Жизнь русской эмиграции, во всяком случае во Франции, в этот период стала напоминать жизнь сжавшейся до крошечных размеров России. Это была как бы уменьшенная копия бывшей Российской империи со всеми своими противоречиями, болезнями, со своим величием и со своей нищетой. В Париже можно было жить, учиться, любить, ссориться, мириться, драться, крестить детей, работать или быть безработным, болеть и, наконец, собороваться перед смертью - и все это не выходя из русского круга общения.
В Париже были свои повара, портные, повивальные бабки, сводни, банкиры, проститутки, гадалки, шоферы, маляры, священники, учителя, врачи, были свои газеты, журналы, издательства, клубы, парикмахерские, рестораны. Я помню: когда в 1972 году впервые приехал в Париж, то на улице Муффтар, где некогда живал Хемингуэй, еще работал русский ресторанчик "Зеленая лошадь", там можно было выпить стопку водки и поесть русских щей или гречневой каши. Сейчас на его месте, увы, уже не русское заведение, а китайский ресторанчик.
История эмиграции зарегистрировала многочисленные случаи, когда русские эмигранты, прожив во Франции, в Париже, десятки лет, так и не обзавелись французскими знакомыми, не научились говорить по-французски, а крутились в этом знакомом, родном, болезненном, сладком и горьком кругу русских отношений. И до сих пор, приезжая на русское кладбище под Парижем в местечке Сент-Женевьев-де-Буа и бродя среди могил с известнейшими русскими именами (настоящий пантеон русской культуры), можно встретить 80-летних старичков и старушек, которые могут едва-едва связать несколько фраз по-французски, но зато говорят с великолепным петербургским или московским произношением, который нам и не снился.
В сущности, в эмиграции были представлены практически все классы и сословия распавшейся Российской империи: буржуазия, купечество, крестьяне (оказавшиеся в армии по мобилизации 1914 г.), казаки, офицерство, академическая интеллигенция, люди свободных профессий, врачи, бывшие помещики, чиновничество, студенты, оказавшиеся в армии, ремесленники, художники, писатели, артисты, общественные деятели, для которых в новой политической системе не нашлось места. Одно из интереснейших наблюдений над составом эмиграции: за рубежом оказалось крайне мало священников - выехало 10 процентов епископата и всего 0,5 процента священников. Духовных пастырей не хватало. По свидетельству митрополита Евлогия, возглавившего русскую церковь в эмиграции, к работе священниками пришлось приобщать людей других профессий, склонных и способных к духовной деятельности. Интересно, что в "батюшки" переквалифицировались многие бывшие офицеры.
При разговоре о русской эмиграции непременно встает вопрос и о том, как ее приняли за границей, и в первую очередь во Франции, куда со временем, к середине 20-х годов, перебралась основная часть эмигрантов. И здесь нужно упомянуть о тех в целом благоприятных факторах, которые способствовали тому, что русская эмиграция была принята во Франции и нашла с ходом лет свое достойное, более того - заметное место во французской жизни. Если даже теперь присмотреться ко многим явлениям французской культурной и интеллектуальной действительности, то непредубежденный взгляд различит в ней сильное и глубокое влияние той могучей культуры, которую принесла с собой русская пореволюционная эмиграция.
Представим себе на мгновение Францию начала 20-х годов, Францию, только что вышедшую из первой мировой войны. В стране безработица, хозяйство и финансы расстроены. И вот в страну вливается поток русских эмигрантов, оставшихся, как правило, без средств к существованию. С большой прослойкой военного контингента, не имеющего ни профессии, ни устойчивых навыков труда. И вместе с тем это в основе своей высококультурные люди, выходцы из дворянства, общий образовательный ценз которых намного превышал средний французский уровень. Для правильной оценки положения эмиграции во Франции нужно принять в расчет и демографический фактор. В отличие от второй мировой войны, в которой потери Франции были сравнительно невелики, первая мировая война довела нацию до выморочного состояния. Из всех участников первой мировой войны Франция оказалась наиболее задетой с точки зрения демографии. Если сравнить Францию и Россию, то во Франции на каждые 100 военнослужащих было 10,5 убитых, тогда как в России - 5, в Германии - около 10. В целом в войне погибли 1,3 млн. французов - цвет нации, молодежь, те, кого принято называть людьми продуктивного возраста. К этому следует прибавить более 1 млн. инвалидов. Это по французским оценкам, которые считаются рядом исследователей заниженными. По американским данным, Франция потеряла в войне только убитыми 2,5 млн. человек. В стране обнаружился резкий, как сказали бы сейчас, дефицит женихов и мужей. И вот в этих условиях в стране появляется большое число молодых, образованных, культурных, хорошо воспитанных и сравнительно молодых людей. А если учесть, что большинство эмигрантов свободно или достаточно хорошо говорили по-французски и между ними и французским населением не существовало языкового барьера, то можно сказать, что русские были приняты в прямом смысле с распростертыми объятиями. Но... тут начинаются многочисленные "но".
В стране существовала безработица, и естественно, что правительство приняло меры для того, чтобы защитить интересы собственного населения. Кроме того, во Франции достаточно развита профессиональная корпоративность, и даже для француза стать членом престижной профессиональной группы очень трудно. Для русских это было практически невозможно, и многие из них оказались без работы. Врачам, адвокатам была запрещена частная практика: они могли работать лишь среди русского населения, да и то полуофициально.
Проще всего оказалось устроиться донским казакам и немногочисленным выходцам из крестьян. В то время во Франции еще имелись значительные площади необработанных земель. Цены на землю были невелики, и многие русские при сравнительно малых средствах смогли купить клочки земли в провинции и довольно успешно вести сельское хозяйство. В округе Парижа были русские сады, огороды, снабжавшие зеленью и фруктами русские рестораны. Эмигранты устраивались работать в шахты, на заводы "Рено", "Ситроен", в горячие и вредные цехи крупных заводов. Здесь особых ограничений не было. Ну и, конечно, - это уже стало притчей во языцех - на улицах Парижа появилась масса русских такси, за рулем которых сидели, как правило, бывшие офицеры, чаще всего почему-то полковники.
...В глубине кладбища Сент-Женевьев-де-Буа есть несколько рядов могил, оформленных, в отличие от большинства других захоронений, с унылым однообразием. Скучная череда невысоких бетонных надгробий, сооруженных по единому образцу, как если бы и в потустороннем мире усопшие подчинены единой дисциплине. В центре этого участка высится невзрачный памятник, чем-то похожий на Вавилонскую башню в миниатюре. Из рассказа одного эмигранта я узнал, что невзрачный этот монумент сооружен по подобию первого памятника солдатам и офицерам, умершим в изгнании. Стоит тот в Галлиполи на кладбище 1-го армейского корпуса. Позднее, собирая материал для этой книги, я обнаружил некоторые подробности о печальном этом надгробии. Понял, что обликом своим оно напоминает унылые безлесые холмы Галлиполийского полуострова, которые окружали палаточный городок русских войск. Сооружен памятник из камней, разбросанных в изобилии по каменистой округе: их сносили на руках солдаты и офицеры Галлиполийского лагеря. По случаю строительства первого эмигрантского памятника был, как водится, отслужен молебен и издан приказ № 234 по армейскому корпусу:
"Русские воины, офицеры и солдаты! Скоро исполнится полгода нашего пребывания в Галлиполи. За это время многие наши братья, не выдержав тяжелых условий эвакуации и жизни на чужбине, нашли здесь безвременную кончину. Для достойного увековечения их памяти воздвигнем памятник на нашем кладбище... Воскресим обычай седой старины, когда каждый из оставшихся в живых воинов приносил в своем шлеме земли на братскую могилу, где вырастал величественный курган. Пусть каждый из нас внесет свой посильный труд в это дорогое нам и святое дело и принесет к месту постройки хоть один камень. И пусть курган, созданный нами у берегов Дарданелл, на долгие годы сохраняет перед лицом всего мира память о русских героях..." 18.
Открытие этого первого в истории русской эмиграции памятника состоялось 16 июля 1921 г. На памятнике надпись: "Упокой, Господи, души усопших! 1-й корпус Русской армии своим братьям-воинам, за честь Родины нашедшим вечный покой на чужбине в 1920 и 1921 и в 1854-1855 годах, и памяти своих предков-запорожцев, умерших в турецком плену".
Эта надпись интересна, в частности, тем, что в сознании солдат и офицеров "Галлиполийское сидение" ассоциировалось с пленом. Ассоциация эта не случайна. Врангель, стремясь сохранить дисциплину и боеспособность бежавших из Крыма частей, поддерживал порядок и подчинение железными мерами. Газета "Последние новости", издаваемая в Париже П. Милюковым, писала, что в Галлиполи "солдат превращают в каких-то маньяков" 19.
Грустные свидетельства об условиях пребывания в лагере оставил Б. Александровский в своих мемуарах, изданных в Москве в 1969 году: "Пустынный и безотрадный Галлиполи, "голое поле", как его называли обитатели лагеря, брезентовые палатки, одеяла и чашки американского Красного Креста, гнилые консервы, кутеповская игра в солдатики, маршировка, гауптвахта за неотданное воинское приветствие или нечеткий ответ начальству, а для поднятия "духа" развлечения: футбол, самодеятельный под открытым небом театр без декораций и костюмов, лагерная газетка "паршивка", объединения офицеров за чашкой разведенного спирта, юнкерские песни канувших в вечность времен..." 20.
Много было жалоб на отвратительное, скудное питание, и вследствие этого - масса заболеваний. Полковник М. Н. Левитов вспоминает: "В Константинополе оно (положение. - В. К.) было отчаянным. Все вывезенные нами запасы из Крыма были отобраны "союзными комиссиями". Если и оказывалась помощь, то только из источников благотворительных. Так, например, один киловой хлеб выдавался на 16 человек или две галеты на два дня. В Галлиполи все питание французы взяли в свои руки. В залог за это были взяты все вышеуказанные наши запасы продовольствия и наши корабли, среди которых была и плавучая ремонтная база нашего Черноморского флота большой ценности. Общая стоимость питания 1-го армейского корпуса за десять месяцев обошлась французам в семнадцать миллионов франков, что за вычетом отобранного у нас является полностью оплаченной нами... Для улучшения питания с нашей стороны были приняты меры. Так, Корниловский ударный полк арендовал клочок земли, и ему удалось собрать с него какой-то урожай. В Дарданелльском проливе была организована рыбная ловля" 21.
Галлиполийский этап эмиграции растянулся на год. Для сохранения армии в боеспособном состоянии не хватало средств. Денег, вырученных от продажи реквизированного по пути следования белой армии церковного имущества, хватило ненадолго, союзники, не питая серьезных иллюзий относительно возможностей "белого реванша", скупились. По сведениям, поступавшим из советской России, большевики укрепляли власть, армию. Бывшие царские офицеры в массовом порядке шли под знамена красных. По некоторым подсчетам, почти половина офицерского состава царской армии перешла на службу Советам 22. Даже если эти данные и завышены, на что указывает ряд исследователей, процент участия кадровых военных в молодой Красной Армии был достаточно высок, чтобы обеспечить ее профессионализм. Естественно, союзники отдавали себе в этом отчет и понимали, что долги Врангелю едва ли удастся вернуть.
К концу 1921 года бывшая армия Врангеля, ушедшая из Крыма, распалась. Войска переправлялись на Балканы. Кавалерийские части ушли в Югославию, армейский корпус Кутепова перебрался в Болгарию. Дисциплина перестала существовать. Бывшие добровольцы белой армии - одни с радостью от ощущения свободы, другие с тревогой по поводу непредсказуемости "беспогонного" существования - переходили на "гражданское самообеспечение".
Значительная часть офицеров, ушедших из Крыма, в конце концов после скитаний по Болгарии, Югославии, Румынии перебралась в Париж. Там они и закончили свои дни. Скучное захоронение на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа их последнее пристанище. Когда приходилось бывать на этом кладбище - а бывать там приходилось часто, ибо оно вызывает у русских приезжих большой интерес, - я всякий раз удивлялся тому, что на могилах дроздовцев, корниловцев, алексеевцев, в отличие от могил гражданских, почти не бывает цветов. Никто не мог объяснить мне причины этого странного явления. Не могу я его понять и до сих пор. Есть только догадки. Одна из них связана с тем, что судьба офицеров-эмигрантов сложилась более неудачно, чем других беженцев. В отличие от гражданских, они попали за границу без семьи и без специальности. Большинство офицеров умели хорошо воевать, но были плохо приспособлены к гражданской жизни. Многим, вероятно, вредила офицерская амбиция, мешавшая найти пусть скромное, но все же приносящее некоторый доход дело. Сыграла роль, как мне думается, и нервная изношенность. Ведь эти люди прошли весь ужас и жестокость гражданской войны, бегства, безотрадность "Галлиполийского сидения", мыканья по дорогам Европы. Борис Александровский, работавший в Галлиполийском лагере младшим ординатором лазарета, указывает на значительное число самоубийств среди солдат и офицеров, что достаточно свидетельствует о состоянии нервов белой гвардии. Сыграли свою роковую роль и водка, и кокаин, и бытовая неустроенность. Все эти обстоятельства, сложенные вместе, никак не способствовали созданию на чужбине крепких семей. Многие бывшие офицеры так и прожили холостяками и умирали без родных и близких. Вероятно, потому и нет на их могилах ни свежих, ни увядших цветов.
О судьбе эмигрантского офицерства, вовлеченного военной и политической верхушкой эмиграции в активную антисоветскую деятельность, у нас написано немало. Авторы романов, повестей, фильмов, в которых действуют эмигрантские боевики и лазутчики, в большинстве случаев основывались на документальных данных. Действительно, все это было - диверсионные группы, мечты о белом реванше, о возвращении на белом коне в "поруганную Россию", были воинственные призывы и реальные акты терроризма. Но степень вовлеченности русского офицерства, махровость его монархизма, думается, все же преувеличены. Это своего рода дань не только памяти гражданской войны, но и тому времени, когда в каждом эмигранте склонны были видеть врага. Активное участие в антисоветской деятельности за рубежом было свойственно прежде всего верхушке офицерства, близкой к монархическим кругам. Один из таких "непримиримых" офицеров Дроздовской дивизии М. Конради убил в лозаннском отеле "Сессиль" советского дипломата В. Воровского. Монархистски настроенные офицеры Р. Шабельский-Борк и С. Таборицкий пытались убить в Берлине "красного" П. Милюкова. Именно выходец из монархических кругов Борис Каверда убил в 1927 году советского посла в Польше П. Войкова. В мае 1932 года бывший белогвардеец, активист подпольных монархических организаций убил в Париже выстрелом из пистолета французского президента П. Думера. Эти и им подобные акты осуждались эмигрантской общественностью (за исключением, разумеется, крайне правых), ибо ничего, кроме вреда, эмиграции они не приносили и только осложняли и без того непростые отношения русской общины с местными властями.
Большинству русских эмигрантов, особенно молодежи, претили воинствующие призывы вожаков "Русского общевоинского союза" (РОВС), который после смерти Врангеля в 1928 году возглавил бывший руководитель врангелевской контрразведки генерал Кутепов. Подавляющая масса эмигрантов, вволю хлебнувшая горя и мытарств на пути в Берлин и Париж, хотела самого элементарного - работы, учебы, семьи. Интересы большинства эмигрантов сосредоточивались не на политике, а в сфере культуры. Именно здесь русская эмиграция и внесла свой главный и достойный уважения вклад.
Не следует упускать из виду и еще одно обстоятельство эмигрантской жизни: приливы антисоветизма в эмигрантской среде не были чем-то абстрактным, раз и навсегда ей присущим. Как правило, они были реакцией на события в советской России. Эмиграция не могла не давать и, естественно, давала оценку всему, что происходило на родине. И нетрудно представить себе, какие эмоции вызывали в эмигрантской среде сведения о голоде и "кронштадтском мятеже" 1921 года, крестьянских восстаниях, забастовках, "церковных" процессах 1922 года, масштабах раскулачивания и ссылках крестьян на Соловки и в Сибирь, ликвидации кооперативного движения, методах коллективизации, притеснениях интеллигенции, о начале сталинского террора. В отличие от общественного мнения в советской России, которое все больше лишалось голоса, а потом и вовсе перестало существовать, эмиграция имела свое, чаще всего не совпадающее с советскими оценками мнение и, естественно, достаточно громко высказывала его. В течение многих десятилетий мнение эмиграции о событиях в СССР сплеча объявлялось антисоветчиной, предательством интересов родины. Но сейчас, когда мы сами подвергаем честному анализу и горькой переоценке многое в недавней нашей истории, настало время посмотреть новыми, открытыми глазами на тот анализ и на те оценки, которые давала эмиграция "деяниям" сталинского периода. И вполне возможно, что многое в поведении и в резкостях эмигрантского голоса нам услышится в иной тональности. По-иному видятся и судьбы русского офицерства за границей, когда посмотришь на них не глазами газетного публициста жестоких 30-х годов или автора политических детективов с привкусом "эмигрантщины", а глазами тех честных русских офицеров, которые, пройдя ужасы двух войн подряд - мировой и гражданской, оказались не в эмигрантском раю, который сумела себе устроить лишь малая горстка бежавшей буржуазии и аристократии, а перед горькой чашей скудного эмигрантского бытия.
Интересные мысли, позволяющие лучше понять психологию и настроения рядового офицерства в эмиграции, содержатся в статьях Ф. Степуна, опубликованных в Париже в "Современных записках" в 1923 году. Не со всеми соображениями известного эмигрантского публициста можно согласиться, ибо и ему - при всей критичности ума и публицистической честности - свойственна, может быть, невольная "апологетика" эмиграции. Но его точка зрения дает возможность составить некоторое представление о том, как эмигрантское офицерство смотрело само на себя.
"Я никогда не был сторонником белого движения; как его идеология, так и многие из его вдохновителей и вождей всегда вызывали во мне если и не прямую антипатию, то все же величайшие сомнения и настороженную подозрительность. Такая невозможность внутренне сочувствовать белому движению была для меня в известной степени всегда тяжела..."
И далее Ф. Степун поясняет, почему:
"...Рядовое наше офицерство, каким я его застал на фронтах в обер-офицерских чинах, было совсем не тем, за что его всегда почитала радикальная интеллигенция. Как офицерство монархической России, оно, конечно, и не могло быть, и не было ни революционно, ни социалистично, но, как всякий обездоленный класс, оно было в конце концов как в бытовом, так и в психологическом смысле глубоко народолюбиво" 23.
Причисление офицерства к "обездоленному классу" требует, вероятно, пояснения, особенно с учетом того, что в массовом сознании русское дореволюционное офицерство у нас всегда ассоциировалось и ассоциируется до сих пор с элитарностью, принадлежностью к "белой кости", к эксплуататорскому классу. Широкое участие офицерства в белом движении и последующая пропагандистская интерпретация этого факта в советской научной и публицистической литературе закрепили это представление. Между тем оценка поведения русского офицерства в революции, гражданской войне и в эмиграции требует нюансированного подхода. Нужно прежде всего отдавать себе отчет в том, что русское офицерство, вышедшее из мировой войны 1914 года, было уже далеко не таким, каким оно входило в XX век.
Тем не менее эта глубокая эволюция офицерского корпуса долгое время находилась вне поля зрения наших исследователей. В первые пореволюционные годы было, что называется, не до того, а затем в исторической науке взяли верх воззрения, которые уже не давали возможности объективно оценить место и политическую эволюцию армейского офицерства в бурный период нашей истории. Сейчас историческая правда начинает восстанавливаться, степень консервативности и контрреволюционности офицерства оценивается в трудах исследователей более объективно, с необходимой дифференциацией. Однако эти оценки и коррективы содержатся, как правило, в специальных трудах и статьях. Рядовой же читатель воспринимает человека в погонах, прошедшего гражданскую войну, все еще в тональности эмигрантского "фольклора" со всеми неизбежными и привычными атрибутами "белого офицерика" - шампанским, девочками, фатализмом, кокаинной экзальтацией.
Истинное лицо русского офицера в подавляющем большинстве было совсем иным. Вероятно, полезно напомнить, что дореволюционное офицерство относилось к интеллигенции и представляло более 10 процентов ее состава. Русская демократическая беллетристика, в частности посвященные армии рассказы и повести А. И. Куприна, грешила некоторой тенденциозностью и, совершенно верно показав отрицательные стороны армейского быта и армейской психологии, не всегда отмечала другие, которые и позволяли относить кадровых офицеров русской армии к военной интеллигенции. Профессорско-преподавательский состав дореволюционных академий Генерального штаба, Артиллерийской, Инженерной, Военно-юридической и Интендантской, а также офицерских школ, в том числе электротехнической, железнодорожной, авиационной, артиллерийской и пр., давал помимо военной такую научную и техническую подготовку, которая позволяла отнести значительную часть военных специалистов к научно-технической интеллигенции. Далеко не случайно из среды русского офицерства вышли многие известные советские ученые-академики П. Капица, Б. Пиотровский, А. Ферсман, О. Вялов, такие крупные ученые, как М. Муратов, Д. Ольдерогге, В. Пугачев, С. Толстов, известные советские историки К. Базилевич, П. Зайончковский, А. Зимин. Из офицерской среды вышел один из основателей Московского Художественного театра В. Немирович-Данченко.
Офицерскими детьми были и многие крупные советские партийные и государственные деятели: В. Антонов-Овсеенко, В. Куйбышев, В. Вотинцев, А. Коллонтай. Военная интеллигенция была достойной частью российской интеллигенции.
Что касается реакционности русской армии, то в ходе мировой войны политические симпатии офицерства претерпели весьма серьезные изменения. Потери ее составили более 60 тыс. офицеров. Чтобы пополнить командный состав, в армию в массовом порядке призывались студенты старших курсов, которым после ускоренного обучения присваивался чин прапорщика. Только в период с июля по декабрь 1914 года в офицеры с чином "подпоручик" было произведено более 6 тыс. человек. За годы войны из солдат в прапорщики (первый офицерский чин) было произведено примерно 22 тыс. человек, в том числе 11,5 тыс. - за боевые отличия на фронте 24.
Докладывая царю об итогах смотра войск Московского военного округа в декабре 1916 года, генерал Адлерберг обращал внимание Николая II на то, что "большинство прапорщиков состоит из крайне нежелательных для офицерской среды элементов". Среди офицеров было много выходцев не только из разночинной среды, но и из рабочих, мещан. Офицерские погоны получило немало чернорабочих, слесарей, каменщиков, полотеров, буфетчиков. Прочитав доклад, царь заметил: "На это надо обратить серьезное внимание". Однако история помимо воли императора и высшего генералитета уже сама формировала русский офицерский корпус.
Отнюдь не случайно, что после победы Октябрьской революции, далеко не всегда разделяя взгляды большевиков на предназначение России, оставаясь на позициях политического нейтралитета, огромные массы русского офицерства были готовы разделить с отечеством его новую судьбу. Здесь нет никакого парадокса или абстрактного народолюбия: за исключением кастовой, аристократической, близкой к высшим монархическим кругам и, в сущности, достаточно узкой прослойки привилегированного офицерства, основные массы служилых офицеров были достаточно близки к народу. Вот как пишет об этом Ф. Степун: "Вынянченный денщиком, воспитанный в кадетском корпусе задаром или на медные деньги, с ранних лет впитавший в себя впечатление вечной нужды многоголовой штабс-капитанской семьи, кадровый офицер, несмотря на свое, часто стилистическое пристрастие к рукоприкладству и крепкому поминанию, зачастую много легче, проще и ближе подходил к солдату, к народу, чем многие радикальные интеллигенты" 25.
Воевали все, за очень немногими исключениями, честно и храбро, многие доблестно, разделяя с солдатами все тяготы войны. Санитарные двуколки без рессор, товарные вагоны, превращенные при помощи кисти маляра в санитарные, эвакуационные пункты, похожие на застенки, и в то же время бестактная роскошь великокняжеских или иных именных лазаретов, частая задержка нищенского жалованья, грязь и вши на этапах - все это рядовое офицерство готово было терпеть ради победы или во имя справедливого мира.
Призывы Временного правительства к войне "до победного конца" русское офицерство в целом воспринимало без всякого энтузиазма, весьма критически и повиновалось приказам в силу военной дисциплины. Вместе с солдатами и не меньше их оно ждало и жаждало мира. Но мира хотелось благостного, "святого", воздающего воину должное, мира, который был бы своего рода памятником погибшим и выжившим. У этого ожидания мира как некоего воздаяния были свои психологические причины. Ведь, в отличие от крестьян, которые, завоевав в солдатских шинелях мир, спешили вернуться к земле, от мобилизованных рабочих, которых ждали станки, от студентов, ставших прапорщиками и мечтавших вернуться в университетские аудитории, кадровому офицеру ждать было нечего, кроме морального воздаяния за победу, обретенную пролитой кровью. И казалось, что победа была уже не за горами и час возвращения близок. "И вот этот час был у него украден большевиками", - пишет Ф. Степун.
Федор Степун не был ни историком, ни политиком. Он был одним из заметнейших в эмиграции публицистов, выразителем мнений эмигрантской среды. В его взглядах, выводах и оценках часто преобладает не факт и не научный анализ, а эмоции. Общее нередко заслоняется частным, если это частное психологически импонирует автору. Степун старается быть объективным, но эта объективность - с полем зрения, ограниченным эмигрантским частоколом. Но мнения и Ф. Степуна, и многих других литераторов эмиграции интересны именно психологичностью наблюдений, анализом эмоций, которые весьма часто предопределяли настроения и поступки эмиграции. И в этом ограниченном смысле мотивировки Ф. Степуна относительно участия русского офицерства в белом движении представляют несомненный интерес. Они позволяют многое понять в поведении русского офицерства на исходе в эмиграцию и в самой эмиграции.
"Долгожданный мир, - пишет Ф. Степун, - восходил над Россией не святым, а кощунственным, не в благообразии, а в безобразии, ведя за своей позорной колесницей со связанными за спиной руками, оплеванными и избитыми, тех самых принявших революцию офицеров, которые, многократно раненные, возвращались на фронт, чтобы защищать Россию и честь своего мира. Все это делает вполне понятным, почему честное и уважающее себя офицерство психологически должно было с головой уйти в белое движение. Но это делает понятным и то, почему уход офицеров в белое движение вполне мог не быть и чаще всего не был уходом в движение контрреволюционное" 26.
Но независимо от того, были ли офицеры политически нейтральны или контрреволюционны, судьба большинства из них и в революции, и в гражданской войне, и в эмиграции складывалась трудно, нередко трагически.
К началу революции в дивизионе, где служил Ф. Степун, было пятнадцать офицеров. В 1923 году ему удалось собрать сведения о двенадцати из них. Вот их судьбы: двое умерли от тифа, один расстрелян большевиками в Сибири, один зарублен красной конницей во время боя на батарее, один убит в армянской армии, один пропал в польской, один лишил себя жизни, один работает шофером на грузовике, двое бьют щебень на болгарских дорогах, и только двое служат в сербской армии.
Приведем несколько выдержек из писем бывших офицеров, ушедших с армией Врангеля в эмиграцию. В них прежде всего поражают глубокая эмоциональность, понимание трагичности собственной судьбы, так тесно переплетенной с судьбой отечества. В этих отрывках есть и верные мысли, и раздумья, и заблуждения, но, слитые вместе, они дают возможность лучше понять психологию русского офицера, вовлеченного в водоворот революции, и в какой-то степени позволяют избавиться от упрощенного взгляда на попавшего в эмиграцию "поручика".
"Могу сказать только одно, и знаю, ты мне поверишь: мы с братом служили возрождению России, как мы его понимали, не щадя ни сил своих, ни своего живота, в буквальном смысле слова. И мы готовы и дальше так же служить. От всякой же политики и общественной работы мы, разочарованные в ней и в своем к ней призвании, окончательно ушли" 27.
"Около семи лет борьбы, увлечений и разочарований... Нет, никакие политические эксперименты не дадут здорового разрешения хаотического узла России".
"А как грызутся, как спорят политические лагери, какую бумажную усобицу ведут наши эмигранты, и, что странным кажется, ни один из лагерей не имеет ни своего вечевого колокола, ни своего удела, а говорят "быть по сему" и баста".
"Как раз сейчас, когда я пишу, происходит собрание протеста (одного из бесчисленных по поводу процесса Тихона *). Меня туда не тянет. Не вижу ни смысла, ни значения этих протестов. Когда из нашей камеры уводили невинных, действительно невинных людей на расстрел, смешными и ненужными казались мне эти, себя обеляющие протесты..."
* Речь идет о суде над патриархом Тихоном в Москве в 1922 году по делу о сопротивлении изъятию церковной собственности. В эмиграции этот суд наряду с серией других процессов над духовенством вызвал бурные протесты.
"Когда приезжал из отпуска на фронт, всегда чувствовал, что из сутолоки и суеты бурливых разговоров попадал в сферу только нужного, только важного и потому ясного... На фронте у меня на душе всегда было спокойно... В главном не было сомненья, в главном всегда ощущал: "так надо, так надо... иначе нельзя"; и было все просто, все ясно, как в Пифагоровой теореме. Но не дай Бог усомниться, что кратчайшее расстояние между двумя точками есть прямая".
В этих словах - многое для понимания психологии офицерства. В мировой войне оно участвовало, ясно видя, где правда, где ложь, где противник, а где свой. Защищали отечество. В этом было призвание, долг, к этому взывали совесть, русская история, воинская честь.
Гражданская война спутала и разрушила эту веками воспитываемую ясность офицерского мировоззрения. Революция требовала, чтобы каждый сам за себя делал часто невыносимый выбор в условиях, когда были размыты понятия добра и зла, истины и заблуждения. Этот выбор многим оказался не под силу.
"И все же, несмотря на страшный тупик, в который очевидно попали лучшие участники Добровольческой армии, несмотря на полную утрату ими всех незыблемых основ жизни, на вполне откристаллизовавшееся в них отрицание всякого смысла замотавшейся в себе самой политической борьбы, - во всех полученных мною письмах, во всех разговорах с офицерами-добровольцами, пишет Ф. Степун, - никогда даже и не мерещился мне тот мертвый звук эмигрантщины, который так часто, так явно слышится в злобном мудрствовании политических вождей и идеологов воинствующего добровольчества" 28.
* * *
Мечтания и политические амбиции вождей белого движения и реальные настроения, жизненные потребности подавляющего большинства эмигрантов, штатских и бывших военных, далеко не идентичны. Часто они были прямо противоположны. Сам факт быстрого развала монархической контрреволюции за рубежом и неспособность воинствующей верхушки правого крыла эмиграции организовать сколько-нибудь существенные антисоветские акции политического или военного характера свидетельствуют о том, что подавляющее большинство русских беженцев не желало участвовать статистами в действиях Врангеля, Кутепова или Миллера, возглавлявших "Русский общевоинский союз". Разумеется, в деклассированной, взвинченной и в какой-то степени "сюрреалистической" толпе эмигрантов, лишенных жизненной опоры, всегда находились истерические и фанатические личности. Что касается большинства эмигрантов, то для них реальнее были не раздававшиеся время от времени в Галлиполийском собрании * или в русской церкви на улице Дарю в Париже патетические призывы к "весеннему походу" против большевиков, дата которого неизменно отодвигалась, а трудовой день на рудниках Лотарингии, на поточной линии заводов "Пежо" или "Ситроен" или в лучшем случае за баранкой такси.
* Объединение эмигрантов, главным образом бывших офицеров, прошедших через военный лагерь в Галлиполи.
Сразу же после перехода бывшей врангелевской армии на "самообеспечение" в странах Юго-Восточной и Западной Европы перед бывшими военнослужащими и ушедшими вместе с армией гражданскими беженцами встали вопросы, как, где жить, как добыть средства на угол и пропитание в чужой стране. Но вслед за этим возникли и другие вопросы: зачем мы здесь, как преодолеть в себе "эмигрантщину", как найти путь к достойному и по возможности небесполезному существованию, как соблюсти "духовную гигиену" и не впасть в известные грехи "эмигрантщины" - брюзжание, обывательщину, склоки, пустые пересуды или бессильную злобу против виновников изгнания. Призыв к отказу от психологии ненависти звучит в статьях многих дальновидных деятелей русской эмиграции. "Люди думают, что они живут любовью к России, а на деле оказывается ненавистью к большевикам. Но ненависть к злу, даже самая оправданная, не рождает добра. Чаще всего из отрицания зла родится новое зло" 29, - писал историк и богослов, один из активных участников духовной жизни эмиграции Георгий Федотов (1886-1951), призывая русскую интеллигенцию зарубежья к культурной работе. Констатируя крах политического и военного "фронтов эмиграции", деятельность которых привела лишь к отчуждению от России, Г. Федотов зовет к той единственно реальной в условиях эмиграции позитивной работе, которая может служить объединению, - к работе в сфере культуры.
"Настоящий итог политической активности не велик, - пишет он. - Нет, не здесь заслуга эмиграции. Историк революционной России может пройти мимо этой политической страницы. Во всяком случае, до сих пор она не вплела лавров ни в чей венок. Остается третья * сфера эмигрантской деятельности - та, которая может похвалиться подлинными достижениями и которая несет в себе достаточное внутреннее оправдание. Это сфера культуры. Быть может, никогда ни одна эмиграция не получила от нации столь повелительного наказа - нести наследие культуры. Он (этот наказ) дается фактом исхода, вольного или невольного, из России значительной части ее активной интеллигенции. Он диктуется и самой природой большевистского насилия над Россией. С самого начала большевизм поставил своей целью перековать народное сознание, создать в новой России на основе марксизма совершенно новую, "пролетарскую" культуру. В неслыханных размерах был предпринят опыт государственного воспитания нового человека, лишенного религии, личной морали и национального сознания, - опыт, который дал известные результаты. Обездушение и обезличение новой России - факт несомненный. Творимая в ней в масштабах грандиозных техническая, научная и даже художественная культура как будто окончательно оторвалась от великого наследия России... Естественное творчество национальной культуры перехвачено, подверглось глубокой хирургической ампутации и организовано в самых жестоких формах государственного принуждения".
* Среди других сфер жизни эмиграции Г. Федотов выделяет политическую и военную.
"Не отрицаем того, - продолжает Г. Федотов, - что многое, очень многое из культурных проявлений в России удовлетворяет потребностям нового советского человека. Но сколько его потребностей не могут быть удовлетворены! Сколько течений мысли, сколько мук совести, сколько скорбных размышлений безмолвно замирают в шуме коллективного строительства!
И вот мы здесь, за рубежом, для того чтобы стать голосом всех молчащих ТАМ, чтобы восстановить полифоническую целостность русского духа. Не притязая на то, чтобы заглушить своими голосами гул революционной ломки и стройки, мы можем сохранить самое глубокое и сокровенное в опыте революционного поколения, чтобы завещать этот опыт будущему, чтобы стать живой связью между вчерашним и завтрашним днем России".
Достаточно пролистать русские газеты, выходившие за рубежом в течение нескольких десятилетий после начала эмиграции, чтобы убедиться в том, что русская интеллигенция (и тут ей не нужны были ни советы, ни понукания) интуитивно вняла этому нравственному призыву. Культурная жизнь русского зарубежья стала крупным явлением не только русской, но и мировой культуры XX века.
Культура русской эмиграции оказала существенное влияние на западноевропейские, прежде всего французские и немецкие, литературу, философию, живопись, театр, балет, декоративное искусство, оперу, музыку, исполнительское искусство. Это влияние продолжает сказываться и по сей день.
Часто действуя интуитивно, повинуясь голосу сердца и совести, русская интеллигенция, оказавшаяся в эмиграции, продолжала ту работу, которая была начата европейской интеллигенцией на стыке XIX и XX веков, была прервана первой мировой войной, революцией, отброшена назад засильем антиинтеллектуальных сил в период сталинского деспотизма, но которая в той или иной форме продолжала идти, - работу по созданию единого европейского фонда культуры - необходимейшего условия для развития связей между народами во имя сохранения общей земной цивилизации.
Сейчас, когда роль культуры в миротворческих усилиях людей становится все более значительной, настало время поднять из глубин памяти и те имена, события и явления, которыми была богата культура русской эмиграции, выполнить нравственный долг перед людьми, которые, оказавшись на чужбине, думали и творили во имя России.
Глава 3
В ЦЕНТРЕ ЕВРОПЫ
Сложности с устройством жизни в эмиграции возникли сразу же после эвакуации войск Врангеля и гражданских беженцев из Крыма. Большинство русских оказались в бедственном положении. Бриллианты, зашитые в подкладке пальто, были чаще всего лишь "эмигрантским фольклором", успешно перебравшимся впоследствии на страницы советской "разоблачительной" беллетристики. Разумеется, были и бриллианты, и тетушкины колье, и подвески, но не они определяли общий тонус житейских будней эмиграции. Самыми верными словами для характеристики первых лет жизни в эмиграции будут, пожалуй, нищета, убожество, бесправие.
Нужно помнить, что большинство уехавших из Крыма не были жителями юга России. Они докатились до Севастополя и Новороссийска, пройдя дорогами либо гражданской войны, либо беженства почти всю Россию с севера на юг. В эмигрантской толпе было больше всего петербуржцев, москвичей, жителей крупных промышленных и культурных центров России и Украины. Даже если что и было прихвачено в путь, все в дороге исхарчилось, растерялось или было попросту реквизировано. Да и что можно взять с собой? Барские или профессорские квартиры, мебель, картины? Такого рода имущество в дорогу не возьмешь. Многое было прожито в холодные и голодные 1919 и 1920 годы, когда интеллигенция, оказавшаяся в самом бедственном материальном положении, вынуждена была продавать имущество за буханку хлеба, за дрова.
Сама революция грянула столь неожиданно и свершилась столь скоротечно, что даже те, у кого имелись накопления, не успели и ахнуть, как капиталы оказались реквизированными. Лишь единицы сумели перевести состояние за границу. К тому же революция была воспринята подавляющим большинством как насильственный захват власти, переворот. В сущности, мало кто верил, что большевикам удастся долго продержаться. Если сами большевики понимали, что удержать власть много труднее, чем захватить, то что же говорить о непосвященных. Кроме того, на первых порах казалось, что все не так страшно, пока не стала все туже и туже натягиваться тетива гражданской войны. Имущественные отношения новой власти и населения еще не были определены. Национализация банков, при которой капиталы потеряла лишь крупная буржуазия, не затрагивала интересов огромного слоя средних и мелких собственников и интеллигенции. Масштабы предстоящих экспроприации и реквизиций, выселений из квартир или подселений, "уплотнений", разделения населения на тех, кто имеет право на паек, и тех, кто такого права не имеет, еще никто не мог и представить. "Несвоевременные мысли" о возможном роковом разрыве между социалистическими, гуманными идеалами революции и ее реальными последствиями еще только начинают тревожить Максима Горького, а вслед за ним и все более широкие круги русской демократической интеллигенции. Эти мысли вскоре были пресечены: 16 июля 1918 г. газета "Новая жизнь", бывшая голосом русской интеллигенции в революции, была закрыта.
Революция, рождавшаяся из хаоса и развала мировой бойни, вызывала много вопросов и недоумений: почему арестован и оказался ненужным И. Д. Сытин, известнейший русский книгоиздатель, один сделавший для народного образования, по словам М. Горького, больше, чем все министерство просвещения; почему петроградских художников, никогда не державших в руках оружия, насильно посылают на фронт, а следовательно, на верную гибель; почему известного философа Н. А. Бердяева посылают чистить снег; почему большевики, так много говорившие до революции о свободе и демократии, закрывают несогласные с их мнением газеты *; почему социальная справедливость, к которой призывали поколения русских демократов, осуществляется под кощунственным лозунгом "грабь награбленное"; почему в обществе, объявившем своим идеалом равенство и братство, стали делить людей на полезных и бесполезных...
* В 1918 году были закрыты кадетские газеты "Наш век" и "Современное слово", меньшевистская "Новый луч", в Петрограде были закрыты все вечерние газеты, за исключением большевистских.
"Наша революция дала простор всем дурным и зверским инстинктам, накопившимся под свинцовой крышей монархии, и в то же время она отбросила в сторону от себя все интеллектуальные силы демократии, всю моральную энергию страны. Мы видим, что среди служителей советской власти то и дело ловят взяточников, спекулянтов, жуликов, а честные, умеющие работать люди, чтобы не умереть с голода, торгуют на улицах газетами, занимаются физическим трудом, увеличивая массы безработных" 1, - писал в марте 1918 года Максим Горький.
И все же в восприятии русской интеллигенцией революции было много романтического. Тяготы быта, чрезмерности беззакония полагали временными, готовы были списать их на "случайности", неумелость новой власти, на последствия войны. Революция воспринималась как великий миг истории. О завтрашнем дне мало кто думал. Жили, как об этом явственно свидетельствуют, в частности, и бунинские дневники, оформленные им в эмиграции в книгу "Окаянные дни", заглядывая вперед на один день, максимум на неделю.
Сколько мне ни приходилось расспрашивать старых эмигрантов о том, как они попали за границу, как очутились в изгнании, чаще всего в ответе фигурировало слово "случайность". Да, беженцы не были готовы к своей судьбе ни морально, ни материально. Тем тягостнее складывалась их жизнь вне России.
Несмотря на то что у "вольных" беженцев, в отличие от солдат и офицеров врангелевской армии, были такие преимущества, как свобода, право выбора, возможность ехать туда, куда заблагорассудится, гражданские, особенно в первый год эмиграции, оказались в какой-то степени даже в более трудном и неустроенном положении, чем солдаты и офицеры. У военных было хотя бы скудное жилье в палаточном городке в Галлиполи, хотя бы скудное армейское питание, был некий гарантированный минимум дневного содержания. У многих гражданских беженцев не было и этого. Цены на гостиницы и частные квартиры в Константинополе, где собралось множество русских, мгновенно подскочили. Местные барышники скупали привезенные русскими семейные реликвии за бесценок. Жили в условиях страшной скученности и антисанитарии, начались болезни, распространилась проституция.
Тяготы материального положения усугублялись правовой беззащитностью, неясностью юридического статуса беженцев. Проистекало это отчасти из-за непроясненности отношения бывших союзников по Антанте к белому движению. Англия и Франция, только что вышедшие из разорительной мировой войны, из-за собственных экономических трудностей отнюдь не были склонны взваливать на плечи своих налогоплательщиков бремя расходов по содержанию белой армии, а затем эмиграции. Интересные документальные свидетельства на этот счет содержатся в книге "А. В. Кривошеин. Его значение в истории России начала XX века", выпущенной в Париже в 1973 году.
Назначенный в 1920 году главой правительства Юга России А. В. Кривошеин по поручению генерала Врангеля вел переговоры с Францией относительно судьбы эмиграции и белой армии. Глава французского правительства А. Мильеран был настроен достаточно антисоветски, чтобы сочувственно встретить посланника Врангеля. Переговорам благоприятствовал и ряд частных обстоятельств, прежде всего личные связи А. В. Кривошеина, служившего в России до революции управляющим Дворянским и Крестьянским банками. Генеральным секретарем французского министерства иностранных дел в это время был Морис Палеолог, бывший посол Франции в Петербурге, старый друг Кривошеина. Просьба Кривошеина о политической и материальной поддержке белой армии встретила, таким образом, достаточно благоприятный отклик в высших сферах Парижа. Однако когда дело дошло до реальной помощи снаряжением и была затронута святая святых буржуазной машины власти - бюджет, то выполнение обещаний натолкнулось на непреодолимые трудности в парламенте.
В письме французского министерства иностранных дел Кривошеину за подписью Палеолога в самых осторожных выражениях говорилось о том, что Франция приложит старания, чтобы не допустить полного разгрома и уничтожения армии Врангеля. Что же касается дальнейшей судьбы белых, то французское правительство не пожелало взять на себя каких-нибудь конкретных финансовых и политических обязательств. Было получено лишь заверение во французском участии, "в пределах максимальных возможностей, в эвакуации полуострова" *2.
* Имеется в виду Галлиполийский полуостров в европейской части Турции, где после эвакуации из Крыма армии Врангеля находился временный военный лагерь.
Но если благодаря личным связям Кривошеину в Париже удалось добиться признания де-факто правительства, сформированного Врангелем, со стороны Франции, то Великобритания проявила к "русскому вопросу" более осторожный подход. Это, в сущности, и явилось причиной того, что Врангель перед самой эвакуацией своих частей из Крыма объявил о предательстве бывших союзников.
Все это не могло не сказаться на судьбе русских беженцев. Если Франция пусть и без энтузиазма, но. все же объявила о своем покровительстве эмигрантам и приняла в конце концов основную массу беженцев, то Англия с самого начала относилась к эмигрантам крайне подозрительно и даже настаивала на их репатриации в РСФСР. Такое отношение к беженцам из союзнической державы привело к тому, что число эмигрантов в Англии было крайне незначительным. В Англии и ее колониях в 1930 году проживало всего около 4 тыс. русских.
Русские гражданские беженцы в Турции, таким образом, были брошены на произвол судьбы и могли рассчитывать главным образом на взаимопомощь, а также на милосердие благотворительных организаций. Однако в Турции благотворительность не была в большом почете. Что касается международных организаций, они в то время не имели ни такого веса, ни таких финансовых возможностей, как теперь. Система международных межправительственных организаций только зарождалась.
Полезным для выживания эмиграции оказался опыт, накопленный русской интеллигенцией в организации благотворительной деятельности. За рубежом оказались многие общественные деятели, принимавшие активное участие в помощи населению во время голода 1891 года. Общественная активность русской эмиграции вообще была с самого начала очень высокой, и тут, вероятно, сказывался импульс, приданный общественному сознанию революцией.
Через полтора года после эвакуации из Крыма эмиграция уже имела 80 культурных, просветительских и профессиональных организаций, которые 24 апреля 1922 г. создали собственный координационный центр - "Русский комитет в Турции". Председателем этой своеобразной "эмигрантской думы" был избран архиепископ Анастасий, что как бы подчеркивало основное направление в предстоящей работе комитета - спасение русских душ и оказание благотворительной помощи. О благотворительной направленности комитета свидетельствует и его устав, где подчеркивалось, что "в Русском комитете не могут принимать участие как организации, преследующие непосредственно политические цели, так и учреждения для извлечения коммерческой выгоды" 3.
Разумеется, эмиграция не могла жить и не жила вне политики. Да это было бы и невозможно, учитывая "перенасыщенность" эмигрантской среды общественными деятелями бывшей Российской империи. Но "Русский комитет" был, по сути дела, единственной организацией, куда мог прийти и получить минимальную помощь или консультацию русский беженец. При помощи комитета в Константинополе были созданы первые русские школы и приюты для детей. У нас много сказано и написано о беспризорничестве в России (в начале 20-х годов число беспризорных достигало 7 млн.), но не менее трагична страница русской истории - беспризорничество русских детей, оказавшихся за границей и потерявших по тем или иным причинам родителей. Хотя, понятно, масштабы беспризорничества несопоставимы. И здесь нельзя не вспомнить добрым словом милосердную помощь Софьи Владимировны Денисовой, которая в 1921 году вывезла из Константинополя 52 ребенка и устроила для них пансионат под Парижем своего рода ремесленное училище.
Положение в Константинополе было сложным не только потому, что русские в подавляющем большинстве не знали турецкого языка и были для турок "погаными" с точки зрения веры, но и из-за настороженного отношения турецкого правительства и населения к эмигрантам. Надо иметь в виду, что в Турции в это время была в разгаре национально-освободительная революция во главе с Ататюрком, который весьма сочувствовал идеям русской революции. В глазах турецкой демократической общественности беглецы из революционной России были прежде всего контрреволюционерами. Присутствие в стране большого контингента хорошо обученных белых солдат и офицеров, сохранявших дисциплину и черты регулярной армии, внушало опасения. И турецкое правительство всеми силами добивалось скорейшего ухода из страны русских беженцев. Посредничество между русскими эмигрантами и турецкими властями осуществлял Верховный комиссар Лиги наций по делам военнопленных, известный исследователь Арктики Фритьоф Нансен. На бурно проходившем в русском посольстве в Константинополе собрании представителей русских организаций под председательством бывшего русского посла в Турции А. Нератова Ф. Нансен от имени турецкого правительства объявил о неизбежности отъезда из Турции. Ф. Нансен, со своей стороны, настоятельно советовал беженцам вернуться на родину. Однако его совет не был услышан. Положение русских в Константинополе весьма осложнилось.
В 1921 году происходит массовое переселение русских беженцев в Европу, приведшее в конце концов большинство из них в Париж, где находился политический центр эмиграции и куда в силу этого переместились все основные благотворительные организации русского зарубежья.
Важнейшим этапом на пути скитальчества стал Берлин. Годами наибольшего скопления русских в Берлине были 1921-1923. Эти годы весьма интересны и с точки зрения отношений эмиграции с "российским материком". То было время активного диалога между двумя, пусть и не равными, частями русской культуры, поиска путей взаимодействия, сотрудничества, а в случае успеха - и примирения. В те годы все еще казалось возможным. Собственно, в этом диалоге культур и состоит особенность берлинского периода русской эмиграции, главное отличие "русского" Берлина от "русского блистательного Парижа". Берлинский период являлся важным Рубиконом в жизни и творчестве нескольких крупнейших русских писателей. Именно в Берлине у Алексея Толстого произошла переоценка его отношения к советской власти, приведшая его на родину в 1923 году. Изучение русского литературного Берлина дает возможность убедиться, насколько тесно в то время переплетались культурные интересы эмиграции и литературной метрополии, насколько был полезен обмен культурными идеями. Берлинский период эмиграции и взаимоотношения его главных действующих лиц с социалистической Россией являются интересным и полезным свидетельством того, насколько реальным, необходимым и взаимообогащающим может быть сотрудничество в области культуры, несмотря на различие взглядов в сфере политики и идеологии.
Большая часть материалов, относящихся к берлинскому этапу русской эмиграции, находится в Гуверовском институте в Стэнфорде (Калифорния, США). Их сохранением мы обязаны прежде всего известному историку эмиграции, писателю и публицисту Борису Ивановичу Николаевскому *. Им сохранены и архивы известного берлинского журнала "Новая русская книга", издателем которого был Александр Семенович Ященко.
* Николаевский Б. И. (1887-1966) - известный деятель социал-демократического движения в России, меньшевик, член ЦК, провел почти год в заключении. После длительной голодовки в Бутырской тюрьме освобожден и в январе 1922 года вместе с другими видными деятелями меньшевистской партии выехал из советской России. Был знаком и состоял в переписке с М. Горьким. Брат Б. И. Николаевского был женат на сестре А. И. Рыкова. Умер в Калифорнии.
В 1921-1923 годах А. С. Ященко являлся одним из активнейших деятелей "русского" Берлина. Издававшийся им журнал до сих пор остается одним из самых авторитетных и полных источников информации о русской и советской литературной и культурной жизни. Ященко умело поддерживал связь и с зарубежным рассеянием, и с советскими деятелями культуры, проявляя столь необходимые при этом такт и терпимость. В течение нескольких лет А. С. Ященко не оставлял надежд вернуться в советскую Россию. Его сомнения по этому поводу являются весьма характерными для душевного состояния многих русских деятелей культуры, выехавших в эмиграцию. В отличие от Алексея Толстого, он так и не смог преодолеть опасений и остался за рубежом. Можно ли осуждать Ященко за эту "слабость"?!
Трудно сказать, как сложилась бы судьба Алексея Толстого, если бы не его громадный литературный талант, которым умело пользовался Сталин, и теперь общепризнанный "дар" приспособленчества к обстоятельствам советской жизни. Но даже несмотря на этот "дар", А. Н. Толстой в течение девяти лет находился "на карантине", не имея возможности ездить за границу, где у него оставались масса друзей и знакомых, литературные интересы. Известного писателя выпустили за границу лишь в 1932 году. Но это был в какой-то степени уже другой Толстой, не тот, каким его знали в Париже и Берлине. Ему уже было трудно понять некоторых из своих прежних друзей по эмиграции. Заметки писателя по поводу встречи с А. С. Ященко в Берлине в 1932 году полны сарказма. "Ященко проворонил Россию, - записал Толстой в своем дневнике. - Потому и обиделся, что почувствовал вдруг, что - ноль, личная смерть, а Россия обошлась без него" 4.
Немало полезных сведений и оценок берлинского периода эмиграции содержится в книгах Г. П. Струве "Русская литература в изгнании" и Р. Гуля "Я унес Россию".
Берлинский этап на пути русской эмиграции был неслучаен. Рапалльский договор был первым шагом к возобновлению культурных связей с Западной Европой, прерванных войной 1914 года и революцией в России. В декабре 1922 года в берлинской галерее Ван Дьемен открылась грандиозная выставка русских авангардистов, произведшая настоящий фурор среди европейских художников и оказавшая огромное влияние на европейский авангард. Среди участников выставки были Александр Родченко, Владимир Татлин со своей знаменитой конструкцией в честь III Интернационала, Юрий Анненков, Александр Древин, Любовь Попова...
Важную роль в "берлинской остановке" сыграло не только восстановление нормальных отношений с Германией, но и ее относительная географическая близость к советской России, с которой поддерживалась еще очень тесная связь (письма, журналы, книги, посылки в то время шли, в сущности, беспрепятственно). Видимо, имела значение для эмиграции и непритязательность жизни в Германии той поры. "В 1920 году вся Германия была нищая, аккуратно-обтрепанная, полуголодная" 5, - вспоминает Роман Гуль, приехавший в Берлин в 1920 году.
После установления дипломатических отношений между РСФСР и Германией значительно возросла торговля. Новые русские эмигранты, приезжавшие из России после денежной реформы, устраивались вполне прилично, ибо русский рубль, подкрепленный золотом, очень высоко котировался в германских банках. Все это создавало благоприятные условия и для культурных связей. В Берлине обосновался целый ряд издательств, которые имели возможность сбывать свою печатную продукцию и в России, и в Западной Европе. Культурная жизнь Москвы и Петрограда вызывала в Европе огромный интерес, и эмигрантские издательства охотно печатали советских авторов. В свою очередь, в Москве и Петрограде еще в течение нескольких лет издавали писателей, живших в эмиграции. В общей сложности в Берлине работало около десятка только крупных издательств, ориентировавшихся на русскоязычную аудиторию. Была и масса мелких издательств, которые исчезали так же быстро, как и возникали. Выходило несколько ежедневных и еженедельных русских газет: "Руль", "Голос России", "Дни".
"Русское население Берлина, особенно в его западных кварталах, было в эти годы так велико, - вспоминает Г. Струве, - что, согласно одному популярному в то время анекдоту, какой-то бедный немец повесился с тоски по родине, слыша вокруг себя на Курфюрстендамме только русскую речь" 6.
С началом нэпа русское население Берлина начало расти и в связи с тем, что новая политика, поставившая во главу угла экономический реализм, повлекла за собой и целую серию гуманитарных мер, в частности ослабление ограничений на выезд за границу. Именно в этот период из России уехал Владислав Ходасевич, ставший одной из ярких фигур вначале берлинской, а затем парижской эмиграции.
Вот как описывает обстоятельства отъезда выехавшая вместе с ним автор интересных автобиографических книг и романов Н. Берберова:
"Ходасевич принял решение выехать из России, но, конечно, не предвидел тогда, что уезжает навсегда. Он сделал свой выбор, но только через несколько лет сделал второй: не возвращаться. Я следовала за ним. Если бы мы не встретились и не решили тогда "быть вместе" и "уцелеть", он, несомненно, остался бы в России - нет никакой, даже самой малой вероятности, чтобы он легально выехал за границу один. Он, вероятно, был бы выслан в конце лета 1922 года в Берлин вместе с группой Бердяева, Кусковой, Евреинова, профессоров: его имя, как мы узнали позже, было в списке высылаемых. Я, само собой разумеется, осталась бы в Петербурге. Сделав свой выбор за себя и за меня, он сделал так, что мы оказались вместе и уцелели, то есть уцелели от террора тридцатых годов, в котором почти наверное погибли бы оба. Мой выбор был он, и мое решение было идти за ним. Можно сказать теперь, что мы спасли друг друга" 7.
Я уже упоминал о том, что в те времена на отъезжающих вовсе не смотрели как на врагов. В отношении запросивших выездные документы не чувствовалось никакого остракизма. Это находит свое подтверждение и в обстоятельствах отъезда В. Ходасевича, о которых вспоминает Н. Берберова. Она, в частности, рассказывает о том, что, приехав в Москву для получения паспорта и виз, Ходасевич принял участие в литературном вечере в Союзе писателей на Тверском бульваре, где читал свои новые стихи ("Не верю в красоту земную", "Покрова Майи потаенной", "Улика", "Странник пришел"). На этом же вечере выступал и писатель Борис Зайцев, тоже подавший просьбу на выезд за границу "по состоянию здоровья". Какой разительный контраст с унизительной процедурой отъездов-изгнаний представителей советской культуры в конце 60-х и в 70-х годах!
Интересная подробность: незадолго перед отъездом В. Ходасевич купил на Сенном рынке галоши, продав для этого только что полученные в виде пайка в Доме ученых селедки. Но оказалось, что галоши на размер больше нужного. Чтобы галоши не соскакивали с ботинок, поэт насовал в них бумагу. И только в Берлине обнаружилось, что это были черновики написанного незадолго перед отъездом стихотворения "Не матерью, но тульской крестьянкой" 8. То было последнее стихотворение Ходасевича, написанное в России.
К этому времени, кстати, относятся и первые сомнения оставшихся в России после революции деятелей культуры и писателей в возможности сотрудничать с советской властью на достойных условиях - без подчинения, без заискивания и холуйства, первые опасения по поводу своей судьбы. Конечно, в то время никто еще не мог предвидеть весь трагизм положения старой и новой интеллигенции. Никто не мог предсказать гибель Мандельштама, смерть Клюева, самоубийства Есенина и Маяковского, травлю Замятина и Пильняка, трагедию Горького, долгое молчание Анны Ахматовой. На небосклоне русской жизни еще оставались многочисленные "прогалины" свободы. Работа Анатолия Васильевича Луначарского на посту наркома просвещения еще казалась достаточной гарантией прав научной и творческой интеллигенции. Но Москва уже полнилась тревожными слухами: в домах интеллигенции с беспокойством говорили о том, что скоро наступит конец многочисленным частным издательствам, что будет усилена цензура, что в высших сферах начинают все больше интересоваться вопросами литературы и искусства и что скоро будет принят соответствующий декрет, который Маяковский тотчас же переложит на стихи. Это были слухи, но и действительность не заставила себя долго ждать. Пока же в Петрограде, в Москве, в Киеве продолжали свободно действовать разного рода кружки, далеко не всегда благосклонные к советской власти, выпускались журналы, сборники, прямо выступавшие против идеологии коммунизма. В 1922 году некоторые из тех, кто скоро окажется за границей, участвуют в "Шиповнике" - сборнике литературы и искусства, ряд материалов которого можно расценить как своего рода "моральную оппозицию" существующему режиму. В сборнике приняли участие В. Ходасевич, Ф. Сологуб, А. Ахматова, М. Кузмин, Б. Зайцев, Л. Леонов, Б. Пастернак. Не приемлющая революцию философия была представлена Н. Бердяевым, публицистика - Ф. Степуном.
"Развитие русской революции, - пишет Ф. Степун в статье "Трагедия и современность", - сплошное предательство породившей ее идеи... Печальная смена этих подмен может в настоящее время считаться почти что законченной. Полумифический автор революции, народ русский, уже давно отшатнулся от своего трагического творения" 9.
Но "первое предупреждение" против инакомыслия уже грядет. В июне 1922 года "Правда" публикует статью "Диктатура, где твой хлыст?", которая своей стилистикой и непререкаемостью ярлыков уже предвосхищает худшие образцы хулительной публицистики 30-х годов. Поводом для гнева газеты послужила брошюра Юрия Айхенвальда "Поэты и поэтессы", касавшаяся истории русской поэзии. В литературном анализе содержался благоприятный отзыв о недавно расстрелянном Гумилеве, а также "контрреволюционное" мнение о том, что в поэтическом отношении Фет и Тютчев выше Некрасова.