– Объяснить это сложно. Они записаны по требуемой форме. Несомненно, свидетелям задавались правильные и нужные вопросы. Но… как бы это выразить… показания не дали мне ясной картины ни Джакомо Нероне, ни самих свидетелей. А для наших целей и первое, и второе одинаково важно. Разумеется, свидетельские показания, до которых я еще не дошел, позволят поправить положение, но пока все очень размыто.
Епископ согласно кивнул.
– У меня создалось такое же впечатление. Собственно, в этом и состоит одна из причин, породивших мои сомнения в этом деле. Все показания на одно лицо. Нет элементов конфликта или противоречий. А святые, в большинстве своем, отличались весьма нелегким характером.
– Но присутствуют элементы секретности, – тихо добавил Мередит.
– Точно. – Епископ отпил вина, на мгновение задумался. – Словно одна часть населения убеждена, что он – святой, и хочет любыми средствами доказать свою правоту.
– А другая часть?
– Настроена ничего не говорить, ни за, ни против.
– Я еще не готов к такому выводу, – осторожно заметил Мередит. – Пока я недостаточно вник в это дело. Но показания, которые я успел прочесть, напыщены и далеки от реальности, словно свидетели говорят на новом для них языке.
– Так и есть! – воскликнул епископ. – Как это ни странно, мой друг, но вы затронули проблему, давно уже занимавшую меня: трудность свободного общения между духовенством и мирянами. Вместо того, чтобы сходить на нет, она возрастает и становится помехой для исцеляющей близости исповедальни. Корень зла, как мне кажется, заключается в следующем: церковь – суть теократия, руководимая кастой священнослужителей, к которой принадлежим и мы оба. У нас свой язык, иератический, если хотите, формальный, стилизованный, прекрасно приспособленный к правовым и теологическим рассуждениям. К сожалению, у нас есть своя риторика, которая, как и риторика политиков, многословна, но малодельна. Но мы не политики. Мы – учителя, носители истины, гарантирующей, как мы утверждаем, спасение человеческой души. Но как мы проповедуем эту истину? Мы произносим округлые фразы о вере и надежде, словно повторяя колдовские заклинания. Что есть вера? Прыжок с закрытыми глазами в объятия Бога. Сознательный акт воли, являющийся нашим единственным ответом на вопрос, откуда мы появились и куда идем. Что есть надежда? Доверие ребенка к руке, которая проведет мимо ужасных чудовищ, притаившихся во тьме. Мы проповедуем любовь и верность, словно это побасенки, рассказанные за чашкой чая, а не слившиеся в постели тела, не жаркие слова, выдохнутые в темноте, не мятущиеся в одиночестве души, влекомые к единению поцелуем. Мы проповедуем милосердие и сострадание, по редко объясняем, что за этими словами стоит и уход за лежащими больными, и омывание сифилитических язв. Мы обращаемся к людям каждое воскресенье, но не можем донести до них наши мысли, потому что забыли родной язык. Так было не всегда. Проповеди святого Бернардина из Сиены сегодня сочли бы нецензурными, но они достигали сердец, потому что в них звучала правда, острая, как меч, и вызывающая боль… – епископ осекся на полуслове и улыбнулся, как бы осуждая всплеск собственных чувств. Затем продолжил, уже более сдержанно: – В этом-то и беда, монсеньор. Мы не понимаем показания свидетелей, потому что они дают их на том же языке, на котором мы говорим с ними. От этого мало пользы и им, и нам.
– Так как же мне заставить их открыться? – тихо спросил Мередит.
– Обратитесь к ним на их языке, – ответил Аурелио, епископ Валенты. – Вы, как и они, родились inter faeces et urinam, и они удивятся, осознав, что вы не забыли его, а в удивлении, возможно, скажут вам правду.
Несколькими часами позже, когда обжигающие лучи солнца отражались от закрытых жалюзи, а благоразумные жители юга Италии дремали, пережидая жару, Блейз Мередит лежал на кровати, размышляя над словами епископа. Тот сказал правду, Мередит это понимал. Но слишком сильна была многолетняя привычка: пристойность выражений, напускная скромность, словно это кощунство – упоминать, к примеру, женское тело, из которого он появился на свет.
А ведь Христос употреблял обычные слова и выражения. Говорил языком простого люда, говорил о том, что все понимали и легко могли представить: о женщине, кричащей в родах, о толстых евнухах, слоняющихся по базарам, о женщине, которую не могли удовлетворить многие мужья, отчего она повернулась к мужчине, не состоящем с ней в браке. Он не прибегал к условностям, чтобы отгородиться от людей, которых сам и создал. Он ел с батраками, пил с гулящими девками и не избегал рук, ласкавших мужские тела в страсти тысяч ночей.
А Джакомо Нероне? Если он святой, то должен походить на своего создателя. Если нет, то должен быть человеком, и правда о нем будет сказана простым языком спальни и винного погребка.
Когда жара спала и вечерняя прохлада наконец-то проникла в комнату, Мередит постепенно начал осознавать суть поставленной перед ним задачи.
Несмотря на объявление в печати и назначение двух основных должностных лиц, до официального слушания дела было еще далеко. В ходе разбирательства всех свидетелей приводили к присяге, а их показания считались секретными. Так как не имело смысла терять время на легкомысленных и не желающих помогать людей, возникла необходимость предварительно провести с каждым из них личную беседу.
Часть свидетелей уже допросили Баттисту и Солтарелло, чьи записи находились у него на руках. Но то были местные священники, возможно, заинтересованные в том или ином исходе расследования. С ним же дело обстояло совсем по-другому. Иностранец, ватиканский чиновник, королевский прокурор. К нему изначально относились с подозрением и, учитывая жизненную важность вопроса, его ждала борьба с активной и влиятельной оппозицией.
Те, кто стоял за признание Джакомо Нероне святым, будут ограждать его от любой сомнительной информации. Если они дали показания в пользу Джакомо Нероне, то не изменят их и для адвоката дьявола, если только тот не найдет способа прижать их к стенке. Глупо, конечно, затевать интригу с Богом, но глупость и интриги процветали в церкви точно так же, как и в миру. Церковь состояла из мужчин и женщин, и даже святой дух не мог гарантировать безгрешность кого-либо из них.
По всему выходило, что наибольших результатов он мог достичь, разговорив тех, кто отказался дать показания местным священникам. Не так-то легко разобраться, почему некоторые люди не верят в святых и относятся к их культам, как к вредным религиозным пережиткам. Такие с радостью предоставят сведения, показывающие, что у популярного идола глиняные ноги. Другие верят в святых, но не хотели иметь с ними никаких дел. В их компании они чувствовали себя неловко, добродетели святых служили им постоянным укором. Нет большего упрямца, чем католик, не поладивший со своей совестью. Наконец, третьи, не будут сообщать сведения, благоприятные для кандидата, но порочащие их самих.
Далее предстояло найти этих людей. Как следовало из записей Баттисты и Солтарелло, положительная информация шла из более процветающей деревни, Джимелло Маджоре. Те же, кто отказался дать показания, жили в Джимелло Миноре. Различие слишком очевидное, чтобы не броситься в глаза, и столь искусственное, что поневоле вызывало вопросы. Мередит счел необходимым обсудить это с епископом при очередной встрече за обеденным столом.
Епископ ответил более чем осторожно:
– И меня более всего удивило это обстоятельство. Позвольте мне обрисовать фон происшедших событий. Две деревни, близнецы по названию, близнецы по сущности, прилепившиеся на склонах одной горы. Что они представляли собой до войны? Обычное калабрийское захолустье, полуразрушенные лачуги, населенные арендаторами вечно отсутствующих землевладельцев. Их отношение к окружающему миру и жизненный уровень ничем не отличались, если не считать того, что в Джимелло Миноре жила графиня де Санктис, которой принадлежат местные земли, – епископ улыбнулся. – Графиня – интересная женщина. Я бы хотел услышать ваше мнение о ней. В Джимелло Миноре вы будете ее гостем. Однако ее присутствие как тогда, так и теперь не оказывало никакого влияния на жизнь крестьян… Затем началась война. Мужчин призывного возраста забрали в армию, старики и женщины остались обрабатывать землю. Как вы увидите сами, земли там тощие, их плодородие ухудшается с каждым годом. С учетом государственного налога и доли землевладельцев, крестьянам оставалась самая малость. Очень часто в горах просто голодали. И вот… – руки епископа театрально взлетели в воздух, – в деревне появляется незнакомец, назвавшийся Джакомо Нероне. Что мы о нем знаем?
– Практически ничего, – ответил Мередит. – Появился ниоткуда, в крестьянских лохмотьях. Раненый, больной малярией. Объявил себя дезертиром из действующей армии, ведущей бои на юге. Местные жители приняли его слова за чистую монету. Их сыновья тоже в армии. Они не поддерживали проигранную войну. Молодая вдова, Нина Сандуцци, взяла его в дом, заботилась о нем. Они вступили в любовную связь, закончившуюся разрывом, когда Нина уже ждала ребенка.
– А потом? – епископ пристально смотрел на Мередита.
Тот пожал плечами:
– Право, я затрудняюсь ответить. Показания путаные, неопределенные. Какие-то слухи об обращении к Богу, прозрении. Нероне покидает дом Нины Сандуцци и строит маленькую хижину в самой отдаленной части долины. Возделывает огород. Проводит часы в уединении и размышлениях. По воскресеньям появляется в церкви и причащается. И в то же время, отметьте, в то же время фактически берет на себя руководство обеими деревнями.
– Как он ими руководит и для чего? Я спрашиваю вас об этом, монсеньор, потому что хочу знать, как вам, новому человеку, видится эта история? Я-то выучил ее наизусть, но так и не могу прийти к определенному выводу.
– Насколько я понял из показаний свидетелей, – ответил Мередит, тщательно подбирая слова, – Нероне начал ходить из дома в дом, предлагая свои услуги всем, кто в них нуждался: старику, у которого хотели отобрать землю, женщине, слабой и одинокой, заболевшему крестьянину, который сам не мог вскопать огород. С тех, кто мог это позволить, брал плату продуктами: молоком, оливками, вином, сыром, которые потом раздавал беднякам. Позднее, с наступлением зимы, Нероне организовал общий фонд трудовых и продуктовых ресурсов, не останавливаясь перед насилием.
– Что, разумеется, недостойно святого? – предложил епископ, сухо улыбнувшись.
– Я того же мнения, – согласился Мередит.
– Но даже Христос кнутом выгнал менял из храма, не так ли? А узнав калабрийцев поближе, вы поймете, что больших упрямцев не найти во всей Италии.
Ловушка, расставленная епископом, вызвала у Мередита улыбку. Он кивнул:
– Что ж, пусть это говорит в пользу Джакомо Нероне. Более того, он ухаживает за больными, пытается создать хотя бы зачаточную службу медицинского обслуживания. В этом ему активно помогает местный врач, Альдо Мейер, политический ссыльный. Кстати, он тоже отказался дать показания.
– Я обратил на это внимание, – епископ нахмурился. – И вот что интересно. До и после войны Мейер сам пытался хоть как-то организовать этих крестьян, для их же пользы, но потерпел сокрушительное поражение. Он – истинный гуманист, но быть евреем в католической стране… Возможно, у него и другие недостатки. Попробуйте сблизиться с ним. Может, он еще удивит нас своими показаниями… Пожалуйста, продолжайте.
– Далее мы находим свидетельства более активной религиозной деятельности. Нероне молится с больными, утешает умирающих. Ночью, по глубокому снегу, идет за священником, чтобы тот причастил уходящего в мир иной. Если священник не приходит, остается один у смертного одра. Что мне показалось странным… – Мередит помолчал. – Двое свидетелей показали: «Когда отец Ансельмо отказался прийти…» Что это значит?
– То, что записано, – холодно ответил епископ. – Этот священник позорит церковь. Я часто думал о том, чтобы снять его с прихода, но все-таки пришел к выводу, что делать этого не следует.
– Вы слывете приверженцем суровой дисциплины. Вы карали других. Почему не его?
– Он стар, – мягко ответил епископ. – Стар и близок к отчаянию. Мне не хотелось бы думать, что именно я вверг его в пропасть.
– Извините, – потупился Мередит.
– Какие пустяки. Мы же друзья. Вы вправе спрашивать. Я – епископ, а не бюрократ. Я несу посох пастыря, и заблудшая овца – тоже моя. Продолжим. Почитайте мне о Джакомо Нероне.
Мередит провел рукой по редеющим волосам. Он очень устал. С трудом ему удалось сосредоточиться на следующей записи:
– «…Где-то в марте 1944 года пришли немцы. Сначала маленькое подразделение, затем побольше, для пополнения тем частям, что сдерживали наступление английской армии, переправившейся через Мессинский пролив и продвигавшейся в глубь Калабрии. Джакомо Нероне вел переговоры с немцами. Похоже, они завершились успешно. Крестьяне обещали поставлять продовольствие в обмен на лекарства и теплую одежду. Командир заверил, что солдаты будут держаться подальше от женщин, чьи мужья и братья находились вдали от дома. Договоренность в целом соблюдалась, и авторитет Нероне среди местных жителей еще более вырос. Впоследствии сотрудничество с немцами послужило поводом для его расстрела партизанами. Когда союзники прорвали фронт и двинулись на Неаполь, они обошли деревни стороной, а остатки немецких войск добили партизаны. Джакомо Нероне остался в Джимелло…»
Епископ остановил его взмахом руки:
– Подождите. Что вам это напоминает?
– Ignotus! – спокойно ответил Мередит. – Неизвестный. Человек ниоткуда. Заблудшая душа, внезапно прозревшая и повернувшаяся к Богу. Ему ведома благодарность, знакомо сострадание, он умен, возможно, не безразличен к власти. Но кто он? Откуда пришел? Почему поступает так, а не иначе?
– Вы видите в нем святого?
Мередит покачал головой:
– Еще нет. Благочестивость, возможно, но не святость. Я еще не успел изучить показания, касающиеся совершенных им чудес, поэтому не буду этого касаться. Но вот о чем я могу сказать. Святости свойственны определенные закономерности, логическая завершенность. Пока я вижу только тайны и загадки.
– Может, никаких тайн нет, только невежество и недопонимание? Скажите мне, друг мой, что вам известно об условиях жизни на юге в то время?
– Немного, – честно признал Мередит. – Всю войну я провел в Ватикане. Я знал только то, о чем прочел, что услышал. Вторичная информация, естественно, искаженная…
– Тогда позвольте рассказать вам о юге. – Епископ встал и отошел к окну. Выглянул в сад, где легкий ветерок шелестел листвой. Луна еще не поднялась над холмами, поэтому деревья прятались в темноте. Когда он заговорил, в голосе его слышалась нескончаемая печаль: – Я – итальянец, и понимаю эту историю лучше многих, хотя и не могу до конца уяснить мотивы тех или иных действующих лиц. Прежде всего вы должны осознать, что для побежденных не существует такого понятия, как верность. Вожди не оправдали их надежд. Сыновья погибли напрасно. Они никому не верят, даже самим себе. Когда наши победители пришли, проповедуя свободу и демократию, мы не поверили и им. Мы смотрели только на ломоть хлеба в их руках и пытались прикинуть, какую они запросят за него цену. Голодные люди не верят даже в хлеб, до тех пор, пока он не окажется в животе. Такое вот положение сложилось на юге. Побежденные, голодные, оставшиеся без лидеров. Хуже того, всеми забытые, и они это знали.
– Но Нероне не забыл их, – возразил Мередит. – Он остался с ними. И был лидером.
– Уже нет. Там появились новые господа. С новенькими автоматами, туго набитыми вещмешками и разрешением союзников очистить горы и поддерживать порядок до сформирования правительства. Крестьянам были знакомы их имена и лица: Микеле, Габриэль, Луиджи, Бенпи. У них был хлеб, банки тушенки, плитки шоколада и желание свести счеты, как политические, так и личные. Они салютовали поднятым сжатым кулаком и тем же кулаком били тех, кто решался возразить им. Их было много, и они были сильны, потому что Черчилль сказал, что пойдет на сделку с кем угодно, лишь бы установить порядок в Италии и получить возможность подготовки вторжения во Францию. Что мог противопоставить им Джакомо Нероне, ваш Неизвестный, появившийся ниоткуда?
– Но что он пытался сделать? Именно это интересует меня. Почему одни защищают его, как святого, а другие отвергают и выдают палачам? Почему партизаны ополчились на него?
– Тут все записано, – устало ответил епископ. – Они назвали его коллаборационистом. Обвинили в пособничестве немцам.
– Этого недостаточно, – горячо возразил Мередит. – Совершенно недостаточно, чтобы объяснить ненависть и насилие, чтобы понять, почему произошло разделение и теперь одна из деревень процветает, а вторая все глубже увязает в нищете. Недостаточно и для нас. Народ провозглашает его мучеником, умершим за веру и христианскую мораль. Нам же показана политическая расправа, несправедливая, жестокая, но всего лишь расправа. Нужна не политика, но святость, прямые взаимоотношения человека и бога, его создателя.
– Возможно, в этом суть – благочестивый человек, запутавшийся в политике.
– Вы в это верите, ваша светлость?
– Так ли важно, вот что я верю, монсеньор?
Епископ повернулся к англичанину. Тонкие губы изогнулись в иронической улыбке.
И внезапно Мередиту открылась истина. Этот человек тоже нес свой крест. И епископов мучили сомнения и страхи. Искра сострадания затеплилась в сердце Мередита, и он ответил:
– Важно ли? Думаю, что да.
– Почему, монсеньор? – их взгляды встретились.
– Потому что вы, как и я, боитесь перста Господня.
ГЛАВА 5
Николас Блэк, художник, работал над новой картиной.
Композиция простенькая, но драматическая: нагромождение валунов и скальных обломков, растрескавшихся и изъеденных ветром, тут и там островки горного мха, вырастающая из камня олива, сухая, без листьев, ее голые сучья образуют крест на фоне синего неба.
Он рисовал уже час, в уединении маленькой ровной площадки, спрятавшейся за склоном холма. Внизу лежала долина с квадратиками полей, вверху сияло солнце.
Рисовал он, раздевшись по пояс, громко стрекотали цикады, а Паоло Сандуцци дремал в ярде от его ног.
Николасу Блэку редко удавалось испытывать столь полную удовлетворенность, как в этот спокойный час, в уединенном месте, в компании спящего юноши, за работой…
Мазки уверенно ложились на холст, и серое усохшее дерево все более напоминало крест на миниатюрной Голгофе. Грубую кору словно распирало от таящейся под ней живительной силы, казалось, придет миг, когда она лопнет, и из дерева выйдет человек, подобный тому, что воскрес на заре.
Блэк восхищался силой, возможно, потому, что сам не обладал ею, но не часто ему удавалось передать это восхищение в картинах. Критики подметили это давным давно. Им нравилось изящество его картин, бравурность, замысел, но они чувствовали, что за блестящим фасадом ничего нет. Позднее критики назвали его raté – человеком, который не может достичь вершины, потому что не обладает цельностью характера. С тех пор они всегда благожелательно оценивали его работы, но не принимали всерьез. Ни одна его выставка не оставалась без внимания. Но похвал хватало лишь на то, чтобы его работы покупали богатые вдовушки да мелкие коллекционеры.
Правда, молодые дарования оттачивали свои коготки на выставках Николаса Блэка, и один из них как-то раз написал столь грубую рецензию, что Лондон неделю корчился от смеха, а сам Блэк перемахнув через пролив, отправился в Рим и к Анне-Луизе де Санктис.
– Один из евнухов нашей профессии, – изрек этот молодой критик. – Навечно приговоренный созерцать красоту, но не обладать ею.
Над Блэком хихикали в пабах, где собирались художники, смеялись в салонах меценатов, кто-то сочинил на эту тему похабный стишок. И тот, кто делил с ним квартиру, в разгаре ссоры прочитал его Блэку.
То был тягчайший момент его жизни и даже теперь, в двух тысячах миль от Англии и через шесть месяцев, он с содроганием вспоминал о тех жутких днях. О том ужасе, который испытал, ужасе, уготованном бедолагам, что по недосмотру или иронии создателя вступали в жизнь в мужском образе, не становясь мужчиной. Более нормальные собратья презирают их, как рифмоплеты презирают пародию, указывающую на помпезность их виршей, как честные жены презирают проститутку, продающую за деньги то, что они отказываются дать по любви. Поэтому они создали собственное королевство, замкнутый мирок покинутых любовников, тайных встреч и странных союзов. В их мирке существует и верность, но она не может служить броней против внутренних интриганов и насмешников, толпящихся у ограды. И когда человек, такой, как Николас Блэк, покидает этот мирок, он становится одиноким пилигримом запрещенного культа, символами которого являются надписи на стенах туалетов, особые жесты и вроде бы случайные прикосновения в толпе посторонних.
Но вот в своих блужданиях он набрел на оазис. Нарисовал дерево, сильное и живое, как мужчина. А у его ног спал на солнце юноша, симпатичный, загорелый. Последний осторожный мазок, и Блэк отложил кисть и палитру, посмотрел на Паоло Сандуцци.
Тот спал на спине, согнув ногу в колене, подложив одну руку под голову, а вторую – отбросив в сторону. Вся его одежда состояла из заношенных брюк и кожаных стоптанных сандалий. В лучах солнца кожа Паоло светилась, как полированное дерево, лицо дышало детской невинностью.
Николас Блэк давно уже не сталкивался с невинностью один на один. В компании он обычно насмехался над ней, помогал другим избавиться от нее. Но еще мог распознать невинность, ревновал к тем, кто сохранил ее, а здесь, вдалеке от привычного ему мира, сожалел, что лишился ее сам.
Он сел неподалеку от юноши, закурил, наслаждаясь редким мгновением удовлетворенности, зажатым между постыдным прошлым и сомнительным будущим.
Внезапно юноша сел, его проницательный взгляд уперся в художника.
– Почему вы всегда так смотрите на меня?
Блэк улыбнулся:
– Ты прекрасен, Паолино. Как молодой Давил, которого Микеланджело изваял из куска мрамора. Я – художник, поклонник красоты. Поэтому мне нравится смотреть на тебя.
– Я хочу пописать, – теперь улыбнулся Паоло.
Вскочил, отошел к краю площадки и облегчился, нисколько не стесняясь Николаса Блэка. Затем вернулся и сел рядом с художником. Он все еще улыбался, но глаза уже стали серьезными.
– Вы возьмете меня с собой, когда поедете в Рим?
Блэк пожал плечами:
– Кто знает? Рим далеко отсюда, жизнь там дорога. Слуг я найду где угодно. Но друга… с этим все не так просто.
– Но вы сказали мне, что я – ваш друг! – Столь по-детски искренним звучало нетерпение в его голосе, что могло бы обмануть художника, но тот прочел правду в глазах юноши, черных, как оникс.
– Дружбу надо доказывать, – ответил Блэк с напускным безразличием. – Время у нас еще есть. Посмотрим.
– Но я – верный друг. Настоящий, – гнул свое Паоло. – Сейчас я вам это докажу.
Он обхватил руками шею Блэка, прижался к нему, а затем отпрыгнул назад, пугливый, как косуля, не подпускающая к себе человека. Художник вытер рот тыльной стороной ладони, медленно встал, его лицо разочарованно вытянулось. Он не взглянул на юношу, застывшего в десяти ярдах от него, подошел к мольберту, взял кисть, палитру, бросил через плечо:
– Раздевайся!
Паоло уставился на него.
– Быстрее! – сердито воскликнул Блэк. – Снимай одежду. Я хочу, чтобы ты позировал мне. Среди прочего, тебе платят и за это.
После короткого колебания, юноша повиновался, и Блэк самодовольно улыбнулся, отметив, что сняв штаны, Паоло лишился и смелости, и решительности. И стал обычным ребенком, испуганным, неуверенным в себе, теряющимся в присутствии работодателя.
– Разведи руки. Вот так.
Юноша поднял руки на уровне плеч.