— Зачем вы Василия от земли отбивали? Почему не оставили его в совхозе? Трудился бы он здесь, на совхозных полях, и всё было бы ладно.
Игнат Петрович хмуро ответил:
— От земли нынче все отбиваются, не та молодёжь теперь пошла. Им, вишь ты, город подавай. Никто не хочет в селе оставаться.
— Почему? — спросил я.
— Потому, видать, что рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше, — сказал Игнат Петрович. — Поглядите, вон, в городе сколько магазинов понатыкано. Там тебе и пшеничный хлеб, и ржаной, и разные булочки, крендели, пряники. Там и крупу всякую можно купить, и масло, и яйца. А у нас в станице поглядите, чего делается! Такого дерьма, как горчица или же уксус, и то днём с огнём не найдёшь. Я уж не говорю про подсолнечное масло или же всякий скоропортящийся продукт. А почему так получается? Да потому, что в городских магазинах холодильники понаставлены, продавщицы за прилавком в халатах белых, скрозь чистота, порядок.
Я недоумённо пожал плечами.
— Так, по-вашему, всё дело в магазинах?
— Вы чего меня за придурка считаете? — сердито сказал Игнат Петрович. — В городе кругом асфальт. Зимой машины снег чистят, летом холодной водичкой улицы кропят. Не надо тебе ни резиновых сапог, ни портянок. Гуляй в белых ботиночках. А на улицах скрозь киоски всякие: хочешь — пиво пей, а хочешь — газировочку с сиропом. Вечером там огни разноцветные над крышами мельтешат, девчата в коротких юбочках по паркам разгуливают, мороженое на каждом шагу. Вот парень отработал своё, галстучек надел, вскочил в трамвай, в автобус или в троллейбус и дует на танцульку или же в кино, куда его душа желает. Обратно же, хворост из леса не надо ему на своём горбу до дому таскать, и уголь покупать втридорога, и с печкой возиться. В городе скрозь белые газовые плиточки стоят. Подошёл он к такой плиточке, чиркнул электрической зажигалкой, и будьте любезны: синий газок горит, ни тебе дыма, ни чада. Только стой да помешивай ложкой в кастрюле. Глядишь, через несколько минут бульончик и кофеёчек на салфеточке стоят, садись и лопай на здоровье… А, извиняйте, захотелось ему до ветру, совсем не требуется орлом в деревянном с… сидеть и радикулит насиживать, там всякие сортирчики, навроде амбулатории. Глянул вот мой Васька на всю эту картину и решение принял: на хрена, дескать, мне по колено в навозе бродить и кажен день одинаковый борщ жрать, когда я в городе чистым буду, а в любой столовой мне сардельки-фрикадельки размалёванная официантка на тарелочке подаст, а над ухом для лучшего пищеварения бородатый музыкант будет на скрипочке наяривать…
Голос Игната Петровича становился всё более грустным. Он безнадёжно махнул рукой.
— И разве ж только это? Возьмите больницы. В городе от каждой болезни доктор есть. Там и зубной, и глазник, и по ушам, и по горлу, и по чему хочешь. И до каждой больницы пешком можно дойти. А у нас? Один фершал, да и тот по хуторам на своих двоих ходит, грязь месит. Окромя всего, клубы, театры, концерты всякие. Обратно же, и городские базары такие, что чего душа пожелает, то и купишь. Среди зимы и яблочко свежее найдёшь, и разные там апельсины-мандарины, и прочие такие штуки, вроде орешков да грибочков. А редиской да капустой свежей хоть в январе балуйся, на городской базар всё привезут. Вот по всему этому и норовят наши парни да девки из деревни убежать, на какую угодно работёнку в городе устраиваются…
Так говорил мне Игнат Петрович, так жаловался на непутёвого своего Ваську, и ему невдомёк было, что сам он, когда его сын был ещё совсем малым, «жабой зелёной», внушал Ваське, что работа земледельца — чёрная, грязная, позорная, что достаётся она в удел только дуракам да неудачникам и что любой смышлёный, ловкий парень место себе в городе найдёт, квартиру с газом да с ванной получит и будет в шляпе ходить на манер профессора или артиста.
А ведь таких родителей, как Игнат Петрович, немало по деревням. Они сами способствуют бегству детей в города, сами хулят и проклинают землю, на которой трудились их пращуры, деды, отцы, сами подталкивают дочь или сына к тому, что от земли, мол, надо уходить и лучшую долю искать в городе.
Сколько раз, бывало, вспоминал я добрым словом незабвенных своих учителей и сейчас, на склоне лет, не могу их забыть. Я не хочу сказать, что они были лучше всех, что в нынешние времена в деревне нет хороших педагогов-наставников. Есть они и теперь, и многие из них любят землю, по-настоящему привязаны к земле, сами сажают яблони и вишни, помидоры и огурцы, каждую свободную минуту копаются на грядках, и нет у них желания сбежать в город.
Есть, однако, и учителя-гастролёры, которые, подобно метеору, мелькнут в сельской школе и исчезают. Из деревни они уходят по разным причинам. Одни из-за равнодушия власть предержащих, из-за нежелания какого-нибудь председателя сельсовета, колхоза или директора совхоза встретить и приютить человека, как положено. Посидит, скажем, девчушка-учительница в нетопленной хате, поплачет зиму-другую и бежит куда глаза глядят. Другие, закоренелые горожане, смотрят на деревню как на каторгу и заранее планируют бегство, придумывая при этом разные причины: то замужество, то болезнь родителей, то необходимость «переменить климат».
Хочется, чтобы я был понят правильно. У меня даже в мыслях нет желания как-то принизить ту большую, благородную работу, которую — прямо скажем — в нелёгких условиях выполняет целая армия сельских учителей. Совсем нет. Но и умалчивать о вольных и невольных беглецах из деревенских школ нельзя. Их не так уж мало. И они зачастую мешают работе школы, не любят деревню, и нелюбовь эта сказывается на их питомцах.
А как много для советского земледелия могла бы сделать хорошая, оборудованная агрономическими кабинетами и наглядными пособиями сельская школа! Особенно если учителя этой школы любят и знают землю, считают себя постоянными жителями деревни и хотят того, чтобы ученики их стали образованными, культурными земледельцами!
А разве мало могли бы помочь школе агрономы-полеводы, инженеры, виноградари, садоводы, бригадиры тракторных бригад, зоотехники, доярки? Их целая армия, и в большинстве своём они люди бывалые, опытные, любящие землю. Увы! Нередко бывает так, что руководители колхозов и совхозов, сверх меры перегруженные прямой работой по хозяйству, в лучшем случае, считают своим долгом обеспечить школу топливом и в пору распутицы дать транспорт для доставки на уроки далеко живущих учеников. Содержание и формы учебного процесса в школе их, как правило, не интересует.
Один из председателей колхоза прямо сказал мне:
— Это дело учителей. Они зарплату за это получают. С меня спрашивают, а то и стружку снимают за зерно, за мясо, за молоко, за овощи, а за школу я не ответчик…
Невесело в таких школах выглядит то, что в планах и отчётах именуется «политехнизацией». Она сводится к тому, что ученики делают скамьи, табуреты или скворечники. А то пойдут в автомастерские, сгрудятся вокруг поставленного на ремонт грузовика или трактора, вяло послушают учителя и возвращаются в школу.
Как много значит хороший инструмент — остро отточенный топор с ловко изогнутым топорищем, мастерски разведённая пила, штыковая лопата с удобным держаком, не очень тяжёлые грабли с крепкими зубцами! Ведь все эти орудия ручного труда ещё не отжили свой век, ими ещё пользуются земледельцы, оправляя всё, что не доделали машины. И как хорошо, если вилы или лопата тебе «по руке», если по весу и по длине они соответствуют твоему росту и сделаны добротно, ладно, красиво. Работать таким инструментом — одно удовольствие: и утомляешься меньше, и труд твой наслаждение тебе доставляет…
На одном из хуторов мне довелось видеть, как полторы сотни школьников шли на колхозный огород, чтобы помочь в прополке заросших сорняками помидоров. Ребята шли весело, пели песни, смеялись. Казалось, всё будет хорошо. Но, увидев их сапки, я сразу понял, что пользы эта «политехнизация» ученикам не принесёт. Сапки были тяжёлые, неуклюжие, с длинными сучковатыми держаками. Ни одна из них не была отбита и наточена. «От такой сапки и взрослый ноги протянет», — подумал я.
После майских дождей на огороде буйно проросли сорняки. Из-за густого пырея, лебеды и щирицы еле видны были темно-зелёные верхушки помидорных кустиков. Ряды заглушённых сорняками кустиков тянулись далеко, и конца их не было видно.
— Ну вот, деятели, — равнодушно позёвывая, сказал пожилой бригадир, — норма у нас на каждый лоб три рядка. Поглядим, какие вы хлеборобы. Это вам, конечно, не диктовочки в тетрадках малевать. Тут вы узнаете почём фунт лиха…
Вначале обескураженные «деятели» довольно бодро принялись за работу, старались полоть наперегонки, но уже через полчаса стали останавливаться, поглядывать на солнце, вытирать рукавами пот. Я заметил, что многие ребята заодно с пыреем и осотом старательно выпалывали и помидорные кустики. Несколько девчонок поранили держаками сапок ладони и заплакали. Мальчишки посмеялись над ними, но вскоре сами сникли, один за другим стали убегать в ближнюю лесополосу и на огород уже не возвращались. Цепочка полольщиков поредела, притихла. Оставшихся на огороде учеников молодая учительница вынуждена была увести домой. Из прополки ничего не получилось.
Когда огород опустел, я подошёл к бригадиру, который что-то старательно записывал в потрёпанный журнал.
— Довольны вы вашими помощниками? — спросил я его.
Бригадир пренебрежительно махнул рукой.
— Ну их… Одно горе с ними! Придут, позатопчут всё кругом, половину помидоров вместе с бурьяном срежут, а потом зачнут хныкать и уходят.
— А почему ж так получается? — спросил я.
— Как вам сказать? — Бригадир пожал плечами. — Тут много причин есть. Одно то, что каждый наш хуторянин желает дитё своё выучить и в город определить. Теперь все учиться хотят и все от земли нос воротят. Обратно же, и школы детишек на то же самое поворачивают. Будьте, мол, деточки, отличниками — и тогда обязательно космонавтами станете, инженерами или же врачами. Видали вы учителку ихнюю? Стоит себе сбок огорода в нейлоновом пальтишке, в чулочках капроновых, и думки её все в городе. Разве ж она отличит помидор от лебеды?
— Ну, а вы сами, — осторожно сказал я, — как вы учеников встретили? Дескать, на каждый лоб норма три рядка, и это, мол, вам не диктовку в классе писать. Ведь вы так им сказали?
— Именно так, — мрачно согласился бригадир. — А чего, я целоваться с ними обязан? Они мне надоели, эти работнички. Тут план выполнять надо, а они только в ногах путаются да слёзы льют: то им не так, и то не по-ихнему.
Я продолжал настаивать:
— Но вы видели, какими сапками они работают? Глянешь на мальчишку, он среди бурьянов еле виден, а сапка вдвое длиннее его, да ещё тупая. Разве такая сапка поможет ему полюбить крестьянский труд? Каким же словом помянет он этот труд, когда придёт домой? Чем вспомнит день на огороде? Учительница в нейлоновом, как вы говорите, пальтишке стоит, о городских прелестях мечтает, а бригадир, который тоже обязан приохотить ребят к земле, нагрубил им и ушёл к своей будке. Вот и подумает ваш мальчишка: как же мне быть? Оставаться в колхозе или следом за учительницей в город бежать?
Бригадир долго молчал, потом вздохнул, безнадёжно махнув рукой.
— Это вы правильно говорите. Не желают молодые на земле работать, уходят в город. Да и мы не дюже их держим. А ежели поглядеть, люди в колхозе стареют, редко среди них молодого увидишь. Одного разу мы с начальством про это говорили, так нам как ответили: чего вы, дескать, панику поднимаете, ничего страшного нет, земля без обработки не останется, а ежели людей в колхозе меньше становится, то скоро человека на земле, хлебороба то есть, машина скрозь заменит: будет в колхозе сидеть один учёный инженер и кнопочки нажимать. Нажал кнопку — и хлебушко уже посеян, нажал другую — скошен и обмолочен… Одним словом, не крестьянин будет трудиться на земле, а кнопочник…
Одного такого «кнопочника», развязного и уверенного, я однажды встретил в вагоне скорого поезда. Южный поезд шёл в Москву. За окном мелькали только что убранные поля озимой пшеницы, деревни, полустанки, зелёные лесополосы. В купе со мной ехали двое: старая учительница в чёрном платье и щеголевато одетый молодой человек с изящно подбритыми полубакенбардами. На его руке сверкало золотое обручальное кольцо, которым он, вслушиваясь в мой разговор с учительницей, рассеянно постукивал по стоявшему на столике подстаканнику.
Обращаясь к женщине, — она оказалась директором сельской школы, — я говорил о том, что учителя мало обращают внимания на то, какое будущее избирают их питомцы, что молодёжь уходит из деревни и от этого страдает земледелие. При этом я вспоминал своё детство, рассказывал внимательно слушавшей собеседнице о луне над полями, о кострах в ночном, о сенокосе, о деревенских девчонках.
Молодой человек с золотым кольцом презрительно усмехнулся.
— Всё это отжившая романтика, — лениво цедя слова, проговорил он, — идиллия бунинской деревни. Сегодня по той самой луне, о которой вы говорите, люди ходят, как по проспекту. Вы, видимо, забыли, что мы живём в век электронно-вычислительных машин, кибернетики, освоения космоса. И потом, извините меня, ваша тоска по кострам и рассуждения о необходимости любить свинью и корову попахивают мировоззрением единоличника, а их у нас давно уже нет.
— Вы что, молодой человек, поддерживаете равнодушное отношение к земле и уход молодёжи из деревни? — удивлённо спросил я.
— Да, поддерживаю, — снисходительно улыбнулся он. — Пусть себе уходят. В городе нужны люди. А по полям пойдут машины. Над этим неустанно работает конструкторская мысль. И вы напрасно пытаетесь держать за фалды деревенскую молодёжь. Это консерватизм. Люди на заводах нужнее, чем в поле, и любой парень, вопреки вашим гимнам свинье, покинет навоз в свинарнике и уйдёт в индустрию.
— А не останемся ли мы так без хлеба и без мяса? — сказала седая учительница. — Ведь если верить вам, то в деревне вообще человек уже не нужен.
— Почти не нужен, — мягко поправил обладатель золотого кольца. — А хлеб пока нужен. Пока. До поры, до времени. Потом мы его заменим эрзацами, которых вы не отличите от настоящего хлеба, и производиться эти эрзацы будут не в поле, а в химической лаборатории.
— И мясо, и яйца, и редис, и помидор, и сливочное масло тоже будут изготовляться в лаборатории? — не скрывая иронии, спросила учительница.
Молодой человек укоризненно поднял бровь.
— Вы напрасно иронизируете. Ручной труд, продукты питания в привычном для нас виде, наши сегодняшние формы сельского хозяйства — всё это исчезает, уступает место технике, химии, кибернетике, и как инженер смею вас уверить, процесс этот необратимый. Человечество не может повернуть вспять. И тут ничего не поможет: ни консервативное стремление привить молодёжи любовь к земле, ни тоска по лошади и романтическим кострам в ночном, ни странное и наивное желание сохранить природу такой, какова она сейчас.
— Даже природа вас не устраивает, — раздражённо сказал я, — она, очевидно, в вашем представлении тоже консервативна?
Наш собеседник спокойно кивнул.
— Несомненно. Так называемые защитники природы реакционны до мозга костей. Природа стихийна, инертна, она подчинена случайности, и нет никакой особой трагедии в том, что исчезает какая-то там зебра или странствующий голубь. Они бесполезны. Мы оставим в природе только то, что приносит современному человеку непосредственную, прямую пользу. Только это, и ничего больше…
Он помолчал, вынул из небольшого несессера пилочку и стал подпиливать холёные ногти, изредка поглядывая в окно. Я с грустным сожалением смотрел на этого самоуверенного «кнопочника», новоиспечённого Митрофанушку с дипломом инженера, и думал: «Дурак ты и к тому же самоуверенный, влюблённый в себя болтун и прохвост. Вот перед тобой на столике лежат обёрнутая целлофаном поджаренная курица, сыр, свежие булочки, и ты, презрев рекламируемые тобою эрзацы, сейчас начнёшь уписывать всё это за обе щёки».
И он, словно угадав мои мысли, действительно принялся за курицу. Ел аппетитно, обгладывая каждую косточку и незаметно облизывая пальцы. Вначале мне не хотелось портить ему ужин, и я некоторое время сдерживался, а потом всё-таки не утерпел и спросил с подковыркой:
— А как вы думаете, сколько человеческих трудов положено на то, чтобы вы могли столь страстно и с таким смаком дегустировать умело зажаренную куриную ножку?
Без всякого замешательства он ответил:
— Меньше, чем вам кажется. Курицу вырастил механизм. Называется он инкубатор.
— Вы, молодой человек, ошибаетесь, — пряча раздражение, сказала пожилая учительница. — Инкубатор кур не выращивает. Управляемый человеком, он лишь заменяет тепло наседки. А кормят, поят и выращивают курицу люди. И очень жаль, что вы не знаете этого.
Инженер с золотым кольцом ухмыльнулся, вытер салфеткой жирные пальцы, закурид сигарету и вышел из купе. Через несколько минут мы услышали его голос. Стоя у окна, он говорил какой-то одетой в лазурные брючки девушке:
— Американские хиппи не такие кретины, как утверждают некоторые наши ретрограды. Они, эти парни, видят будущее. Им надоели оковы, связывающие дурацкими условностями половую жизнь людей, их социальные отношения и всё прочее. Они хотят полной свободы, и я их понимаю…
Невольно вслушиваясь в его разговор с девушкой, мы узнали, что живёт он в Москве, работает конструктором пылесосов, что зовут его Гелий, что у него собственный «запорожец» и что совсем недавно он разошёлся с женой — геологом, которая вместе с ребёнком уехала на Дальний Восток.
— Каков экземпляр! — покачивая головой, тихо сказала старая учительница, — стыдно смотреть на него! А ведь такие, как он, считают себя передовыми людьми, обгоняющими время, этакими выразителями прогресса, солью земли.
— Не кажется ли вам, что мы с вами в какой-то мере тоже виноваты в появлении подобных типов? — сказал я. — И не только мы, но отчасти и радио, и телевидение, и некоторые молодёжные журналы. Мне кажется, что глупая и вредная попытка перепрыгнуть через время, презрительное отношение к земле и земледельцу, такое вот безудержное восхваление голого, обособленного техницизма навеяны буржуазным Западом и представляют одну из опасных форм псевдореволюционного левачества, с которым мы должны бороться всеми силами.
— Да, вы правы, — сказала моя спутница. — Это серьёзный и важный вопрос. Бережное отношение к земле, к природе, любовь ко всему живому, уважение к труду земледельца и познание красоты этого труда надо прививать с детских лет, а мы, к сожалению, занимаемся этим мало и плохо. Отсюда и результат — такие вот персонажи, вроде Гелия…
А звучный, с бархатным оттенком голос Гелия долго ещё доносился до нашего купе. На этот раз он расписывал девушке прелести загородных прогулок на автомобиле и в особенности подмосковных ресторанов для туристов-иностранцев. То и дело слышались слова: «устрицы», «судак орли», «кьянти», «кальвадос»…
Потом, спустя полчаса, видимо, полагая, что мы уже уснули, женолюбивый конструктор пылесосов сказал, понизив голос:
— Вы, милая крошка, будьте современной девушкой. Не обращайте внимания на отмирающих ихтиозавров вроде тех, какие, по несчастью, оказались в моём купе. Им, видите ли, луну подавай, романтические костры в ночном, изволь преклоняться перед старухой колхозницей и на колени перед землёй становиться. Всё это чепуха. У нас сейчас новая нравственность и новая мораль. Наплюйте, милочка, на старых мастодонтов и живите вровень с временем…
Долго ещё ворочался я на своей верхней полке и грустно думал: «Боже мой, сколько ещё дряни на свете и сколько этот конструктор пылесосов вобрал в себя пыли, грязной, ядовитой пыли, разъедающей душу…»
Была весна. В неоглядном совхозном саду вовсю цвели деревья. Вокруг расставленных двумя длинными рядами ульев хлопотливо жужжали пчёлы. Ласково пригревало солнце. Давний мой знакомый, совхозный сторож (он же и пчеловод) Никита Григорьевич, кряжистый бородатый старик, давно получивший пенсию, водил по саду учеников деревенской школы и неторопливо рассказывал им о деревьях. День был воскресный, никаких занятий в школе не было, но уже так повелось, что ребята сами зачастили к деду Никите. Их давно влекло к старику его умение по-взрослому поговорить с ними, осенью угостить сочными яблоками и грушами, ответить на многие ребяческие вопросы.
В старое время Никите Григорьевичу довелось окончить только церковно-приходскую школу, но он любил книги, хоть и медленно, но много читал, выписывал журналы по садоводству и пчеловодству. Жена Никиты Григорьевича давно умерла, дети разъехались кто куда, и дед жил одиноко и, хотя получал хорошую пенсию, в совхозе продолжал работать потому, что отдал ему почти сорок лет жизни. Зимами он почти безвыходно сидел в своей опрятной, тепло натопленной избёнке, плёл для совхоза корзины или ремонтировал ульи, а весной, как только пригревало солнце и можно было выносить из омшаника пчёл, — запирал избу и переселялся в сад, где для него была построена деревянная сторожка с двумя малыми оконцами. Туда ему сторожа-объездчики привозили из совхозной столовой харчи, там он и жил до глубокой осени.
Видимо, из-за своего одиночества он полюбил детей, привязался к ним, и каждый приход школьников в сад был для старика праздником.
Вот и в этот тёплый весенний день, поговорив о том, как скрещиваются различные сорта фруктовых деревьев, Никита Григорьевич подвёл детей к ульям и стал рассказывать о жизни пчелиной семьи.
— Пчёлы, ребятушки, .они, можно сказать, работяги-ударники, — неторопливо говорил старик. — От раннего утра до позднего вечера пчёлки работают, как в хорошем колхозе. Вон, видите, деревянный желоб с проточной водичкой поставлен, а вокруг него пчёлки летают. Это они воду в улей носят, детишек своих поят. А другие тем часом корм добывают, пыльцу с цветов соберут и доставляют семье. Потом они эту пыльцу с медком смешают, и получится вроде пчелиного хлебца. Такими хлебцами пчёлки кормятся. В одной семье пчёлы никогда не ссорятся и не дерутся, живут тихо, мирно. Зато ежели какая-нибудь чужая пчела захочет стащить из улья готовый медок, то такому агрессору и захватчику несдобровать. Глядите, возле леточка пчёлы вышагивают, взад-вперёд ходят. Это караульные, или, как бы сказать, часовые на боевом посту. Как только чужая пчела приблизится к летку, они её сразу чирк и начнут жалить так, что она еле ноги уносит…
Ребята слушали старика, стараясь не проронить ни слова. А он уже говорил о том, как пчёлы повышают урожай фруктов, подсолнуха, овощей, сколько пользы приносят людям мёд, воск, пчелиный яд.
С не меньшим удовольствием слушал Никиту Григорьевича и я. Рассказывал он просто, интересно, умел находить яркие, понятные ребятам сравнения, а самое главное, умел привить своим добровольным ученикам любовь и уважение к земле, к дереву, к пчеле. Так вокруг него, никем не понукаемая и не принуждаемая, собралась группа помощников, которые быстро научились натягивать проволоку на пчелиные рамки, чистить ульи, лечить заболевшие деревья, орудовать пилой и секатором.
Она, эта «вольная академия» на воздухе с единственным «профессором» и почти неубывающим составом «курсантов», свою никем не регламентированную работу продолжала из года в год, а старый Никита Григорьевич оказался педагогом-самородком. Землю он знал, как самого себя, бескорыстно и самоотверженно любил труд земледельца, умел находить слова и примеры, раскрывающие красоту работы на земле. Он показал ребятам множество примет, по которым они научились узнавать погоду: по полёту ласточек, по комарам, по муравьиным кучам, по цветам, по утренней и вечерней заре, по росе, по дыму из труб, по грому и молнии, по облакам, по игре звёзд. При этом Никита Григорьевич не забивал ребятам головы всякой чепухой, а говорил только о том, что сотни раз проверял на протяжении своей долгой жизни хлебороба.
Он знал сотни трав, и я не раз слышал, как он рассказывал ребятам о лечебных свойствах полыни или золототысячника, чабреца или болиголова. Побредёт с детьми на опушку примыкавшего к саду леса, остановится возле какой-нибудь травы или цветка и поучает своих «курсантов»:
— Это чистотел, его ещё иначе называют — чистец. В его отваре младенцев купают, у которых сыпь на коже, золотуха. А это донник, или же буркун. Пчела из него хорошо медок берёт, а в старину донником от лихорадки лечили, всякие мази на коровьем масле делали и втирали простуженным людям.
Никита Григорьевич говорил детям о том, что хлебороб должен отлично знать все травы: какие из них хороши для корма коровам, овцам или свиньям, какие пчёлам добрый взяток дают, а какие чаще всего засоряют пшеницу или ячмень. Он учил юных своих питомцев жалеть скотину, держать её в чистоте, по-хозяйски относиться ко всему, что приносит человеку пользу.
Голос у Никиты Григорьевича был немного хрипловатый, негромкий, а серые глаза под густыми бровями всегда казались печальными. Как всякий пчеловод, он любил чистоту, аккуратность, сам стирал своё бельё, сам убирал в избенке, и все удивлялись, откуда у старого человека такая сноровистость, непоседливость, постоянное желание трудиться.
Обычно молчаливый и угрюмоватый, он оживлялся только с детьми, а когда говорил с ними о любимой земле, о пчелах, о травах, о деревьях, глаза его теплели, в голосе звучала неприкрытая ласка.
— Мы все, можно сказать, дети земли, — задумчиво говорил Никита Григорьевич, — а земля нам всем родная матерь. Она всех кормит, от малой букашки до человека, всё голубит и пригревает. Как же нам, особливо хлеборобам, не любить и не уважать землю. Разве ж матерь можно не уважать? Потому и трудиться на земле надо от сердца, от души. Она не признаёт лодырей, нерях, нерадивых и не прощает тем, кто плюет на неё. Так же, как безотказную рабочую лошадь, землю надо кормить, поить, чистить, содержать в холе, и отдохнуть ей дать, и не спускать с неё хозяйского глаза, чтобы, ежели земля приболела, прийти ей на помощь, подлечить её, как положено…
Прошли годы. Давно уже нет на свете Никиты Григорьевича. Старик помер там, где прожил почти все последние годы жизни: на пчельнике, в садовой сторожке. Как любимые его пчёлы, он до конца оставался на боевом посту.
Не подвели покойного ведуна-знахаря и его «курсанты», добровольные слушатели «академии» под открытым небом: ни один из них не покинул родной совхоз, и все они стали земледельцами, на совесть выполняющими завет своего учителя: любить и уважать кормилицу-землю…
Вот заканчиваю я рассказ о кострах моего детства, о тружениках земли, о надеждах их и тревогах и словно слышу чей-то укоризненный голос:
«А зачем, собственно, всё это написано и при чём тут костры детства? Чтобы сравнить «век нынешний и век минувший»? Ведь время не стоит на месте, и давно любимый автором Есенин правильно когда-то сказал: «К старому возврата больше нет». Колёсные и гусеничные тракторы не пасутся в ночном, и никто при этом не разжигает костров у лесной опушки. И деревенские девчата не ходят босиком за плугом. И кукурузу и картофель никто не печёт в полюбившихся автору кострах. Иные времена — иные песни… Вот и непонятно: зачем автором это написано?»
Тут неведомый мне голос обретает металлическую твёрдость и звучит с плохо скрытой подозрительностью:
«Уж не пытается ли автор доказать, что индивидуальное крестьянское хозяйство лучше колхозно-совхозного, что босоногие девчонки, кони в ночном, костры и всё такое прочее — романтичнее сегодняшнего дня советских земледельцев?»
Успокойте свои нервы, неизвестный мой критик! Я не хуже вас знаю, что к старому возврата больше нет, что без коллективизации сельского хозяйства, без его технической оснащённости и всемерного повышения урожаев никакого социализма у нас не было бы. И состязания с капиталистами мы бы не выдержали. И Гитлера не победили бы.
А о кострах детства я, конечно, написал не без умысла, не без тревоги и не без надежды, и слово моё прежде всего обращено к сельской молодёжи, ибо в её руках будущее наших нив и полей.
Цель моя: обратить внимание деревенских мальчишек и девчонок, юношей и девушек на то, как несказанно красива земля, как достойна она любви и сколько радости приносит человеку-труженику. Мне хотелось также сказать о светлом наслаждении, которое доставляет земледельцу работа во все времена года.