— Ну, тогда принимайте пока топографический взвод. Там командир болен — малярия…
Страшная, проклятая малярия! Я с ней познакомился очень скоро — с желтой комариной болезнью, которая валила с ног на Северном Донце тысячи людей.
— Вы на фронте в первый раз? — спрашивает Красин.
— В первый.
— Посмотрите, как выглядит оборона, — говорит он и приглашает меня к стереотрубе.
В стереотрубу виден город Лисичанск.
Поворачиваю трубу вправо, влево. Дома, терриконы шахт, вышки, содовый завод, улицы. И все мертво. Никакого движения, никакой жизни.
— А теперь полистайте боевые донесения.
Я читаю донесения. Все они, как и положено по уставу, начинаются одной и той же фразой: «Передний край обороны проходит по реке Северный Донец…»
Пока я читаю донесения, в блиндаж входит… старший лейтенант Исаев.
— Крылов?! — радостно кричит он и бьет меня ладонью по плечу. — Вот уж не думал, что здесь встретимся!
— Вы знакомы? — интересуется Красин.
— Конечно! — трубит Исаев. — Он же из спецов! Можно сказать, мой подопечный.
— А вы в этом дивизионе? — спрашиваю Исаева.
— Нет, начальником штаба во втором.
Мы вспоминаем школу, лагеря, Кувшинки, «Таню-Танюшу», знакомых ребят.
— А Курский где?
— Здесь. Только что ушел. И Тучков. И Доронин. Доронин будет служить у вас, во втором.
— А Троицкий, этот рыжий? «Чемпион» по лыжам…
— Папа-интендант в Ташкенте устроил…
Исаев разводит руками:
— Другого и ожидать нельзя было.
Разговаривая, я кошу глазами на капитана Красина. Он отложил в сторону карту, достал кусок дерева, большой нож и что-то вырезает.
Заметив мое любопытство, говорит:
— Вот из этого сучка человечек получится. Тут все почти уже сделано природой. Чуть поправить только…
Потом, бывая у командира дивизиона, я всегда видел его за работой. То он сидел над планшетом, с линейкой и целлулоидным кругом, то фигурку из дерева вырезал, то писал. И всегда был удивительно спокоен. Вот уж действительно чувствовал себя человек в любой обстановке, как дома!
Это и понятно. Красин — кадровый военный. Провел кочевую, полную неожиданных перемен жизнь офицера. Воевал с японцами, несколько раз награжден.
Мы со старшим лейтенантом Исаевым продолжаем говорить о спецшколе, о Кременецком, Теплякове, о геноссен ляйтерин Ласточкиной. Красин нас прерывает:
— Я думаю, вечер воспоминаний окончен, — мягко улыбаясь, говорит он. — Вам, лейтенант Крылов, надо приступать к работе. Берите топографов, теодолиты, мерные ленты, планшет и к шестнадцати ноль-ноль сделайте привязку боевого порядка.
Привязка — малопривлекательная вещь. Это многочасовой кропотливый труд. Надо найти перекресток дорог, церковь или тригонометрическую вышку — любую точку, которая имеет на карте определенные координаты, — и шагать, шагать от нее по всем батареям — от одной к другой, — вымеривая расстояния и углы, шагать не прямо, а зигзагами, как позволяет местность, рельеф. И все это нужно для того, чтобы с точностью до нескольких метров определить местоположение батарей и наблюдательных пунктов.
В шестнадцать ноль-ноль я прихожу к капитану Красину, сообщаю координаты боевых порядков.
Командир дивизиона берет карту, наносит на нее батареи. Потом бросает циркуль, долго смеется. Смеется громко, раскатисто.
— Лейтенант, все три батареи нашего дивизиона стоят на суше, а у вас они то на озере, то в болоте. Как вы объясните это странное явление?
Как объяснить? Я сгораю от стыда, беспомощно топчусь на месте, как школьник. Вот уж не думал, что произойдет такая ошибка. Топографической привязкой я занимался в училище, для меня это не новость. И вдруг такой просчет в первый день на фронте.
— Лейтенант Крылов, как вы объясните? — настаивает Красин.
— В углах, наверно, напутал, товарищ капитан.
— А почему?
Я молчу. Красин смеется.
— Вы сегодня слишком волновались, а офицер должен быть хладнокровным. Вы и сейчас волнуетесь. Перестаньте. Честно признаюсь, поначалу когда-то тоже врал…
Мне становится легче.
— Не впадайте в панику, — продолжает Красин. — И не думайте, что все так легко и просто. Научитесь.
Я выхожу с командного пункта. Метров сто можно пройти в рост: противник не видит.
Слышу песню. Ее поет нежный девичий голос:
Осматриваюсь. Поет молоденькая девчонка. Она сидит на бревне около входа в траншею. Полненькая, курносая, светловолосая. В зеленой гимнастерке с полевыми погонами, зеленой юбке, с холщовой сумкой через плечо. На сумке — красный крест.
— Загляделись, товарищ лейтенант? — слышу над самым ухом басовитый голос.
Со мной говорит молодой черноглазый сержант. Вид у сержанта бравый, пилоточка сдвинута набекрень так, что неизвестно, как на голове держится. Сержант улыбается.
— Вы только что прибыли? — спрашивает он.
— Да.
— Не к нам в девятку?
— Нет, в топовзвод. А вы из девятой батареи?
— Из девятой. Разведчик Валиков. А знаете, кто это поет? Санинструктор нашего дивизиона — Любка. Только не очень смотрите на нее: старший лейтенант Исаев вам этого не простит…
— Вам нравится песня? — спрашивает сержант.
— Нравится.
— Это наша любимая. Наша главная на Южном фронте.
Любка слышит разговор, поднимается с бревна, подходит к нам, говорит мне:
— Здравствуйте. Еще один новый южанин?
В ее словах слышатся гордые нотки бывалого фронтовика, ветерана и патриота Юго-Западного.
У Любки глаза смеются, в них много бойкости и задора. А в движениях — несмотря на ее полноту — резкости и угловатости.
Наш разговор прерывается появлением Тучкова и Курского.
— Крылов, куда ты пропал? Ах, тебе уже не скучно!
Узнаю, что Тучкова назначили командиром взвода управления в седьмую батарею, Курского — в восьмую.
А я топограф. Это мне совсем не по душе. Топография, по моему убеждению, занятие для стариков, а не для молодых. Но Красин сказал, что мое назначение временное. Буду ждать.
Слышится резкий, нарастающий свист.
— Ложись! — кричит сержант Валиков.
Через несколько мгновений вокруг нас с тяжелым треском разрываются снаряды.
Приподнимаю голову. Перед глазами плывет рыжий дым, на зубах песок. Почему у меня полный рот песку?
Рядом со мной Курский. Он смеется.
— Тучков! А ты цел? Ну хорошо. Поздравляю, мушкетеры, с боевым крещением.
Что-то мы застоялись…
Боев почти нет. Наш фронт по-прежнему в обороне.
Дни идут один за другим, повторяясь во всех деталях.
Ровно в шесть утра в небе появляется «рама» — немецкий самолет «фокке-вульф-89». «Рамой» его прозвали за то, что у него два фюзеляжа и один хвост.
Монотонно и противно жужжа, «рама» облетает наши позиции — производит фотосъемку. «Рама» — прежде всего разведчик.
Повсюду поднимается пальба. По «раме» бьют из винтовок, спаренных пулеметов, противотанковых ружей.
У каждого вида оружия — свой изобретатель. Но кто придумал самодельный зенитный агрегат для борьбы с самолетами «фокке-вульф», неизвестно.
Агрегат очень простой, но грозный: в землю вкапывается столб, на столб надевают колесо от простой телеги, к колесу привязывают противотанковое ружье. Получается своеобразная турель.
Ружье закреплено надежно. Прицеливаясь, стрелок поворачивает его на колесе. И порой случается так, что «рама» после нескольких выстрелов падает на землю и взрывается.
Но попасть в этот проклятый самолет даже опытному стрелку очень трудно.
«Рама» летит дальше и, завершая рейс, сбрасывает четыре бомбы. Всегда только четыре. Бомбы она кидает на деревни и хутора — туда, где много людей.
Едва «рама» исчезает, начинается артиллерийский обстрел.
Потом короткий перерыв и снова обстрел.
На этот раз фашисты стреляют агитационными снарядами. Гитлеровская пропаганда рассчитана на идиотов. Фашистские листовки умоляют: «Сдавайтесь нам в плен! Мы обещаем вам свободу ремесла и частного промысла…», «каждому, кто перейдет на нашу сторону, мы гарантируем земельный надел». Рядом — иллюстрация: бородатый русский крестьянин в длинной рубахе и закатанных по колено штанах пашет землю сохой; соху тянет рогатый вол…
Истратив дневной запас листовок, фашисты умолкают. Наступает тишина.
Наши стереотрубы смотрят на немцев, немецкие — на нас. Тысячи настороженных, изучающих глаз.
Свободные от дежурств сидят в блиндажах. Пишут письма — фронтовые треугольники. Бланки писем расчерчены пунктирами. Пунктиры указывают, как складывать треугольник. Кроме того, на бланках есть текст: «Выше черты не писать», «ниже черты не писать». А наверху — красными буквами: «Смерть немецким оккупантам!»
Много на этом листочке не напишешь, но зато ценишь и взвешиваешь каждое слово, как в телеграмме.
А потом на треугольник ляжет штамп: «Проверено военной цензурой». И повезут это письмо полевые почты. Пройдет несколько дней, а может быть, и неделя, прежде чем оно попадет в сумку почтальона.
Почтальона и ждут и боятся: что он принес — живое письмо или стандартную похоронную — «пал смертью храбрых»?
Письмо это будут читать десятки раз, изучат каждую строчку, чтобы узнать больше, чем в нем написано. Но больше не узнаешь. Разве расскажет фронтовик, что ему очень худо, что его треплет малярия, что открылась старая рана? Нет. Как всегда, он напишет: «Чувствую себя хорошо».
В конце письма не преминет пообещать: «скоро вернусь». Но скоро ли? И вернется ли?
Отправив письма, бойцы неторопливо крутят цигарки, рассказывают друг другу истории из мирной жизни, нещадно ругают союзников, которые опять, несмотря на свои заверения и клятвы, медлят с открытием второго фронта.
Наступает ночь. Передовая озаряется неровным конвульсирующим светом ракет. Немцы беспокоятся, нервничают, боятся наших разведчиков — охотников за «языками», поэтому беспрестанно пускают ракеты. Стрельба ракетами сопровождается длинными пулеметными очередями. Из пулеметов бьют трассирующими. Видимо, для устрашения.
Но у русского солдата нервы крепкие. Он сидит в окопе, в блиндаже, старательно высекает огонь из «катюши» — кремня, к которому приставлен ватный фитиль, — и озабоченно думает об одном: «Когда же дадут приказ о наступлении? Что-то мы застоялись…»
Любка
О том, когда начнется наступление, узнают за несколько часов. Но то, что оно скоро ожидается, в батальонах и дивизионах знают за много дней.
Знают потому, что телефоны звонят чаще, совещаний созывается больше, производится передислокация. Черт знает почему, но все чувствуют: на днях пойдем вперед.
Меня вызывает капитан Красин.
— Ну, как дела, молодая гвардия?