая, что вымахала такой дылдой; теперь же выпрямилась в полный рост и ходит с поднятым подбородком, отчего создается впечатление, будто взгляд ее направлен то ли в небесную синь, то ли к трещинам на потолке гостиной. Сейчас она щурит свои серо-зеленые глаза, чтобы лучше видеть сквозь оконное стекло. Эти две женщины вызывают у нее особый интерес, так как уже не первую неделю приходят каждый вечер постоять на тротуаре. Старшую окружает белый ореол, словно лишь на нее одну падает снег. От кожи девушки, которая приходится ей внучкой и только что окончила колледж, отскакивают розоватые искорки душевного смятения. Обе они оплакивают здесь одного и того же человека — сына пожилой женщины и отца девушки, - который прошел весь путь от мальчишеских лет к возмужанию в твердой и неизменной до последней минуты уверенности, что весь мир вращается только вокруг него. Женщины, стоящие на тротуаре, избаловали его, что одна, что другая, а потом, когда он по неосторожности погиб, катаясь на моторной лодке по проливу Лонг-Айленд, сочли, что это их вина. Теперь их неодолимо влечет сюда, к кустам сирени, так как эти цветы будят в них воспоминания об одном июньском вечере много лет назад, когда девушка была еще девочкой, нежной и нескладной, а густые черные волосы женщины еще не тронула седина.
В тот вечер на столе стоял кувшин с крюшоном, сирень в саду у бабушки была вся в цвету, и мужчина, которого обе они, на его погибель, любили с такой силой, подхватил свою дочку и пустился с нею в пляс по траве. В эти минуты, под кустами сирени и ясным небом, он был воплощением всего, чем мог бы стать, не потакай они ему денно и нощно, надоумь его хоть раз, чтобы пошел работать, был добрее по отношению к другим, думал не только о себе. Они оплакивают все, чем он не стал, — все то, чем могли бы стать они сами подле него, будь он с ними. Глядя на них, угадывая чутьем их боль от потери того, что они обрели на короткий миг, Кайли тоже плачет вместе с ними.
— Ой, я тебя умоляю, — говорит Антония.
После встречи со Скоттом она испытывает невольно некоторое самодовольство. Безответная любовь так надоедает! Нужно быть дурочкой или одержимой, чтобы стоять вот так и лить слезы под иссиня-черным небом.
— Очнись! — призывает она сестру. — Это совершенно чужие люди, - может, у них просто крыша поехала! Не обращай внимания. Опусти шторку и кончай быть ребенком.
Но именно это и случилось с Кайли. Она рассталась с детством и, став старше, обнаружила, что знает и чувствует слишком многое. Куда бы она ни пошла — в магазин ли за покупками или в городской бассейн поплавать перед обедом, ее обступают сокровенные людские эмоции, они просачиваются наружу сквозь поры кожи, собираются в воздухе облачком и плывут у человека над головой. Только вчера Кайли обогнала на улице старушку, которая прогуливала своего дряхлого пуделя, изувеченного артритом и едва передвигающего ноги. От старушки веяло таким горем — ей предстояло в конце недели отвезти своего пса в ветеринарную лечебницу, где его страданиям положат конец, — что Кайли была не в силах сделать больше ни шагу. Опустилась на край тротуара и, просидев так дотемна, добрела до дому обессиленная и опустошенная.
Хорошо бы сбегать сейчас погонять в футбол с Гидеоном, не принимать так близко к сердцу чужую боль! Сделаться снова двенадцатилетней, чтобы мужчины, когда проходишь по Развилке, не кричали тебе вслед из своих машин, как им хочется тебя трахнуть! Хорошо бы иметь сестру, которая ведет себя по-человечески, и тетю, которая не плачет по ночам так, что наутро впору подушку выжимать...
А главное — хоть бы убрался с их заднего двора этот мужчина! Он и сейчас там, вон он, в эти минуты, когда Антония, напевая себе под нос, идет на кухню перехватить что-нибудь до обеда. Кайли может его разглядеть, так как из этого окошка видна не только передняя часть их двора, но и боковая. Ненастье ему нипочем, — наоборот, ему как раз по нраву потемневшее небо и ветер. Дождь не мешает ему нисколько. Он струится прямо сквозь него, и каждая капля при этом отсвечивает синим. Его начищенные ботинки едва припорошило землей. Белая рубашка накрахмалена и выглажена. Несмотря на это, присутствие его тлетворно. При каждом вздохе изо рта у него валится всякая гадость. Зеленые лягушата. Капли крови. Шоколадные конфеты в обертке из нарядной фольги, но с ядовитой начинкой, от которой идет вонь каждый раз, как он разламывает конфетку пополам. Ему стоит лишь щелкнуть пальцами — и все приходит в негодность. Все, что было исправным, портится. Ржавеют спрятанные в стенах водопроводные трубы. Крошится в труху кафельная плитка, которой покрыты полы в подвале. Змеевик в холодильнике перекручивается, и продукты невозможно сохранять свежими — протухают яйца под своей скорлупой, весь сыр покрывается зеленой плесенью.
У мужчины там, в саду, нет собственного цветового окаймления, но он часто запускает руки в лиловую с багрянцем тень у себя над головой и размазывает по себе свечение, исходящее от сирени. Для всех, кроме Кайли, он невидим, и тем не менее в его власти выманивать из дому всех этих женщин. Это он поздними ночами тревожит своим шепотом их сон. «Детка», — обращается он даже к тем из них, кто уже и не чаял услышать когда-нибудь от мужчины такие слова. Он проникает в сознание к женщине и остается там до тех пор, пока она не окажется, вся в слезах, на тротуаре, жадно вдыхая аромат сирени, — однако и тогда он не намерен никуда уходить. Он далеко еще не доделал свое дело.
Кайли наблюдает за ним с самого своего дня рождения. Она понимает, что больше он никому не виден, хотя птицы чуют его присутствие и облетают кусты сирени стороной; белки тоже замирают на всем скаку, когда окажутся нечаянно слишком близко. А вот пчелы его не боятся. Их, напротив, будто влечет к нему, они так и вьются над этим местом, и всякий, кому вздумается подойти ближе, рискует быть ужаленным — возможно, даже не раз. Мужчину, который там, в саду, легче увидеть в дождливый день или поздним вечером, когда он возникает из ничего, как бывает, когда глядишь в пустое небо и вдруг, откуда ни возьмись, прямо перед глазами — звезда. Он никогда не ест, не пьет и не спит, но это не значит, что он ничего не хочет. Хочет, и с такой силой, словно, но ощущению Кайли, воздух вокруг него сотрясают разряды электричества. С недавних пор он взял моду, когда она смотрит на него, отвечать ей тем же. Ее от этого жуть берет. Просто мороз пробирает до костей. А он повадился делать это все чаще — знай таращит на нее глаза. Где бы она ни находилась — за кухонным окном или на дорожке, ведущей к задней двери. Может хоть целые сутки следить за ней при желании, ему ведь нет надобности моргать — никакой и никогда.
Кайли начала расставлять по подоконникам мисочки с солью. Сыпать на порог у каждой двери розмарин. И все равно он умудряется пробраться в дом, когда все уснут. Кайли ложится позже всех, но и она не может бодрствовать вечно, хотя и сдается не без усилий. Нередко засыпает одетая, над открытой книгой и при верхнем свете, поскольку тетя Джиллиан, которая все еще живет в той же комнате, не хочет спать в темноте, а в последнее время, спасаясь от запаха сирени, стала требовать, чтобы к тому же и окна были плотно закрыты, даже когда жара такая, что дышать нечем.
Бывают ночи, когда всем в доме в одни и те же минуты снится страшный сон. А иногда все поголовно спят так крепко, что никакими будильниками не добудиться. В любом случае, Кайли знает: если Джиллиан плачет во сне, стало быть, неподалеку побывал он. Если, проходя по коридору внизу, зайдешь в уборную и видишь, что засорился унитаз, а спустишь воду — наверх всплывает дохлая птица или летучая мышь, значит, это его работа. В саду завелись слизняки, в погребе — мокрицы, а черные лодочки Джиллиан — лаковые, на высоком каблуке, купленные в Лос-Анджелесе, — облюбовали себе под жилье мыши. Глянешь в зеркало — и твое отражение расплывается. Пройдешь мимо окна — и начинает дребезжать стекло. Это он, мужчина в саду, повинен, если утро началось с глухого проклятья, если кто-то больно споткнулся на ходу, если любимое платье разорвано так безнадежно, будто его нарочно изрезали ножницами или охотничьим ножом.
Но в это утро несчастливая хмарь, наползающая из сада, действует с особой силой. Мало того, что Салли обнаружила свою пропажу, бриллиантовые сережки, подаренные ей к свадьбе, в кармане пиджака у Джиллиан, так вдобавок и Джиллиан увидела, что чек с ее зарплатой из «Гамбургеров» изорван на мелкие кусочки и рассыпан по кружевной салфетке на кофейном столике.
Молчанию, которое Салли и Джиллиан хранили с обоюдного согласия после обеда в честь дня рождения Кайли, когда обе в ярости и отчаянии надолго стиснули губы, — этому молчанию пришел конец. Все время, покуда сестры не разговаривали друг с другом, у обеих случались приступы мигрени. Обе ходили с кислой миной и опухшими глазами, и обе похудели, так как предпочитают обходиться без завтрака, лишь бы не сталкиваться нос к носу с утра пораньше. Но когда две сестры живут под общей крышей, долго избегать друг друга невозможно. Все равно рано или поздно не выдержат и сцепятся, что им и следовало сделать с самого начала. Чем разрешается бессильная злоба, когда уже накипело, предсказать нетрудно: дети будут толкаться и дергать друг друга за волосы, подростки обзываются как можно обиднее, а после — в рев, ну а взрослые женщины, к тому же сестры, наговорят друг другу таких жестоких слов, что каждый слог в них жалит, как змея, — частенько, правда, когда слова уже сказаны, такая змея рада была бы свернуться в кольцо и заткнуть себе рот собственным хвостом.
— А ты, поганка, еще и на руку нечиста, — говорит Салли сестре, когда та бредет на кухню в поисках кофе.
— Ах так? — говорит Джиллиан. Она более чем готова к схватке. Она держит на ладони обрывки чека и сыплет их на пол, точно конфетти. — Значит, это мы только сверху такое совершенство, а копни глубже — первостатейная стерва?
— Ну всё, — говорит Салли. — Я хочу, чтобы духу твоего здесь не было! Хочу этого с первой же минуты, как ты здесь объявилась. Я тебя не звала. И не просила остаться. Ты сама хапаешь, что тебе надо, у тебя так заведено с колыбели!
— Да я только и мечтаю, как бы унести отсюда ноги! Секунды считаю! Только это произошло бы скорее, если б ты не рвала мои чеки!
— Слушай, — говорит Салли. — Если ты крадешь у меня серьги из-за того, что тебе не хватает на отъезд, — тогда ладно. Пусть. — Она разжимает кулак, и бриллиантовые сережки падают на кухонный стол. — Только не воображай, что я ничего не вижу!
— Господи, на кой они мне сдались? — говорит Джиллиан. — Ты что, совсем не соображаешь? Тетки их потому тебе подарили, что больше никто не станет носить такое уродство!
— Катись ты на хрен! — говорит Салли. Слова срываются у нее с языка легко и естественно, хотя, если честно, она не помнит, чтобы хоть раз до этого вслух выругалась в стенах собственного дома.
— Это ты катись на хрен! — подхватывает Джиллиан. — Тебе он нужнее!
В эту минуту из своей комнаты спускается Кайли. Лицо ее покрыто бледностью, стриженые волосы торчат дыбом. Если бы Джиллиан стала перед зеркалом, в котором видишь себя моложе, выше ростом и красивее, она увидела бы в нем Кайли. Когда тебе тридцать шесть и перед тобой ранним утром предстает такое, у тебя вдруг пересыхает во рту, ты чувствуешь, какая у тебя шероховатая, увядшая кожа, сколько бы увлажняющего крема ты на нее ни изводила.
— Вы должны прекратить грызню.
Кайли произносит это сухо и веско — таким тоном девочки в ее возрасте обычно не разговаривают. Раньше ее занимали мысли о том, как забивать голы да как бы ей не расти такой долговязой; теперь она думает о жизни и смерти, о мужчинах, которых слишком опасно бросить и позабыть.
— Это кто там вякает? — свысока бросает ей Джиллиан, решив — пожалуй, с некоторым запозданием, — что лучше бы Кайли все-таки побыть ребенком еще немного, хотя бы годик-другой.
— Тебя это не касается, — говорит дочери Салли.
— Неужели вам не понятно? Он же счастлив, когда вы ссоритесь! Только это ему и надо!
Салли и Джиллиан мгновенно умолкают. Они тревожно переглядываются. Окно на кухне всю ночь оставалось открытым, и занавеска, мокрая от вчерашнего ливня, хлопает на сквозняке.
— О ком ты говоришь? — спрашивает Салли ровным, спокойным голосом, как говорят с нормальным человеком, а не с таким, который, по всей видимости, просто тронулся умом.
— Я — о мужчине, который там, под сиренью, — говорит Кайли.
Джиллиан толкает Салли босой ногой. Ей не нравится то, что она слышит. Плюс к этому у Кайли странное выражение лица, словно она что-то видела, а что — не скажет, и им придется вести с ней эту игру в загадки, пока они не докопаются до правды.
— Этот мужчина, который хочет, чтобы мы ссорились, он что, плохой человек? — спрашивает Салли.
Кайли, фыркнув, достает с полки кофейник и бумажный фильтр.
— Гнусный.
Это слово им объясняли в прошлой четверти, и вот теперь она впервые вводит его в свой активный словарь.
Джиллиан оглядывается на Салли:
— Похоже на кого-то, с кем мы знакомы.
Салли не считает даже нужным напомнить сестре, что знакома-то с ним одна она. Это она вторглась с ним в их жизнь лишь потому, что ей было некуда больше деваться. Страшно подумать, в какие еще дебри может их завести неумение ее сестры разбираться в людях. Кто знает, чем она делилась с Кайли за то время, пока живет с ней в одной комнате?
— Так, значит, ты рассказала ей про Джимми? — Салли чувствует, что ей становится жарко; еще немного — и щеки у нее запылают, а горло перехватит от ярости. — Органически не способна держать язык за зубами!
— Большое спасибо за доверие! — Джиллиан искренне обижена. — Я, было бы тебе известно, ничего ей не говорила! Ни единого слова! — упрямо повторяет Джиллиан, хотя сама в эти минуты уже ни в чем не уверена.
Как она может возмутиться в ответ на подозрения Салли, если тоже не до конца себе доверяет? А вдруг она проговорилась во сне, вдруг выболтала все и Кайли, лежа на соседней кровати, слышала каждое слово?
— Ты говоришь о реальном человеке? — спрашивает у дочери Салли. — Возможно, о ком-нибудь, кто болтается возле нашего дома?
— Не знаю, реальный он или нет. Он там, вот и все.
Салли смотрит, как ее дочь насыпает в белый бумажный фильтр кофе без кофеина. На минуту Кайли кажется ей чужой, взрослой женщиной, которой есть что скрывать. Серые глаза ее при хмуром свете этого утра совсем зеленые, словно у кошки, которая видит в темноте. То единственное, чего Салли желала для нее, — обыкновенная хорошая жизнь, такая, как у всех, — рассыпалось в прах. Кайли можно назвать какой угодно, но только не обыкновенной. И никуда от этого не уйти. Она не такая, как другие.
— Скажи мне, сейчас он тебе виден? — говорит Салли.
Кайли оборачивается. К сожалению, она узнает в голосе матери нотки, которых нельзя ослушаться, и, превозмогая страх, идет к окну. Салли и Джиллиан тоже подходят и становятся рядом. Они видят свое отражение в стекле, видят влажный газон. А дальше — сирень, такую высокую и роскошную, что и вообразить невозможно.
— Вон там, под сиренью. — Кайли чувствует, как по рукам и ногам и по всему телу катятся вверх шарики страха. — Где трава зеленее всего. Там он и есть.
То самое место. Точно.
Джиллиан подходит сзади вплотную к Кайли, щурит глаза, но ничего не может разглядеть, кроме густой тени под кустами.
— А есть кто-нибудь еще, кому он виден?
— Птицы, например. — Кайли смаргивает с ресниц слезы. Чего бы она не отдала, чтоб, выглянув в окно, увидеть, что его нет! — И пчелы.
У Джиллиан вся кровь отливает от лица, побелели даже губы. Это ей надо бы понести наказание. Она его заслужила, а не Кайли. Это ее должен бы преследовать
Джимми, это ей полагалось бы, закрыв глаза, видеть каждый раз его лицо.
— Вот гадство! — подытоживает она, не обращаясь ни к кому конкретно.
— Он кто, твой хахаль? — спрашивает Кайли тетку.