Ларс Соби Кристенсен
Цирк Кристенсена
В Париже я упал. Прямо на глазах у своих издателей и переводчиков, причем не только из Европы, США и Южной Америки, но и из Австралии, Новой Зеландии и Японии, не говоря уже о журналистах, разумеется тоже присутствовавших на этом вечере, я, стало быть, рухнул со сцены в респектабельной аудитории № 2 на большой книжной ярмарке в Париже, 4 марта 2005 года, в 19.03. Дело в том, что меня туда пригласили, предложили рассказать о своеобразии скандинавской литературы, точнее, норвежского романа, можно на материале моих собственных произведений, коль скоро я усматриваю в них скандинавское, или норвежское, своеобразие, а если мне захочется остановиться на том, как или почему я вообще стал писателем, все будут опять-таки искренне рады. Диапазон, мягко говоря, весьма широкий, и, пожалуй, мне бы следовало насторожиться, но успех нередко притупляет бдительность, делает невнимательным, чуть ли не безразличным, а я аккурат, как говорится, имел успех. Словом, сам того не зная, я угодил в опасную зону. И в таком вот состоянии поднялся по пяти ступенькам на узкие, шаткие подмостки, воздвигнутые здесь по случаю упомянутого мероприятия и абсолютно не гармонировавшие с величественным интерьером. Вероятно, их предоставила фирма, которая обслуживала спортивные клубы, праздники 14 Июля и церковные базары. Судя по виду. При моем появлении грянули и быстро стихли аплодисменты. Атмосфера дышала ожиданием. Я поклонился. В кармане пиджака у меня лежала шпаргалка, где я написал три слова, три ключевых слова, в связи с широкомасштабной темой вечера, сиречь со своеобразием скандинавской литературы, точнее, норвежского романа, и с тем, как и почему я стал писателем, коль скоро я сочту уместным на этом остановиться, а написал я вот какие слова:
Ну так что же?
Я мог бы двинуть прямо домой и до обеда приготовить уроки, а потом коротать время до ужина, изнывая от безделья и волей-неволей слушая унылое, безнадежное представление, которое разыгрывали другие обитатели подъезда, стены-то в этом доме тоньше промокашки, а сам дом в округе, или по крайней мере на нашей улице, прозвали Зубастой Челюстью, очевидно, за узенькие, так называемые французские, балконы, которые, если слегка напрячь воображение — здоровое или больное, это уж у кого как, — напоминали зубы, не чищенные как минимум лет двадцать. По-моему, дом скорее заслуживал прозвища Пасть, очень уж скверно там пахло. И я, даже не припадая ухом к коричневым обоям, слышал, как прямо у меня за стеной текут вода, моча и жидкие экскременты, а еще каждую ночь хочешь не хочешь слушал из набитой пустыми бутылками квартиры на верхнем этаже дикие вопли Гундерсена, который в очередной раз перебрал, а перебирал он постоянно; я уж не говорю о насвистывании в квартире под нами, мы думали, это беспрестанное насвистывание никогда не кончится, однако оно кончилось, и день, когда это случилось, прекрасным отнюдь не назовешь; не забыть еще камни Тома Кёрлинга, скользившие по линолеуму в любое время суток и с грохотом влетавшие в мишень в углу за плитой. Что касается моего местожительства, то гордиться я мог разве только адресом. Я жил на Август-авеню. Авеню в Норвегии редкость, мне приходит на память лишь еще одна, где-то на Бюгдёй. Король и тот живет не на авеню. А вот я живу, на холме между пышным садом Робсамхаген и построенным гитлеровцами в войну убежищем, где, как кое-кто утверждает, по-прежнему лежат пятеро убитых солдат в полной форме, по-прежнему выполняют приказ. Говорят, своим названием Август-авеню обязана месяцу августу, в котором сходятся чуть не все времена года. Но хватит об этом. Я мог бы и привычно продолжить путь по широким унылым улицам, спускающимся к Шиллебекку, и исчезнуть там в листве, мечтах и желтых припевах попсовых песен. Это было мое прибежище. Мое утешение. В особенности не шли у меня из головы строчки: Listen, do you want to know a secret? Я подолгу бродил по улицам, которые однажды станут моими, и в голове у меня звучала эта песня, печальная и одновременно веселая, быстрая и медленная, но прежде всего я вслушивался в слова: Listen, do you want to know a secret, do you promise not to tell. А не то мог с силой пнуть ствол каштана и таким манером поторопить осень и покончить с зимой. Но тут из музыкального магазина вышел покупатель, пожилой господин в начищенных ботинках, бежевых перчатках и с усами, причесанными по-мокрому, тоненькими, как шелковичный червяк. Я знал, кто он такой, хотя он не знал, кто я. Да и кто знал? Родители? Учителя? Одноклассники? Ну уж они-то меня точно не знали. Никто знать меня не знал. Тут сомневаться не приходилось. Я был невидим. Сливался с окружающими предметами. Обладал именем, но не имел ни тела, ни лица. Когда вечером я ложился в постель, то обнаруживал всего-навсего плечики из гнутой стальной проволоки, на которые мог повесить пижаму, а при удачном стечении обстоятельств мама находилась в темной комнате и проявляла мои глаза за мгновение до того, как они тоже исчезали в грезах. Помню, кто-то сказал мне однажды: у тебя такие красивые глаза. Я обиделся, нет, не обиделся, а перепугался. Значит, в остальном я урод или невидимка, да? — думал я. Мне просто вежливо говорят, что я невидимка или урод? У тебя красивые глаза. Но этот господин, вышедший сейчас из магазина Бруна «Музыка и ноты», был пианист, в межвоенные годы знаменитый на всю Европу, а по рассказам, покоривший и Америку. Когда-то он играл в самых больших залах, достаточно назвать хотя бы Карнеги-холл и Ла Скала. Теперь же служил репетитором в «Черной кошке». В одной руке он держал светло-зеленую тетрадь с нотами, в другой — черный зонтик. А в петлицу длинного верблюжьего пальто воткнул цветок, голубой цветок, и я чуял запах этого привядшего цветка, странный, ненормальный какой-то аромат, и этот престарелый музыкант, давно сошедший со сцены и старомодный, музыкант, который даже не замечает меня и больше здесь не появится, обещаю, он просто проходит мимо, надменный и случайный, с голубым цветком в петлице, и все же в этом моем рассказе он как бы стежок, хлопотный переход, сборка, которой ты не заметишь, я ведь усердный портной и шью нитями времени, так вот, едва лишь он исчез за углом, унося с собою сладкий, прямо-таки удушливый аромат, как я сообразил, что до сих пор не подумал об одной вещи, а как раз то, о чем я не подумал, мне и нужно сейчас сделать.
Поэтому я поспешил назад на Нильс-Юэльс-гате и, запыхавшись, сгорая от нетерпения, остановился у другой витрины, хотя ее содержимое отнюдь не было предметом моих мечтаний и грез. Мне попросту требовалось то, во что все это можно обратить, а именно деньги, однако они опять-таки не являли собой вожделенную цель моих стремлений, на них я конечно же куплю гитару, ведь деньги мне нужны вовсе не затем, чтобы их растранжирить, или спрятать под матрас, или поместить в Детсклуб и получить сорок эре процентов, о нет, я заработаю 2250 крон, не больше и не меньше, ровно столько, сколько стоит гитара, и, по-моему, как раз в итоге этих мучительных раздумий я кое-что понял: чтобы достичь чего-то, приходится делать совсем другое, почти все на свете суть средства, например отметки, сон, залог за бутылки, страхование жизни, рефлексы, рыбий жир, вежливость и зонтики, но то, что для одного средство, для другого — цель, а чтобы достичь цели, которая с таким же успехом может быть и средством, приходится использовать долгие и сомнительные обходные пути, иной раз до того долгие, что впору заплутать и забыть, куда шел. Но я-то не забуду. Витрина была полна цветов. Цветы — вот мое средство. Они приведут меня к электрогитаре. На другом конце длинной цветочной грядки произрастал ярко-красный фендеровский «Стратокастер». Иными словами, я стоял возле магазина «Флора», принадлежавшего некоему Финсену.
Десятого сентября 1965 года в Норвегии, не считая меня самого, проживало 3 707 966 человек.
Из них 483 196 — в Осло, опять-таки не считая меня.
Каждый день, и в эту среду тоже, рождалось 173 ребенка, а 101 человек умирал.
Имели место 1,8 миллиона телефонных разговоров, 65 пар сочетались браком, а 6 семейных пар развелись, 20 человек пострадали в ДТП, 13 отправились за решетку, 90 000 посетили кинотеатры, и было выпито 244 000 литров пива, в чем немалое участие принял Гундерсен из нашего подъезда.
Самое интересное, между прочим, что 71 процент норвежцев верил в загробную жизнь, тогда как в Бога верили только 28 процентов. Как же так? Выходит, 43 процента веривших в загробную жизнь не верили в Бога. Н-да. Им, стало быть, подавай все сразу. И на земле охота испробовать все, что можно, — и пиво, и разводы, и кино, и тюрьму. Но и на вечную жизнь они зарятся. А вдруг загремят прямиком в ад?
Об этом я тоже призадумался.
Но больше всего меня занимало другое.
Сколько цветочных букетов рассылают в такой вот день?
Вряд ли совсем уж мало, по крайней мере, их столько же, сколько умерших и новорожденных, то есть 274, да и тем, кто пострадал в ДТП и сочетался браком, тоже, ясное дело, дарили цветы, а вот насчет тех, кто развелся или угодил в тюрьму, я сомневался, хотя, как знать, может, кто-нибудь посылал им некрасивые цветы, сплошь в колючках, кусачих осах и репьях, что же до тех, кто пил пиво, я предположил, что они, наверняка после посещения кино, тоже посылали кому-нибудь цветы на другой день. В смысле завтра, но все это происходило в Норвегии изо дня в день, а значит, кто-то вчера побывал в кино, выпил 244 000 литров пива и сегодня послал цветы.
Я толкнул дверь магазина «Флора» и вошел.
Дверь за мной закрылась, звякнув колокольчиком.
Внутри никого не было.
Я стал ждать среди букетов всевозможных расцветок, ваз всевозможных форм, среди мхов, венков, трав, кактусов, папоротников, лиан, еловых веток, стоял в гуще девственного леса на Нильс-Юэльс-гате.
Капли сбегали по листьям, падали с потолка, вскоре и стекло витрины подернулось влагой, теплый зеленый дождь отрезал меня от мира, а воздух сделался таким тяжелым, что разве только чемпион Европы по жиму на спине сумел бы, не сгибаясь, продержаться тут некоторое время.
Даже кассовый аппарат, где среди медных штырьков цвели пятидесятикроновые купюры, и тот запотел.
— Алло! — прошептал я. — Алло!
Наконец кто-то вышел из подсобки, спустился по трем ступенькам к прилавку. Женщина. И отнюдь не европейский чемпион по жиму на спине среди женщин, если такие вообще существуют, может, в Венгрии, заодно с метателями молота, нет, наоборот, до того плоская, что наверняка бы поместилась в моем гербарии или, скажем, в альбоме с марками. Одета в синий шуршащий халат. Волосы как седая корона над бледным угловатым лицом. Похожа на бельгийскую королеву. В одной руке — роза, в другой — нож.
Тут она заметила меня.
Облокотилась на прилавок, продолжая обрезать шипы.
— До Дня матери далековато еще, — сказала она.
У меня даже мысли об этом не мелькнуло.
— Вам нужен курьер? — спросил я.
Бельгийская королева снова посмотрела на меня.
— Тут надо поговорить с самим Финсеном.
Она кивнула на подсобку.
Я прошел мимо нее туда. В углу — плита. На столе — груды оберточной бумаги и старых газет, «Афтенпостен», сплошь «Афтенпостен». По стенам — штабеля белых упаковок с оранжевыми адресными карточками. Под зеркалом струился фонтанчик, единственное окно закрыто шторами.
В куче стеблей и листьев я остановился.
Человек, сидевший в кресле-вертушке спиной ко мне, очевидно, и был Сам Финсен. Тоже в халате, только в сером. Над его головой курился дым.
— Говори, я слушаю, — сказал он.
Голос сухой, нетерпеливый, будто он от рождения простужен, а родился задолго до изобретения микстуры от кашля.
Я опять спросил:
— Вам нужен курьер?
Некоторое время Сам Финсен молчал. Над головой у него по-прежнему клубился дым. Потом он жутко закашлялся. Плечи ходили ходуном. Наконец он успокоился и сказал:
— Вам? Я что, нынче во множественном числе? Как персона королевских кровей? А? Или у тебя в глазах двоится? Спьяну? Тогда ты в курьеры не годишься.
Он привел меня в замешательство. А замешательство напрочь выбивает меня из колеи. Мое замешательство и чужое злорадство. Поэтому мне захотелось уйти. Но перед внутренним взором — ведь так это называется? — как наяву предстал красный фендеровский «Стратокастер», и вместо того, чтобы броситься наутек, я шагнул вперед, прямо по стеблям и листьям, и в третий раз с тех пор, как за мной закрылась дверь «Флоры», спросил:
— Тебе нужен курьер?
На миг я засомневался: наверно, все-таки зря я обратился к нему на «ты», теперь пиши пропало. Но тут Сам Финсен вместе с креслом повернулся и пристально посмотрел на меня. Говорят, у садоводов зеленые пальцы, однако ж у Финсена пальцы были желтые, чуть ли не коричневые, притом на обеих руках, он не иначе как курил по две сигареты сразу, когда было совсем уж невмоготу.
Он затянулся малюсеньким — меньше не бывает! — окурком, всем лицом вдохнул дым.
— Ты где живешь?
— В Шиллебекке.
— В Шиллебекке? Шиллебекк — это целый континент, мальчик. Выходит, если клиент заказывает цветы, по-твоему, ему достаточно сказать, что их надо доставить в Шиллебекк? Или в Норвегию? Или в широкий мир? Пожалуйста, доставьте в широкий мир, второй этаж, направо? Да?
— На Август-авеню, — сказал я.
Сам Финсен долго смотрел на меня, улыбаясь одной половиной рта.
— На Август-авеню? Ты никак проверку мне устраиваешь? Да?
— Я просто сказал, где живу.
— Ты сказал, что живешь на Август-авеню.
— А ты не знаешь, где это?
Сам Финсен улыбнулся во весь рот.
— Да кто же не знает, где находится Август-авеню? Все знают. Вопрос в том, знаешь ли ты, где находишься.
Опять он привел меня в замешательство. А я терпеть этого не могу. Нечестный прием. Рука замешательства сжимается в кулак, а народу только того и надо — зажать тебя в кулаке.
— В магазине Финсена «Флора», — сказал я.
Он причмокнул губами.
— А как называется улица между Тинкерн и Бананом?[1]
Я задумался, потом ответил:
— Набережная Страндпроменаден.
— Набережная? Ну-ну. А можно ли назвать набережную Страндпроменаден улицей? Нужен ли мне курьер, который думает, что Страндпроменаден — это улица? Будь это улица, она бы и называлась Страндгате. А Страндгате расположена совсем в другом месте. Разве так уж трудно понять?
— Нет.
Я уже шел к выходу. Получил пинка. Уволили меня, не успев нанять. Тоже своего рода рекорд.
Сам Финсен двинул за мной. Я было подумал, что он и впрямь наподдаст мне коленкой под зад.
— Как тебя зовут? Мое имя ты знаешь. Вот и я хотел бы узнать твое. Между прочим, вежливые люди обыкновенно представляются, мое-то имя большими буквами стоит на вывеске, верно?
Я остановился и назвал свое полное имя.
— Велосипед у тебя есть? — спросил он.
— Есть. «ДБС». С надувными шинами.
— Когда можешь начать?
Я обернулся:
— Что?
Сам Финсен нетерпеливо шевельнул пальцами и бросил окурок в вазу, где громко зашипело, будто там пряталась злющая оса.
— Ты плохо слышишь? Хорош курьер — еще и тугой на ухо! Мне что же, каждый вопрос дважды повторять? Когда можешь приступить?
— Завтра, — ответил я.
— Плачу крону с букета в округе Осло-два, а, к счастью, большинство клиентов живут именно там. Севернее Адамстюэ, западнее Хоффа и восточнее Западной дороги — полторы кроны. Чаевые можешь оставлять себе. Согласен?
Иными словами, чтобы скопить на «Стратокастер», мне нужно доставить не меньше полутора тысяч букетов, и если каждый день, исключая воскресенья и каникулы, я буду доставлять пять букетов, гитара станет моей примерно через год, то есть следующей осенью, а это совершенно необозримый срок, целый календарь из свинцовых листков, Сахара из песчинок-секунд, которую я должен одолеть босой и пешим ходом, только тогда я смогу прикоснуться к стройной кленовой шейке гитары. Я несколько приуныл. Но разве у меня есть выбор? Может, начать пить, собирать пустые бутылки, а потом сдавать их, как Гундерсен с четвертого этажа? Нет, большое спасибо.
— Согласен, — сказал я.
После множества «но» да «если» Сам Финсен выудил из пачки оранжевую карточку и ткнул в нее самым здоровенным из своих коричневых пальцев.
— Видишь? Тебе надо оторвать нижнюю часть по пунктирной линии, и вот здесь клиент или кто-нибудь из членов семьи должен расписаться, указав во избежание недоразумений точную дату и час доставки, после чего ты вручаешь цветы; далее, ты ни под каким видом не должен переступать порог без особого приглашения, скажем, потому, что на лестнице холодно, а клиент не хочет лишних расходов на электричество. Можешь повторить самое главное из того, что я только что сказал?
— Я должен оставаться за порогом.
— Значит, по-твоему, это самое главное, да? Или ты так решил потому, что я сказал это напоследок, а ничего другого ты не запомнил? У тебя что же, еще и память плохая вдобавок? Я тебя, голубчика, насквозь вижу. Ну скажи на милость, на что мне разносчик, у которого плохо с памятью и слухом да еще и в глазах двоится?
— Самое главное, чтобы клиент расписался в получении.
— Уже лучше.
— И указал дату и час.
Больше я не нашел что сказать.
Сам Финсен подошел ближе. Стоять с ним лицом к лицу — все равно что курить сразу целую пачку «Тедди» без фильтра.
— Самое главное, чтобы клиент расписался до того, как ты вручишь цветы. Иначе я не смогу вести бухгалтерию, и магазину конец.
— Понятно, — сказал я.
— И еще одно. Если заказчика нет дома, звони к ближайшему соседу, проси его принять букет, как положено, под расписку, а если и соседей не застанешь, то везешь цветы обратно в магазин. Ни при каких обстоятельствах — слышишь? — ни при каких обстоятельствах нельзя оставлять букет под дверью клиента. Такой проступок карается смертью, согласно кодексу цветочников, параграф восемнадцать. Это тебе тоже понятно?
Я был на грани не то нервного срыва, не то поноса, и прошептал:
— Да.
— Кстати, читать-то ты умеешь?
— Безусловно.
Он снова показал на карточку с адресом:
— Что здесь написано?
Я громко прочел:
— Халвор Уайт. Могенс-Турсенс-гате, тридцать один А, Осло-два.
— И где это?
— В Шиллебекке, — ответил я.
Сам Финсен улыбнулся. Зубы у него были того же цвета, что и пальцы.