– Ваш официант не увлекается ночными празднествами?
Чашка на подносе, который женщина все еще держала в руках, тихо звякнула.
– Это мой муж, – ответила она сдавленным голосом. Бросив взгляд в сторону стойки и увидев, что официант скрылся в дверях кухни, она заговорила, и в голосе ее зазвучал давно таившийся ужас: – Пожалуйста, скажите, где вы видели мужа ночью.
Я попросил ее присесть на свободный стул к моему столику и рассказал ей о храме в Петршине, о телевизорах на Капровой улице и о рыбьем празднестве. Отвернувшись к окну, она смотрела на белую площадь, по которой носились два абрикосовых пуделя.
– Я не знаю, что делать, – наконец сказала она. – Мой муж – житель какого-то неизвестного города. Он никогда мне об этом не рассказывал, хотя мы вместе уже двадцать шесть лет. Он не признавался в этом даже в минуты наибольшей близости, а сама я никогда не спрашивала. Но я постоянно нахожу следы второго города в углах квартиры и в недрах мебели: миниатюрные скульптуры божков с ожесточенными лицами, приборчики в форме птиц и черепах, жужжащие и мигающие красными лампочками, которые у них вместо глаз, книги, написанные незнакомыми буквами, с радужными иллюстрациями, на которых храмы в девственном лесу и тигры. Когда муж уходит по вечерам, я знаю, что он идет на какое-то непонятное празднество. О его городе мне ничего не известно. Что это – лабиринт нор, обложенных золотом, бесконечный дворец, расположенный в потаенных пространствах между квартирами, круг юрт, которые появляются ночью на равнине, или коллективная галлюцинация? Я даже не знаю, король или слуга мой муж в своем городе. Думаю, он занимает какой-то важный пост, потому что я несколько раз находила газеты из другого города с его фотографиями. Я никогда еще не была во втором городе, хотя и подозреваю, что он близко, рукой подать, прямо за стеной. Иногда я слышу в ночной тишине его голоса, далекий шум его бульваров, звон колоколов, концерты на открытом воздухе. Я думаю, что где-то там, за стеной, в неизведанных просторах дома, есть некое потаенное море, иногда слышны корабельные гудки и голос прибоя, бьющегося о скалы.
Я пил кофе и слушал печальный рассказ, на заснеженном тротуаре появились первые группки туристов, несколько черных дипломатических машин пересекли площадь и завернули к Министерству иностранных дел.
– Всю жизнь я мечтала о настоящем доме, но до сих пор живу в преддверии какого-то непонятного храма, запахи которого проникают в щели мебели и въедаются во все предметы. Бывают минуты, когда я брезгую дотронуться даже до самой обычной вещи, мне кажется, что ее нам кто-то одолжил на время и что мы используем ее совсем не для того, для чего она предназначена. Я надеялась, особенно после рождения дочери, что муж забудет о втором городе, что его жизнь постепенно сольется с жизнью семьи, что его семейное положение перестанет быть ролью, которую он играет перед тем, как вернуться в свой дом за стеной… Но потом я поняла, что мужа связывает с другим городом нечто гораздо более крепкое, чем семейные узы. Наконец я смирилась с одиночеством, утешаясь тем, что у меня есть дочь, которая, к счастью, не имеет ничего общего со вторым городом, что я знаю всю ее жизнь и надеюсь, что в ней нет никаких темных углов. Она славная, изучает на педагогическом факультете чешский язык и физкультуру, а когда у нее есть время, то помогает нам в кафе… Но в последнее время мой страх вновь ожил: мне кажется, будто дочь и муж затевают какой-то загадочный заговор, они почти все время проводят вместе, почти все время что-то обсуждают. Однажды я застала дочь с книгой, написанной незнакомыми буквами. Наверное, она ее где-то нашла и открыла случайно. Ведь невозможно, чтобы кто-то, кто родился в нашем мире и прожил тут двадцать лет, так запросто переступил границу и стал жителем другого мира, однако страх теперь совсем лишил меня сна…
Кухонная дверь открылась, и в ней появился официант с подносом, на котором были две тарелки с омлетами, украшенными взбитыми сливками. Он направился к пожилым дамам, но мне показалось, что еще в дверях он бросил короткий взгляд на мой столик. Его жена тут же умолкла, встала и занялась веселой и шумной компанией, которая как раз вошла в бистро. Я посидел еще какое-то время, но женщина со мной больше не заговорила, она не смотрела на меня, даже когда муж был в кухне. Официант крутился возле моего столика, извинялся, что в бистро холодно, потому что центральное отопление в такой мороз не может прогреть помещение, навязал мне какую-то липкую трубочку с кремом, которую расхваливал как фирменное блюдо своего заведения. Что будет написано на наших лицах, когда мы снова встретимся ночью? Какими дорогами, вдоль каких стен он станет преследовать меня? Какое наказание назначит, когда охрана опять приведет меня к нему?
Я замахал счетом; в ту же минуту открылась дверь и в бистро влетела загорелая девушка с черными волнистыми волосами, в пестром синтетическом спортивном комбинезоне. Увидев мою руку со счетом, она крикнула:
– Я сама тут посчитаю, мама, можешь не подходить.
– Спасибо, Клара, – донеслось сзади.
Девушка взяла счет, долго складывала цену трубочки и кофе, ошиблась, засмеялась; наконец она все-таки справилась и положила счет передо мной на столик. Под столбцом чисел было написано крупным, немного детским почерком: «Если хотите узнать что-нибудь о другом городе и увидеть кое-что необычное, то приходите сегодня в три часа ночи на галерею колокольни храма Святого Николая на Малой Стране. Храм будет открыт». Я с каменным лицом расплатился, девушка весело поблагодарила за чаевые и побежала к родителям. Я вышел на площадь и отправился вниз, в город.
Глава 9
На башне
Около трех часов ночи я вошел в храм Святого Николая, пересек темный неф и по винтовой лестнице поднялся на галерею колокольни. Вдоль стен высились сугробы, на каменных перилах лежал нетронутый снег. Надо мной возвышался Град, крутые скаты кровли храма Святого Вита отливали бледным фантастическим светом в ослепительном сиянии полной луны. Небо было усыпано яркими звездами. Далеко внизу лежала Малостранская площадь. По ее пологому склону разливался грязно-желтый свет фонарей. Через площадь проехало и скрылось в Томашской улице такси; больше ничто не нарушало ее покой.
Через минуту открылись воротца, ведущие к лестнице, и в них появилась девушка из бистро в пухлом пуховике; куртка была расстегнута, под ней на черном свитере блестело перламутровое ожерелье. Она оперлась о каменный парапет, над ее темными волосами светились красные огни петршинских передатчиков.
– Внизу снова будет какой-то праздник? – спросил я.
Девушка не ответила, ее лицо с глубокими тенями под бровями и скулами оставалось бесстрастным.
– Не для вас святое тело Даргуза было растерзано тигром, – неожиданно промолвила она среди ночной тишины твердым, полным презрения голосом. – Не для вас он бродил в горячке по опустевшим паркам и вел на переливающейся мозаике храмового пола долгие диспуты с коварными священниками, пытавшимися победить его, используя силлогизмы, средним членом которых были норы слепых подземных коней, и постоянно отвлекая его, дружно указывая пальцами на десятитысячное войско коричневых мумий в блестящих золотых доспехах, которое как раз проходило мимо открытых дверей храма, вздымая дорожную пыль. Зачем вы суете нос в наши дела? Запомните: тот, кто перейдет границу, запутается в изогнутой проволоке, торчащей из вещей, которые вы считаете разбитыми и которые на самом деле вернулись к своему изначальному виду, тому, в каком выгравировали их на поверхности стеклянной звезды, блуждающей среди созвездий. Тот, кто захочет проникнуть в наш город, никогда не вернется, его лицо исчезнет в переплетении трещин на старых стенах, жесты растворятся в колебаниях ветвей кустарника на ветру. Не думайте, что ваша дерзость сможет навредить нам. Но вы посмели проникнуть в пограничные области нашего города, а это – надругательство над памятью тех, кто с холодным огнем в глазах пять тысяч лет назад свергнул изваяние крылатого пса посреди поляны в древнем лесу, а потом, как водится, и сам стал немного крылатым псом. Что вы хотите найти у нас? Даже если вам удастся подобраться к фонтанам во внутренних дворах королевского дворца и услышать их шум, к которому так внимательно прислушиваются наши философы, даже если вы сумеете пройтись по залам дворцовой библиотеки и заглянуть в тяжелые фолианты, на темных страницах которых горят огненные буквы, вы все равно ничего не поймете. Какие же вы все в вашем городе тупицы и тугодумы, вы забыли свой праязык и думаете, будто то, что тихо говорит на этом языке, немо, вы видите за границами вашего мира лишь хаос, разложение и тлен. Вы так прилежны и усердны, вы вечно что-то строите, но все ваши усилия – это только лихорадочный поиск утраченного начала, все ваши постройки – отчаянные попытки воссоздать золотые храмы и дворцы, неясные образы которых прочно запечатлелись в вашей памяти, – но при этом вы со страхом и отвращением избегаете того единственного пространства, где могли бы встретиться с живыми и истинными наследниками объекта ваших поисков, – презренных окраин. Вы не догадываетесь, что ужас, который охватывает вас на периферии вашего мира, – это предвестник сладостного возвращения, что гибель в девственных приграничных лесах – это триумфальное воскрешение. Если бы вы уселись посреди помойки или отправились за город, на свалку, чтобы медитировать над формами, которые обнажаются под распадающимися и гниющими масками, то это приблизило бы вас к таинственной цели вашего путешествия гораздо больше, чем сумбурное верчение круга ваших замыслов и их осуществления.
Я рассмеялся.
– Почему вы говорите «вы» и «ваш город»? Я знаю, что вы сама выросли в нашем мире, еще год назад вы, верно, и не подозревали о каком-то там другом городе.
Девушка подошла ко мне поближе и улыбнулась.
– Я обещала показать вам кое-что необычное. – Внезапно она прижалась к моему боку, обхватила рукой за шею, другую руку положила мне на плечо, повернула меня к тому месту, где галерея терялась в черной тени, и зашептала мне в ухо, негромко смеясь: – Это вон там, там, в темноте. Идите же, надо сделать всего несколько шагов. – Она подталкивала меня в темноту и непрерывно посмеивалась. Опершись подбородком о мое плечо, она весело говорила: – Ну что же вы? Надеюсь, вы не боитесь? Вы же хотели узнать наш город. Ничего не поделаешь, экскурсия начинается на башне.
Мне действительно было жутко от ее тихого смеха, от непроглядной темени за изгибом галереи, от предчувствия чего-то ужасного, что ожидает меня впереди. Но все же я высвободился из ее объятий, оттолкнул ее и направился к границе между тьмой и светом. В конце концов, девушка была права, я же действительно намеревался исследовать другой город. За спиной у меня по-прежнему звучал тихий смех. Я подошел к рубежу между местом, освещенным луной, и непроглядной тьмой. Что-то поднялось в темноте со снега и набросилось на меня. Тяжелое холодное тело, безрукое, безногое, повалило меня в снег, упало сверху и давило всей своей массой. Я увидел над собой голову акулы с маленькими золотистыми глазками по бокам, в раскрытой пасти блеснули при свете луны белоснежные зубы. Я тщетно пытался стряхнуть с себя акулу. Она цапнула меня за плечо, но я сумел увернуться от ее зубов и поплатился лишь клоком воротника. Мы молча боролись на снегу, сияние луны ослепляло меня. В мансарде одного из домов зажегся свет, я видел, как какой-то человек в пижаме, мучимый бессонницей, прошел на кухню и вернулся обратно, я звал на помощь, но меня не слышал никто, кроме акулы и злой девушки. Через минуту свет погас.
Девушка на цыпочках подошла ближе, склонилась надо мной так, что ее ожерелье коснулось моего лба, и заговорила тихим, почти убаюкивающим голосом:
– Ты всю жизнь смотрел на мир сквозь холодные стекла, ты любил окна кафе и поездов, застекленные террасы домиков в горах. Мы о тебе много знаем. За стеклами ты чувствовал себя в безопасности, почему же ты оставил свое убежище, зачем отправился в джунгли? В «Славии» на посетителей редко нападают акулы. Для чего ты в одиночку пошел в чужой город, где ты никому не нужен? Теперь акула будет катать твою откушенную голову по галерее звонницы, а детишки в наших школах станут разучивать о тебе стишки и считалочки.
Воротца снова открылись, и в них показался официант, девушка медленно выпрямилась и отошла в сторону, чтобы он мог посмотреть на схватку. Официант улыбнулся и удовлетворенно кивнул. Девушка покинула меня и подошла к своему отцу, а тот обнял ее и поцеловал в щеку. Я смотрел на их силуэты, прильнувшие друг к другу под звездным небом. Я дал себе зарок, что если мне каким-то чудом удастся спуститься с башни, то я никогда больше не дам официанту уговорить меня на трубочку с кремом. Потом официант взял дочь за руку, и оба исчезли в темном проеме воротец. Я остался на башне над спящим городом один на один с акулой.
Мы еще долго боролись в снегу. У меня никак не получалось сбросить с себя акулу, и я пытался хотя бы помешать ей укусить меня. Но я постепенно слабел. Животное почуяло это и поднялось на дыбы, изготовясь к последнему броску; в тот момент, когда акула вознесла надо мной свое сильное тело и широко раскрыла пасть, чтобы туда поместилась моя голова, я собрал остатки сил, вскочил и толкнул ее, стоять на хвосте ей было неудобно, так что она потеряла равновесие и перевалилась через перила; ее тело летело во тьме, пока не нанизалось на длинный железный крест в руке одной из каменных фигур на карнизе храма. Я видел, как акула извивается в предсмертных конвульсиях и все глубже насаживается на металл креста. Скоро судороги прекратились, выгнутое тело акулы повисло на кресте, как флаг ночи. Шатаясь, я спустился по лестнице в храм, рухнул как подкошенный на холодный пол у подножия одной из колонн и тут же уснул.
Глава 10
Холод стекол
Утром меня разбудили голоса туристов, я смешался с ними и незаметно вышел из храма. На улице оказалось морозно, небо сияло яркой синевой. Тротуары и витрины магазинов находились пока в полумраке, однако верхние этажи домов и заснеженные крыши освещало восходящее солнце. Я прошел вдоль стены храма в нижнюю часть площади и глянул вверх: высоко над головами пешеходов в солнечных лучах виднелось акулье тело, насаженное на крест. Никто из людей, шагавших по площади, не замечал мертвой акулы: еще бы, ведь вершины мы тоже исключили из нашего пространства, как и темные окраины. Что мы знаем о таинственных мирах фасадов, которые проплывают над нашими головами как призрачные острова? Если бы на крышах вырос город из золота, с храмами и дворцами, кто бы это заметил? Разве что какой-нибудь ребенок, тот, кто не ступил еще в узкий коридор осмысленного, по которому мы, словно сомнамбулы, бредем в поисках своих образов, или побежденный, уже покинувший его, потому что исчезла его последняя цель, притягательность которой все удлиняла и удлиняла этот коридор; тот, кто бесцельно шатается по сияющему обновленному миру, открывшемуся ему после окончательного поражения, быть может, случайно заметит, что фасады домов – это страницы книги, на которых ушедшие боги оставили нам свое послание, то самое, что мы тщетно искали всю жизнь.
Я решил позавтракать в молочном баре «У крепостной стены». Сел на высокий табурет у стойки и стал нарезать блинчик с джемом. У меня не шли из головы слова Клары о стеклах, сказанные мне на верхушке башни. Я не мог с ней полностью согласиться, жалко, что на галерее была тогда неподходящая обстановка для беседы. Я созерцал, как блинчик сминается под нажимом острия ножа, как при этом из спиралевидных отверстий на обоих его концах, поднявшихся кверху, выдавливается джем и капает густыми каплями на тарелку, и пытался сформулировать то, что при более благоприятных обстоятельствах ответил бы девушке, – юмор на лестнице, обычное дело для малостранских поединков с морскими чудовищами: «Я знаю, что такое страх перед встречей, который сопровождает нас всю жизнь. Любая истинная встреча разрушает повседневность. То, что приходит из-за границ нашего мира и разбивает его, мы называем чудовищным; любая истинная встреча – это встреча с чудовищем. Но предположение о том, что оконные стекла являют собой стены убежища, где можно спастись от опасной встречи, от чудовищ, ошибочно. По-моему, именно неотвязная близость, царящая в повседневной жизни, делает невозможной встречу и закрывает собой то ужасное, что переворачивает наш мир, неся чудесное спасение. Пространство близости – это сцена, где мы видим лишь роли и маски из пьесы, которую сами и разыгрываем. Холодные стекла разбивают пространство близости, рвут кудель целей, паутину, за которой не видно реальности. Только через стекло мы действительно видим: ирреально неотступные волны жестов, из которых рождаются тайные реки бытия, изменчивое и восхитительное письмо складок одежд, смысл которого мы начинаем постигать, ослепительное сияние красок, пылающее внутри предметов. Встреча возможна лишь с тем, что мы и впрямь видели. Тот, кто сидит за холодными стеклами и наблюдает, не ищет убежища, наоборот – демонстрирует, что не страшится встречи. Только за стеклом, освобождающим все сущее от лживых и скучных ролей, нам является жуткий, сияющий космос: тягостный сон и милый сердцу родной дом». Поэтому мне казалось, что дочь официанта незаслуженно противопоставила мою жизнь за стеклами путешествию в другой город. Именно при взгляде через стекло мы перестаем делить реальность на центр и окраины и ощущаем непреодолимое желание познать то страшное и одновременно влекущее, что неясно маячит на границе: бездеятельное, казалось бы, сидение за стеклом – это начало путешествия в другой мир.
На полочке под стойкой лежала забытая кем-то мятая газета; я заметил, что она набрана теми же буквами, что и книга из букинистического магазина на Карловой улице. Раскрыв ее, я увидел на первой странице под крупным заголовком фотографию, изображающую мою борьбу с акулой на вершине башни. Разумеется, я не понимал, что написано в статье, но меня поразило множество напечатанных жирным шрифтом слов и предложений: казалось, будто типографское оформление выдавало волнение и негодование автора статьи. Я не питал иллюзий, что предметом глухой ненависти, распространяющейся даже на шрифт, окажется официант, его дочь или акула. Казалось, будто некая сила, только и ждущая, чтобы растерзать меня, впечатала в бумагу эти жирные буквы. Я доел блинчик, сложил газету и сунул ее в карман. Мне захотелось зайти в бистро на Погоржельце – интересно, как поведет себя официант, увидев меня живым. Может, там окажется и Клара; мы могли бы поговорить о метафизике стекол.
Я медленно поднимался по улице Неруды; дома закончились, и по левую руку открылась заснеженная ложбина Страговского сада, она сияла на солнце, как если бы в земле вдруг очнулся угасший было белый свет. Спокойно, как тихие сны снегов, сверкали домики, с помощью которых город, спустившись по склону, проник в мир садов; над границей города и парков, некогда тревожной и дышащей ужасом, разлилось тихое перемирие. На холме дети катались на санках, в морозном воздухе ясно слышались их далекие голоса. Над холмом блестели на солнце кровли башен монастырского собора, внизу, в глубине, темнел густой кустарник. С ветвей тихо падал снег.
Ослепленный сияющим снегом, я ощупью вошел во тьму бистро и сел к окну. Постепенно в глубине помещения проявились силуэты, я увидел, что за стойкой стоят официант и его дочь. Официант тут же подскочил ко мне и спросил, желаю ли я кофе, как вчера. Он вовсе не казался удивленным или потрясенным. Кофе мне принесла Клара, повелительница башен и акул: на ней был тот же свитер, что и ночью, но перламутровое ожерелье она сняла; выглядела она столь же весело и беззаботно, как во время нашей первой встречи. О ночной схватке над городом не было сказано ни слова. Когда подошел официант и завел речь о трубочке с кремом, я вспомнил о своем зароке и отказался, однако почувствовал, что мне импонирует тактичность, мешающая отцу и дочери заговорить о моих ночных приключениях. Возможно, это только начало, возможно, они готовят новую изумительную погоню, возможно, эта парочка во главе косяка хищных рыб будет каждую ночь преследовать меня на галереях звонниц и заснеженных крышах домов, а наутро с любезной улыбкой приносить завтрак. Быть может, в газетах их города о нас станут печатать не отдельные статьи, а целый сериал, комикс с продолжением, в котором официант с Кларой будут гнать меня с картинки на картинку. Мне вдруг показалось, что вытаскивать на дневной свет ночные бои – это проявление невоспитанности и отсутствия вкуса, и меня переполнила благодарность к ним за их молчание. Я даже заказал трубочку с кремом. Тем не менее я внимательно и с обеих сторон рассмотрел счет, поданный мне Кларой. Там оказались только цифры.
– Какая-то ошибка? – спросила она, когда я уставился на листок. – Я не сильна в счете.
Я ответил, что все в полном порядке, вытащил из кармана, надорванного зубами ее акулы, кошелек и расплатился. За окном все так же ослепительно сиял снег.
Глава 11
Магазин на улице Майзеля
В газете, найденной в молочном баре, были коротенькие тексты – судя по типографскому оформлению, рекламные объявления. Рядом с одним из них я увидел фотографию витрины. Над витриной красовалась вывеска с большими буквами другого города; и все же по запыленным гипсовым ангелочкам над входом я легко узнал фасад одного из домов на улице Майзеля, мимо которого проходил иногда во время своих прогулок. В доме действительно был магазин, где продавались – по крайней мере днем – ботинки и носки. Фотография магазина в газете другого города совсем не удивила меня: я уже кое-что знал об образе жизни наших странных соседей, и потому мне казалось естественным, что, подобно тому как на философском факультете чередуются лекции по дневным и ночным наукам, полки магазинов в зависимости от времени суток наполняются разным товаром.
Той же ночью я отправился на улицу Майзеля. В углу витрины валялся смятый забытый носок – последнее напоминание о дневном мире, а вообще-то вся витрина была заставлена статуэтками, изображающими знакомую уже сцену: тигр вгрызается в горло молодому мужчине. Статуэтки были сделаны из всевозможных материалов: фарфора, дерева, стекла, плюша и пряничного теста. Некоторые из деревянных скульптур были на колесиках и, видимо, могли перемещаться: нижняя челюсть тигра крепилась к его макушке шпунтом и при движении, судя по всему, открывалась и закрывалась. Я толкнул стеклянную дверь и вошел внутрь. Помещение заливал мягкий свет круглой настольной лампы с абажуром из молочного стекла, стоящей на прилавке, за которым дремал седовласый старик. Вдоль стен магазина выстроились высокие, до потолка, стеллажи, на полках которых лежало множество непонятных вещей. Свет лампы был таким слабым, что очертания предметов на полках расплывались в полутьме, мне казалось, будто я очутился внутри затонувшего торгового корабля. Дальние углы терялись в непроницаемом мраке.
Я стал разглядывать товар на полках. Там стояли стаканы с безвкусным рисунком – портретом улыбающегося официанта из бистро, на шее у него висела тяжелая цепь с бриллиантовым морским коньком. Были здесь и цветные открытки с островом посреди темно-синего океана; над кронами пальм в центре острова возвышались на фоне безоблачного неба башни пражского храма Святого Вита; возле песчаного пляжа стояла на якоре белая яхта, на пляже под полосатыми зонтиками безмятежно веселились загорелые молодые люди в купальных костюмах. Мне казалось, что из открытки доносятся какие-то звуки; я прижал ее к уху и услышал отдаленный тихий смех, граммофонную музыку, звон бокалов и крики попугаев, человеческие голоса, теряющиеся в шуме прибоя. Было тут что-то похожее на расплющенную резиновую зверюшку; я нашел в резине отверстие и стал дуть в него, постепенно предмет стал оживать, толстеть и неуверенно высовывать наружу разные свои части: оказалось, что это надувная цветная скульптура. На сей раз она изображала не тигра-убийцу, а группу воинов с обоюдоострыми топорами за поясами посреди лесной лужайки, окруженной соснами. Воины стаскивали с высокого каменного постамента, исписанного буквами, которые, в отличие от письма другого города, были строгими и угловатыми, золотую статую крылатого пса. (Жители другого города явно питают особое пристрастие к скульптурам – и даже, как в этом случае, к скульптурам скульптур. Если они верят, что до сих пор живут под сенью начала, как говорила на башне Клара, то скульптуры явно восхищают их тем, что побеждают и время, и само бытие, которое – из смелости или от страха? – не удаляется от своего источника. Причем, возможно, в обоих случаях это только иллюзия: как скульптура плывет по течению времени и ее застывшая неизменность – в действительности лишь медленная мелодия выветривания, так и начало не сохраняется, но меняется, удивительным образом становится следствием своих следствий – подобно тому как замысел речи зарождается только в изреченном слове, которое кажется говорящему чужим и диковинным, как голос демона.) Я открыл затычку скульптуры: деревья и фигуры стали сжиматься и сгибаться, воздух при этом проходил через устройство, которое исполняло торжественную мелодию – вероятно, пассаж из гимна второго города. Я положил сдувшуюся статуэтку на полку. Чуть дальше я увидел стеклянный шар, наполненный прозрачной жидкостью, внутри него была скульптура святого, держащего в руке крест: на кресте провисало под собственной тяжестью наколотое на верхушку тело акулы. Когда я потряс шар, внутри пошел снег из белых крошек, которые медленно опускались в жидкости ко дну.
Я добрался до углов, куда уже не достигал свет лампы. С темных полок отовсюду доносились похрустывание, пощелкивание, поскрипывание, тихое попискивание, внезапно что-то ритмично затикало и так же внезапно смолкло. Я по локоть засунул правую руку в недра полки и отправил ее путешествовать по лежащим там вещам. Мои пальцы пробирались среди кристаллов с множеством острых граней, среди гладких и тяжелых металлических булав, приборчиков, на которых судорожно поворачивались колесики с тонкой резьбой, среди каких-то железных пластин и перепутанных проводков, пачкавших пальцы ржавчиной. Потом моя рука какое-то время блуждала по кучкам острых восьмиконечных звезд: на некоторые кончики были наколоты маленькие круглые плоды. За звездами я нащупал аккуратные ряды горизонтально уложенных кружочков, которые пружинили даже от легкого нажатия пальца, но стоило мне убрать палец, как кружочки мгновенно возвращались в свое изначальное положение; когда кружочки поднимались или опускались, раздавалось тихое шуршание. Ряды кружочков размещались один над другим, словно бы это была модель некой странной лестницы, ступеньки которой проваливаются под ногами поднимающегося по ней человека; может, эта лестница вела к тайной святыне и желала напомнить приходящему, что подъем к божеству – это всегда и падение в пропасть. Когда пальцы добрались до верха этой поразительной лестницы, они оказались на краю неглубокой ямы, на дне которой нащупывалась частая решетка: неужели за ней прячется зверь? И вдруг я понял, что трогаю пишущую машинку. Я до упора вжал одну из клавиш, а другой рукой нащупал, как наверху над клавиатурой, подобно ноге какого-то незнакомого насекомого, с трудом, подергиваясь, вздымается сама буква, изломанная во множестве неживых суставов, которые то выпрямлялись, то сгибались, наконец букве удалось ненадолго принять вертикальное положение, она высилась в воздухе, покачиваясь из стороны в сторону, а потом подломилась сразу всеми суставами и рухнула вниз. Когда моя рука уже добралась до другого края машинки, раздался тихий скрип; пальцы вернулись назад и обнаружили, что теперь буква, подрагивая, поднимается сама по себе, как будто у пишущей машинки проснулась некая загадочная память, как будто она снова захотела попробовать сделать то, что не удалось ей в первый раз. За машинкой моя рука проползла мимо чего-то, что я принял за сушеные яблоки, но, добравшись до самого конца полки, я обнаружил, что они шевелятся. Один гипотетический яблочный ломтик даже подружился с моей рукой, он льнул к ней, как детеныш к матери, и никак не хотел отстать. Я прогонял его, отталкивал, несколько раз даже хватал и относил к остальным сухофруктам, но он снова стремительно приползал обратно и прижимался к моей ладони. Я нащупал лежащую закрытую книгу; на кожаном переплете был вытиснен рельеф: женщина в вуали, танцующая на склоне крутой горы, где располагался скальный город. Я стал листать книгу; страницы становились все тверже и тяжелее. Надоедливый ломтик постоянно путался под пальцами; когда я нечаянно уронил на него тяжелую страницу, раздался короткий глухой писк; я тотчас же поднял лист, но «яблоко» больше не шевелилось. Страницы книги тяжелели и становились все жестче и жестче, пока не превратились в деревянные пластины; я понял, что это лопасти мельничного колеса, которое, дернувшись, начало медленно вращаться. Я погрузил руку в холодную воду, которая текла по пластмассовому желобу и толкала деревянные лопасти. На дне мельничного отвода лежал мелкий песок, я нащупал в нем какой-то овальный предмет, поросший жесткой щетиной и упругий, как очищенное вареное яйцо. Я достал его из воды; кожица на нем была натянута так туго, что стоило мне нажать чуть сильнее, как она лопнула; мои пальцы погрузились в нечто липкое, что немедленно потекло наружу; скоро я почувствовал, что противная слизь попала мне в рукав. Раздался тихий хруст; его, как я быстро понял, издавали яблочные ломтики – их манил гниловатый запах сока, вытекающего изнутри продавленного овала, они ползли ко мне по клавиатуре пишущей машинки. Спустя мгновение они уже добрались до моей руки и облепили ее. Я стряхнул их на пол; опомнившись от падения, они поползли по брюкам наверх.
Я счел за лучшее вернуться в освещенные места. Взял с полки жестяную игрушку, заводного демона; когда я завел его ключиком, он стал танцевать на полке вприсядку и опрокинул при этом тяжелую чернильницу. Старик за прилавком проснулся и приковылял ко мне. Он взял танцующую фигурку и сунул ее мне в руку, сказав:
– Это дух, который вывел меня из лабиринта развевающихся белых занавесок. Возьми его, если он тебе нравится, все равно у тебя нет наших денег. Я знаю, кто ты, я видел по телевизору прямую трансляцию твоей схватки с акулой и от души болел за тебя. Как я тебе завидую, это, наверное, так прекрасно – драться с акулой над ночным городом. Со мной, к сожалению, ничего подобного не случалось, только однажды в молодости на морском дне я слышал пение устриц. Говорят, если услышишь пение устриц, то больше не захочешь подниматься на поверхность, постепенно перестаешь говорить, живешь в одиночестве в унылом гостиничном номере на краю подводного города, слушаешь дребезжание трамваев по морскому дну и смотришь на колеблющиеся в саду за окном водоросли. Но я вернулся, и с годами из мелодии устриц созрела музыкальная пьеса для пятидесяти семи пианистов, играющих на одной длинной клавиатуре, тянущейся через ночные деревни и сияющей в лунном свете в глубине садов. Петь на морском дне с устрицами – это прекрасно, но песня не идет ни в какое сравнение с единоборством с акулой на вершине башни. А на Алвейру ты не сердись, она хотела как лучше. Она пытается защитить город от непрошеных гостей и не понимает еще, что нет никаких чужаков, а есть только блудные сыновья, которые возвращаются домой. Если бы существовало хоть одно совершенно чуждое городу создание, то город пропал бы. Тебе это ясно?
– Кажется, да; судя по тому, что я услышал на башне, я понял, что ваш город видит свое предназначение в том, чтобы стеречь и сохранять начало, в других местах давно забытое. (Конечно, я не знаю, о чем идет речь – о древнем ли сборнике законов, о музыке, которая со временем застыла в слова, о туманном завихрении, о кристалле, ясном свете, математическом уравнении, выбитом на мраморе во внутреннем помещении пирамиды, или о пятне сырости на стене, которое таит в себе начатки всех форм.) Считать кого-то чужаком означало бы отрицать отношение его существования к этому началу, чем бы оно ни было; ведь начало перестало бы быть началом, если что-то ускользнуло бы из-под его власти. Алвейра – это дочь официанта из бистро на Погоржельце? Я думал, что ее зовут Клара.
– Нет никаких чужаков, все только возвращаются, возвращаются и устрицы, которые порой выстраиваются в длинную шеренгу и проникают в города, их стаи с тихим шелестом проползают через наши спальни. Как я радуюсь каждый раз, когда слышу их милое шарканье. Устрицы, впрочем, тоже не вполне невинны, иногда их вожак забирается под одеяло и вонзает свой ядовитый шип, торчащий на краю створки, в бок спящего, потом подползают остальные устрицы, облепляют бессильное тело и сосут его до тех пор, пока не останется один скелет, но все же несправедливо и жестоко есть их живыми, особенно когда они плачут навзрыд в наших ртах. Отец Алвейры днем действительно разносит напитки и еду в длинной комнате на вершине холма на другом берегу; у нас же он верховный жрец. Как зовут Алвейру в вашем городе, я не знаю.
– Она не очень-то хорошо со мной обошлась, – пожаловался я. – Заманила на башню и натравила на меня дикое морское животное. Акула хотела откусить мне голову и порвала карман и плечо у куртки.
– Прости ей это, парень. Мы все ее так любим. Она такая прилежная и набожная, целыми днями штудирует сложнейший «Трактат о свете ночных поездов, отражающемся в стеклах книжных полок». Она вот-вот станет одной из жриц Даргуза. Остальных девушек ее возраста из древних традиций занимает в лучшем случае катание на лыжном буксире во время большого рыбьего празднества, но и на него они не одеваются как положено, а выряжаются по вашей моде. Мне жаль, что тебе кажется, будто Алвейра тебя обидела. Посмотри-ка, у меня есть кое-что для тебя. – Он полез вглубь полки и достал оттуда маленькую стеклянную бутылочку, наполненную темно-зеленой жидкостью. – На, возьми. Когда тебе будет грустно, выпей. Увидишь – тебе это поможет.
В магазин вошел рослый мужчина в барашковой шапке, вежливо поздоровался и стал излагать продавцу свою просьбу:
– Мне нужно что-нибудь, покрытое блестящими чешуйками, хотя бы по четвергам или пятницам, а внутри чтобы гремели маленькие железные брусочки, только не слишком готические. Хорошо, если это будет на двести двадцать вольт или с жабрами. Петь не обязательно, лучше всего, если оно вообще не умеет говорить. Это не значит, что иногда оно не может что-нибудь прохрипеть, особенно если за стенами поднимается зеленая звезда чудовищ.
Продавец понимающе кивал. Когда мужчина закончил, он немного подумал, а потом сказал:
– Подождите немного, кажется, я смогу вам кое-что предложить. – Он ушел в заднюю комнатку и вернулся с коробкой, но в дверях вдруг остановился и вздохнул. – Ах да, вы говорили – не слишком готические, память меня уже подводит. – Он снова исчез, потом вышел с другой коробкой и протянул ее покупателю. – Надеюсь, вы будете довольны. Только не забудьте хорошенько встряхнуть перед тем, как пользоваться; а если проскочит электрическая искра или раздастся писк, то суньте это ненадолго под сиденье ночного автобуса, проезжающего по обширным районам вилл, где из темных беседок доносятся отрывки фраз, что произносят иногда сломанные автоматические проповедники, которых туда убрали, – это отрывки из проповеди о сгнивших букетах и платоновской идее железнодорожной насыпи, заросшей пыльным кустарником.
– Железнодорожной насыпи… – задумчиво повторил покупатель. – Как раз на железнодорожный насыпи нас впервые осенила идея установить на границе территории блистательного зла учетный банк, который бы без устали извергал во тьму деньги, и ими насыщался бы густой древний лес безымянных, незабываемых и гнусных деяний, заполоняющий собой ночные комнаты.
Покупатель поблагодарил старика, расплатился пачкой купюр, на которых я углядел тигриные головы, и вышел из магазина. Продавец снова устало сел за прилавок, голова его медленно клонилась на грудь. Я осознал, что это первый житель другого города, который обошелся со мной по-хорошему; возможно, он мог бы помочь мне в моих блужданиях.
– Дедушка, – быстро сказал я, пока он не уснул, – посоветуйте, как мне попасть в центр вашего города. Для меня это очень важно. Я слышал что-то о дворцовых дворах и фонтанах.
– Не надо тебе никуда ходить. Твои поиски центра только отдаляют тебя от него. В тот миг, когда ты перестанешь его искать, когда ты забудешь о нем, ты узнаешь, что никогда не покидал его.
– В таком случае все жили бы в центре, – возразил я. – Как же может быть столько центров? Вы же согласились со мной, когда я говорил, что начало должно быть только одно. Вы еще говорили о возвращении блудных сыновей, о возвращающихся устрицах – но возвращение предполагает удаление от дома, а теперь вы это отрицаете.
– Нет множества центров, есть единый центр, одно начало, оно есть во всем, что из него произошло. Возвращение – это метафора, в действительности возвращение – это только осознание того, что на самом деле мы дома, что мы не покидали свой дом. Космогония – это внутренняя история огня; бытие – это пламя, которое возгорелось и которое однажды погаснет, – как же ты намереваешься в огне отделить первичное от производного, как намереваешься искать центр пламени? Огонь целиком центр…
Голова старика опустилась на грудь, раздался храп. Я не будил его, хотя и хотел расспросить о многих вещах. Но скоро послышался бой часов на стене; когда острие большой стрелки добралось до наивысшей точки циферблата, над ним открылось квадратное окошко и извергло лавину мелких черных шариков, шарики с грохотом упали на пол и раскатились по укромным уголкам. Продавец вздрогнул и открыл глаза. Я воспользовался этим и продолжил:
– Хорошо, допустим, что центр я могу найти только тогда, когда перестану его искать. Но ведь может получиться и так, что я буду сознательно пытаться забыть о центре или он сам по себе уйдет из моих мыслей. Но в первом случае мои попытки не думать о центре будут иным проявлением поиска центра и, таким образом, не принесут результатов, а во втором случае мне кажется, что это совершенно исключено – вот так вот просто взять да и забыть о центре: в моей жизни порвались все связи, она пошла прахом, уцелели только какие-то осколки, которые то и дело царапают мне кожу, каждая следующая секунда – это новое, ничем не подкрепленное начало, из тьмы на меня обрушивается незнакомый мир, а я к нему совсем не готов; вряд ли мне удастся забыть о потерянном центре, когда все мои отверстые раны призывают единство, которым брызжет центр.
– Ты ошибаешься, осколки сами по себе суть совершенное единство, – шептал старик, помаргивая, – и тот факт, что в каждый следующий момент возникает нечто новое, только обнажает крепчайшую связь – связь горения. Ты уверен, что осколки разбитых вещей и в самом деле причиняют боль? Научись купаться в огне бытия, ведь это так просто. Незачем куда-то ходить, что-то искать, ты не должен искать даже не-поиск, но если уж ищешь, то и это не страшно. Конечно, поиски состояния, в котором мы уже не ищем, – это замкнутый круг, из которого не выйти. Ну и что? Почему ты постоянно хочешь откуда-то уйти, куда-то попасть? Замкнутый круг так же прекрасен, как и все остальное. Чем прямой путь лучше пути по кругу? Все так прекрасно, а вещи из вашего города просто упоительны, темные пустоты в обуви, которую тут продают днем, так поэтичны, она загадочна, как святыни исчезнувшей цивилизации… Даже не знаю, зачем я каждую ночь меняю товар, наверное, потому, что это старая традиция, а старые традиции тоже прекрасны…
– Но Клара, то есть Алвейра, на башне высмеяла меня за то, что жители моего города никак не могут понять начало!
– Да, я знаю, что говорила Алвейра, я видел вас по телевизору. Вы так хорошо смотрелись вместе, вы могли бы стать прекрасной парой. А акула – какая же она прелесть! Послушай, Алвейре надо еще многому научиться. Как ты мог бы вообще что-нибудь понимать, как ты мог бы произнести простейшую фразу, если бы в совершенстве не понимал суть начала, если бы ты сам не был началом, местом, где рождается созвездие…
Старик снова закрыл глаза и склонил голову, скоро я услышал медленное хриплое дыхание, к которому примешивались тихое тиканье и позвякивание, что доносились из недр темных стеллажей.
Глава 12
Полет
Я вышел из магазина и принялся бродить по ночным улицам. На Широкой улице я увидел на снегу между двумя рядами темных домов трансокеанский лайнер, его палуба достигала четвертого этажа, на черном отполированном боку судна светилось несколько круглых окошек. Я подошел к выгнутому борту и дотронулся рукой до холодного стального листа. Сверху доносились голоса. Я отошел подальше и задрал голову: на палубе надо мной появились два силуэта и оперлись о перила. Уличный фонарь снизу освещал их лица; это были молодой мужчина и девушка. Я спрятался за ребром стального борта и вслушался в их разговор.
Девушка говорила:
– Плавание длится так долго, иногда мне кажется, что мы так и не достигнем цели. Наверное, капитан заблудился. В каком странном краю мы оказались! Мне не нравятся эти ряды окон; они нагоняют на меня страх, когда в них не горит свет, когда по черным стеклам расползаются отблески фонарей, точно огоньки светильников злых водяных духов на глади ночных колодцев в чаще леса, но еще больше я боюсь, когда свет все-таки зажигается, тогда становятся видны недвижная мебель, стены, разрисованные странными тревожными узорами, головы без тела, со ртами, которые подолгу то удлиняются, то укорачиваются, как извивающиеся рыбы. Когда наконец мы выберемся из этих унылых мест? Они гораздо тоскливее, чем ледяные поля с фантастическими глыбами льда, выныривающими из серой мглы. Никто не предупреждал нас об этих местах, когда мы отправились в плавание; наверняка мы заблудились, демоны обогнали нас на своих стремительных узких лодках и сбили с пути. Мне кажется, что если мы каким-то чудом и доплывем до цели, то в нас навсегда застрянет эта тяжелая и равнодушная мебель, круговорот рисунков на обоях заполонит наши мысли и поглотит все наши воспоминания. Может быть, нужно познакомиться с туземцами, чтобы они объяснили нам, где мы, показали дорогу…
– Не бойся, – отвечал ласковый голос мужчины, – не бойся, наш капитан опытен, его род – один из старейших и, по слухам, произошел от ягуаров. Он может вести корабль, ориентируясь по созвездиям и по запыленным лепным украшениям на стенах домов. По ночам он беседует с мудрыми змеями. У нас есть старинные сакральные карты, в программы корабельных компьютеров заложены в виде сияющих аксиом самые священные из всех мифов, на дисплеях, озаряющих своим бледным светом фрески с крылатыми быками, всю ночь мигают цифры. Я помню, как впервые увидел в их неверном свете твое тело, когда его по древнему праву первой ночи сжимал в объятиях капитан.
– Я была так рада, что ты тогда был со мной и держал меня за руку.
– Вот увидишь, все закончится хорошо. Нет смысла расспрашивать местных жителей о дороге, наверняка это варварский, необразованный народ – разве мы можем верить их словам больше, чем фразам, написанным золотыми буквами и вот уже тысячи лет сияющим на черных страницах наших кодексов, что лежат на хрустальном столе в комнате, где одна из стен – это прекрасный прохладный водопад? Да и прорицатели, которые гадают по складкам одеял, и те, кто предсказывает будущее по урчанию машин в цехах за стенами в пригородах, твердят о триумфальном прибытии, о том, что скоро мы будем прогуливаться в легких пляжных одеяниях под пальмами по белым бульварам, которые спускаются от акрополя к берегу. Нас примет губернатор, и в тихом дворике его дворца мы станем пить чай из тонких фарфоровых чашек. Нашу застарелую лихорадку помогут излечить запотевшие прохладные стаканы на террасе, где теплый ветер с моря листает страницы цветного журнала с картинками. Уже раскрывают полосатые зонтики, уже режут тонкими колечками лимоны…
– Мне страшно, я боюсь, что не существует цели, что нет никаких белых бульваров с пальмами, я боюсь, что есть только ночь и снежные вихри, кружащиеся в свете фонарей, только фрагменты темной мебели в светящихся окнах, только ухмылки маскаронов на стенах со снегом, набившимся в пустые рты…
– Пойдем, любимая, пора вернуться в каюту, я приготовлю тебе горячую ванну; быть может, уже завтра утром мы увидим берег, белые утесы…
Голоса умолкли; я еще какое-то время постоял под крутым бортом корабля, а потом снова отправился бродить по пражским улицам. Мне было тоскливо; я вспомнил о бутылочке, которую получил от старого продавца, и вынул ее из кармана, свет фонаря пробудил в ней холодную зеленую искру. Что это – алкоголь, наркотик или яд? В один глоток я опорожнил бутылочку наполовину: напиток был густым, липким и приторно-сладким.
Скоро я ощутил в теле удивительную легкость. Я оттолкнулся от снега, несколько раз взмахнул руками и поднялся в воздух, я летел морозной ночью по пустынным улицам, вдоль рядов темных окон, которые вызывали у девушки на палубе такую печаль, я набрал высоту и летел над заснеженными крышами, мимо печных труб, из которых тянулись узенькие ленточки дыма: печи угасали во тьме затихших комнат, потом я снова опускался и летел прямо над автомобилями, припаркованными у края тротуара, иногда я задевал кончиком ботинка снег, который лежал на них, я летел над светофорами – их монотонно мигающие оранжевые огоньки освещали снег на безлюдных перекрестках. Я уселся на изогнутую вершину фонаря и покачался на ней, снова взмыл вверх; медленно вращаясь вокруг собственной оси, я пролетел вдоль стены Клементинума, вдоль длинного ряда уродливых лиц на капителях пилястр. Над бурлящей плотиной я перелетел темную реку; минуя малостранский храм Святого Николая, я увидел тело акулы, окоченевшее на морозе, потом сильнее замахал руками и стал подниматься над острыми крышами и узкими темными двориками к Граду.
Устав, я спланировал на гребень крыши храма Святого Вита, чтобы немного отдохнуть. Подо мной на дворе Града лежали на снегу круги света, отбрасываемые фонарями со стены дворца, вдалеке искрились холодные огни спящего города. Я не сразу заметил, что на крыше есть еще кто-то, кроме меня. Невдалеке в тени башни удобно устроился молодой человек в лыжной шапочке с кисточкой. В одной руке у него была зажженная сигарета, а в другой – клетка с белой птицей, похожей на попугая, но с утиным клювом. Я поздоровался с незнакомцем и из вежливости спросил, часто ли он сидит на крыше собора Святого Вита. Он, похоже, был рад, что нашлось с кем поговорить.
– Да не реже двух раз в год, – ответил он. – Не то чтобы мне тут особо нравилось, но я делаю это ради Феликса. – Молодой человек просунул руку сквозь прутья клетки и погладил птицу по голове. – Он скучает по высоте, и поэтому время от времени его приходится поднимать на какую-нибудь высокую крышу или башню, а то у него начинается депрессия, он теряет аппетит, но главное – у него слабеет память.
– А зачем птице нужна хорошая память? – удивился я.
– По той простой причине, что его память меня кормит. Феликс – ритуальная птица-чтец. Сразу видно, что вы не из нашего города, у нас Феликса знает каждый ребенок.
– Должен признаться, что до сих пор я действительно ничего не слышал о птицах-чтецах.
– Без птицы-чтеца у нас не обходится ни одно важное общественное мероприятие. О ней говорится прямо во второй статье нашей конституции. Птица-чтец знает наизусть национальный эпос «Сломанная ложечка» и на торжествах декламирует надлежащие отрывки. Эпос рассказывает об основании нашего города в самой чаще древнего леса, и он длиннее, чем «Илиада» и «Одиссея», вместе взятые.
– А не мог бы Феликс что-нибудь продекламировать?
– Конечно. Он может прочитать вам отрывок как раз о том месте, где мы сейчас находимся.
– О крыше храма Святого Вита?
– Не совсем. О вершине холма, на котором стоит храм. Феликс:
Птица несколько раз переступила с лапки на лапку, склонила головку набок и начала декламировать скрипящим голосом:
– «Пой об имперских краях, где срединный закон неизвестен…»
Молодой человек вскочил так стремительно, что чуть не покатился по крутой крыше, и мне пришлось схватить его за рукав.
– Боже, что ты несешь? – закричал он на Феликса. – Это же вовсе не «Сломанная ложечка»! – Молодой человек повернулся ко мне и сказал виновато: – Даже не знаю, где он этого набрался, влипну я из-за него в историю. – Потом он снова обратился к птице: – Ну ладно, довольно глупостей.
На этот раз птица начала декламировать правильный текст, хотя и с явным неудовольствием, и, когда хозяин отворачивался, даже корчила недовольные мины:
– Достаточно, Феликс, – прервал птичник своего питомца. – Этот пассаж, по мнению экзегетов, содержит описание пражской котловины во времена, когда сюда пришел основатель города, главный герой эпоса. Он был сыном короля и седьмым воплощением Даргуза. На свадьбе своих двенадцати сестер с королем-соседом он по рассеянности сломал ложечку, а король счел это бестактным намеком на случай, происшедший с одним из его предков: тот целый день воевал на солнцепеке со злобным растением и пропустил момент, когда на каменной стене его дворца муравьи сложились во фразу, в которой говорилось о сне на храмовой лестнице, раскаленной о г солнца, и о монотонном шуме фонтанов на широких пустых площадях. Король обиделся и в отместку стал потешаться над тем, что в стране нашего героя главным авторитетом в вопросах религии являются зеленые ящеры (что было и правдой и неправдой, но это сейчас к делу не относится). Подвыпивший герой схватил тяжелый золотой кубок с чеканкой, изображающей битву галер на озере, и размозжил королю голову. Когда потом он спросил у оракула, как очиститься от греха убийства, то получил ответ, что ему надлежит немедленно покинуть королевство и основать город в густой чаще леса, там, где он встретит туземцев, говорящих на незнакомом языке и поклоняющихся скульптуре крылатого пса, стоящей на поляне. Но не могу же я пересказывать вам содержание всего эпоса.
– Очевидно, разводить птиц-декламаторов – прекрасное занятие, – сказал я. Мне хотелось польстить птичнику, чтобы узнать от него еще что-нибудь о другом городе, раз уж я не преуспел в этом в лавке продавца-пантеиста. – Наверняка вы очень любите вашу древнюю поэзию.
– Вовсе нет, с чего вы взяли? Я лично считаю, что весь эпос – это не слишком удачная подделка прошлого века.
– Тогда непонятно, почему вы выбрали это занятие.
– Да потому, что за птичью декламацию во время торжеств неплохо платят, вот и все. А торжества у нас происходят постоянно. У нас все, как дети, вечно что-то празднуют, они такие смешные со своим фольклором. Все время хвастаются, что их обряды – это тайный прообраз вашего миропорядка и что они скрывают в себе его забытый смысл. Я в этом сомневаюсь; по-моему, все как раз наоборот: переплетение ритуалов, которое поддерживает жизнь в нашем городе, лишь путаный пересказ исторических событий, случившихся в вашем мире (мы-то сами со своим культом начала и повторения оказались не способны на мало-мальскую собственную историю), а невразумительные догмы нашей мифологии – только размытые копии и искажения ваших логических законов. Наши говорят, что они были здесь за тысячи лет до вас, но подтверждают свои высокомерные утверждения только аффектированными и безвкусными легендами сомнительного происхождения, а на самом деле мы бог знает какими подземными ходами приползли сюда, чтобы обжить пустующие окраины и щели пространства, которое вы сотворили, мы паразитируем на вашем городе, наши мифы возникают из отбросов вашего мышления. Впрочем, это неважно. Но я вижу, что Феликс уже спит, мне пора идти. Рад был с вами познакомиться, надеюсь, мы еще увидимся.
Молодой человек схватил клетку с Феликсом и стремительно исчез во тьме. Я еще немного посидел на крыше храма, глядя на печальный свет далеких фонарей, а потом продолжил свой полет. Но действие летучей жидкости слабело, я передвигался с трудом, пожалуй, просто отдалял маханием рук неизбежное падение, так что я предпочел спуститься в темный Олений ров. Мои ноги погрузились в нетронутый снег, надо мной переплетались темные кроны высоких деревьев, вздымались крутые заснеженные склоны, в самой вышине чернели на фоне неба стены и крыши Града.
Глава 13
Карлов мост
Следующей ночью я шел по Мостецкой улице, передо мной устало шагал пожилой мужчина, я видел его сползающие с пояса брюки и сгорбленную спину в ватнике – в нашем городе так одевались дворники. Он толкал перед собой тачку, в которой виднелись жестянки, мешки и торчащие деревянные ручки каких-то инструментов. Придя на мост он остановился перед скульптурой святых Козьмы и Дамиана и открыл неприметную дверку в постаменте. Удивительно – всю жизнь я почти каждый день ходил по Карлову мосту и не замечал, что постамент можно открыть. За дверкой было углубление; горевший там свет бросал на снег отблески. Вылезет ли из скульптуры привидение, высунется голова дракона или выплеснется поток красной лавы, поднимающейся из подземного озера?
Из освещеного углубления выскочил маленький, примерно полуметровый лось с фосфоресцирующими широкими рогами. Он стал весело скакать по снегу и попытался засунуть голову в мешок, где, наверное, был корм. Мужчина в ватнике отогнал лося метлой, которую вынул из тележки, потом тщательно подмел пустое пространство с открытой дверкой, постелил внутрь свежее сено, вынул из постамента миску, налил в нее воду из жестянки и сунул обратно в скульптуру. Закончив, он поволок тачку к статуе святого Вацлава, стоящей напротив. Там он тоже открыл дверцу в постаменте, и за ней тоже оказалось маленькое пространство, и оттуда тоже выскочил маленький лось. Мужчина подмел нутро святого Вацлава, постелил в него сено и налил в миску воды. То же повторилось и у других скульптур на мосту. Дверцы оставались открытыми, и выскочившие лоси во время кормления могли носиться по снегу. Я в отдалении шел за скотником от изваяния к изваянию; дойдя до святого Августина, я из любопытства сунул голову в дверку. Я почувствовал запах хлева и увидел, что весь постамент и скульптура внутри полые, полое пространство в точности повторяло очертания скульптуры; оказалось, что камень на самом деле не толще двух сантиметров. Внутренности были освещены лампочкой, которая свисала из пустой головы епископа Гиппона, миска с водой стояла в нише, образованной пустой внутренностью башмака, попирающего еретические сочинения манихейцев. Второй город, наверное, переполнен изваяниями, подумал я, а его жители коварно используют еще и наши скульптуры, делают из них стойла для домашних животных. Они не только поселились в углах и щелях нашего пространства, но вдобавок создают новые полости в наших вещах, которым мы доверяем и считаем их, как и положено, цельными. Как быстро исчезла бы уверенность жестов, которыми мы ограничиваем наше пространство, знай мы, что формы, которых мы привычно касаемся, часто всего лишь тонкие скорлупки, скрывающие темные логова странных животных. Причем надо учитывать и тот факт, что со временем тонкая оболочка прорвется и сквозь прорехи в ней на нас изучающе глянут лемуры нутра.
Я решил, что мужчина в ватнике, видимо, какой-то работник управы второго города. Кроме кормления лосей у него имелись другие обязанности: в тележке лежала сумка со сложенными плакатами и жестянкой с клеем; между святым Франциском Борджиа и святым Христофором он остановился, вытащил один из плакатов и начал его разворачивать. На его лицо упал свет уличного фонаря, и я с изумлением узнал человека, который рассказывал мне в малостранском кафе о таинственной двери в квартире своей любовницы и которого на полуслове увез мраморный трамвай.
Я не знал, что спросить у него в первую очередь.