Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Только о людях - Андрей Седых на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Может быть, подумала Флоренс, я сплю, и всё это мне снится, — и эта комната, и видение в окне?

Флоренс выждала немного и начала внимательно вглядываться в незнакомца. Он стоял неподвижно, слегка наклонив голову. Человек казался ей высоким, сухощавым, не особенно молодым, и глаза у него были грустные и внимательные. Видение пугало ее, становилось невыносимым, и она решила проснуться, ущипнула руку, почувствовала боль, но человек не исчез, продолжал стоять в окне и только на лице его появилась легкая улыбка. Тогда она позвала, и в комнату почти тотчас же вошла ее мать: «Доброе утро, какой прекрасный день, Флоренс! Завтрак будет готов через десять минут. Кухарка спекла твои любимые булочки…»

— Мама, — сказала Флоренс, — посмотри в окно. Что ты видишь?

Миссис Томсон подошла к окну, выглянула наружу и ответила:

— Ничего… Да, конечно, Сэмюэль уже объезжает свои ящики. К завтраку у нас будут горячие лобстеры с топленным маслом, каких ты не имеешь в Нью-Йорке, и яблочный пирог.

Тогда Флоренс отвела свой взгляд от матери и внимательно посмотрела в сторону окна. На нем по- прежнему шевелились белые занавески, сияло солнце, и с берега доносились гортанные крики чаек, пожиравших мелких крабов и рыбешку, выброшенную на берег начинавшимся приливом.

Человек, стоявший в окне, исчез.

* * *

— Я хочу ехать в Европу, — сказала на следующий день Флоренс.

Люди из Новой Англии обычно очень сдержанны и не экспансивны. И хотя то, что сказала Флоренс, родителей поразило своей полной неожиданностью, они приняли известие внешне спокойно. Отец взглянул на мать и сказал, что это — прекрасная идея; каждый человек должен хоть раз побывать в Европе, — хотя бы для того, чтобы потом еще больше оценить и полюбить Америку. Они с мэмми были в Англии и во Франции незадолго до первой войны, еще до рождения Флоренс. Это была приятная поездка, в обществе очень милых людей, и все они отлично провели время. Конечно, заграницей нужно быть очень осторожной в знакомствах и умеренной в еде и питье: вся хваленая французская кухня не стоит хорошего американского стэйка с печеной картошкой из Айдахо, а шампанского лучше всего вообще не пить, — от него только болит голова.

— Мы заказывали в ресторанах молоко и хотя они удивлялись, но всегда подавали, сказала мать таким тоном, словно вопрос о молоке был главным препятствием к поездке.

Флоренс получила еще много других полезных советов по поводу того, что можно и чего нельзя делать в Европе, адрес приличного семейного пансиона в Лондоне, куда она должна была заехать и, в заключение, довольно крупный чек на расходы по поездке. Родители решили, что молодая женщина скучает, ей нужно прокатиться. И, кто знает, — она может встретить на пароходе или в Европе человека своего круга, из приличной американской семьи. Почему именно этого американца нужно было искать в Европе они в точности не знали, но чувствовали, что найти его в деревушке Мэйна она не сможет. А в Нью-Йорке, где Флоренс жила зимой на своей квартире близ Гремерси Парк, встретить такого человека она и подавно не могла: в Нью-Йорке живут люди, говорящие по-английски или совсем плохо, или со странным, не очень приятным акцентом, непонятного происхождения…

И недели через три, распрощавшись с родителями, Флоренс Томсон вернулась в Нью-Йорк, а затем выехала в Европу на большом английском пароходе.

* * *

На пароходе этом она не встретила молодого человека из хорошей американской семьи, о котором мечтали ее родители. И в Европу плыли всё те же люди, плохо говорившие по-английски, или семейные пары, или англичане, возвращавшиеся к себе на родину и не очень искавшие новых знакомств.

На пятый день они подошли к Шербургу и стали на рейде. На борт поднялись низкорослые французские чиновники Сюртэ, начали проверять документы и ставить печати на паспорта. Целая армия хриплых и шумных носильщиков, заранее недовольных чаевыми, потащила на катер чемоданы пассажиров, сходивших в Шербурге.

И, совершенно неожиданно для себя, мисс Томсон решила, что она тоже сойдет в Шербурге и не поедет в Англию, — семейный пансион, в котором тридцать лет назад останавливались ее родители, вдруг показался ей скучным и ненужным. Позже, когда она рассказывала мне свою историю, Флоренс призналась, что в этот момент с ней произошло что то непонятное. Низкий берег Франции был близким, знакомым с детства, и какой-то внутренний голос сказал, что она должна сойти с парохода здесь, в Шербурге, и сразу ехать в Париж.

В поезде, который вез ее в Париж, она всё время смотрела в окна вагона. Сменялись, убегали сочные, зеленые пастбища Нормандии. Мирно пощипывали траву пятнистые коровы, косившие глаза на проходивший мимо поезд; мелькали серые деревушки с невысокими церковными колокольнями, с кучами навоза у каждого домика и поля с рядами низкорослых, корявых яблонь. В небе плыли легкие облака, розовые от заката.

В вагон-ресторане она хотела заказать молоко, но почему то ткнула пальцем в бутылку красного вина, уже стоявшую перед ней на столике. Вино очень понравилось и незаметно она выпила его до конца. К ее удивлению, голова не разболелась ни в этот день, ни на следующий, когда она проснулась в комнате отеля Крийон, на плас де ла Конкорд. Из окна ее комнаты были видны зеленые верхушки деревьев, и Флоренс потянуло на улицу, на Чамсес Элайсес, точного французского произношения которых она сразу выговорить не смогла.

Цвели и сладко пахли липы. Гроздья тяжелых белых цветов свешивались с каштанов. Она бродила по городу целый день, не чувствуя усталости, совершенно пьяная от особенного, парижского воздуха. Присела за столиком на террасе ресторана и была очень удивлена, что в меню не оказалось простого сандвича, а подали ей большой и очень вкусный завтрак. Флоренс, всю жизнь заказывавшая на завтрак сандвич и чашку кофе, на этот раз всё съела, — и какой-то очень вкусный «рийет де Норманди», и кровавый бифштекс с зеленым крессоном и жареным картофелем, и пахучий, еще не начавший бродить сыр Бри с остатками соломки на золотистой корочке. Она заказала и съела даже кусок торта со свежей лесной земляникой, густо посыпанной сахаром, со взбитыми сливками… Как медленно протекало кофе в фильтре! Капля за каплей, и Флоренс как зачарованная смотрела на эти медленно падавшие в стакан капли кофе, в первый раз в жизни наслаждаясь этой медлительностью и охватившей ее непреодолимой ленью. И люди, сидевшие вокруг в ресторане, видимо, тоже никуда не торопились и наслаждались едой, вином, крепким кофе, видом прохожих, — перед каждым из них была вечность.

Вечером Флоренс вошла в холл отеля Крийон. Лысый портье в сюртуке, с золотыми нашивками, приветливо поздоровался и, любезно улыбаясь, протянул ей ключ от комнаты. Она взяла ключ и направилась к лифту и вдруг, посреди холла, остановилась и растерянно отошла в сторону, а потом села у столика для корреспонденции.

В центре холла, на диване, она увидела того самого человека, который явился ей в окне, в солнечное утро, в Мэйне. Он смотрел на Флоренс внимательными и немного грустными глазами. На этот раз это было не видение и не явление метафизического порядка. Это был живой человек, — высокий, сухощавый, в руках он держал палку с набалдашником из слоновой кости и на ногах его были гетры, — так еще одевались люди в Париже в тридцатых годах.

Флоренс взяла из ящика стола листок бумаги и широким, размашистым почерком, написала:

— Подойдите ко мне. Я хочу с вами поговорить.

Позже она никогда не могла объяснить, почему записка эта была написана и как она осмелилась послать ее с грумом незнакомому человеку, сидевшему в десяти шагах от нее. Тот внутренний голос, который заставил ее поехать в Европу, который приказал сойти с парохода в Шербурге и направиться в Париж, — этот же самый голос продиктовал ей записку… Господин в гетрах прочел ее, поднялся с места и, подойдя, словно он давно знал, что встреча произойдет, сказал:

— Добрый вечер, Флоренс.

Флоренс не удивилась, что он назвал ее имя. Ей казалось, что они знакомы давно, всю жизнь, быть может, она знала его еще раньше, в каком-то другом мире, — в этой встрече для нее не было ничего таинственного или неожиданного. И он не стал задавать вопросов, — ему, видимо, тоже всё показалось в этой встрече давно предрешенным. Много лет спустя, в Нью-Йорке, когда мисс Томсон рассказывала мне о своей парижской встрече, она по-прежнему ничего не могла и не старалась объяснить. В сумочке ее лежала старая фотография, сломанная посредине, — моментальный снимок, сделанный на улице бродячим фотографом. На снимке был изображен человек аристократического вида, в шляпе с узкими полями и в костюме с высокой талией. В руках у него была трость с набалдашником и на ногах — белые щегольские гетры. Снимок был сделан на фоне казино Монте Карло, в садике с пальмами, в то время, когда они поехали вместе на Ривьеру. Вся встреча продолжалась недолго, несколько недель. Он почему то недолюбливал Париж и говорил, что в июле все порядочные люди уезжают и остаются только лавочники и туристы-иностранцы. Они уехали на Юг, осматривали пыльный и выжженный солнцем Прованс, делали покупки в Канн, на Круазетте, и неудачно играли в казино Монте Карло. В этом месте рассказ Флоренс делался сбивчивым и не совсем понятным. В памяти ее запечатлелись только отдельные моменты, но связной картины ее жизни в Париже и на Ривьере не получалось. Отчетливо помнила она какой-то завтрак на острове Лерэн, — под пиниями, на воздухе. Был сухой, жаркий день, громко стрекотали цикады, и ледяное шампанское чуть-чуть кололо в нос, — молока на острове Лерэн не нашлось. И омары, которые затем подали, были приготовлены даже лучше, чем в Мэйне, где их просто варили в морской воде с водорослями. Как они объяснялись? Она почти не говорила по-французски, а он с трудом находил нужные английские слова. Но этого оказалось вполне достаточным, они понимали друг друга и всё было так просто, как никогда в жизни, — временами оба думали, что они давно, бесконечно давно знают друг друга, и что встреча в холле отеля Крийон была продолжением других встреч, новым звеном в какой-то длинной цепи, начала и конца которой не было видно… И всё же конец настал. Также внезапно, как она решила ехать в Европу, Флоренс почувствовала, что ей пора вернуться в Америку, в свою одинокую квартиру на Гремерси Парк.

Он не удивился и не просил остаться, ему это тоже представлялось нормальным и предопределенным с самого начала. Последний вечер они провели вместе в Ницце, на террасе, откуда любовались видом на Бухту Ангелов и на далекий Эстерель. Бриллиантовым ожерельем убегала в даль гирлянда фонарей на променаде и где то в конце, на краю света, через определенные промежутки времени, загорался и гас огонь маяка. В саду, который полили перед вечером, цвели поздние, осенние цветы. От теплой, влажной земли шел пряный и сладкий дух.

На утро он повез ее на вокзал, — пустой, раскаленный от солнца, с клумбами цветов и серыми, пыльными кактусами. Они молчали, гуляли по платформе, думая о своем, и вдруг откуда то, со стороны Монте Карло, со свистом и ревом примчалось окутанное белым паром чудовище, — мелькнули зеркальные стекла синих международных вагонов экспресса «Пари-Лион-Медитерранэ» и кондуктора, стоявшие на подножках, через минуту засвистали и протяжно закричали:

— En voiture, s'il vous plait!

Она вышла на площадку вагона. Человек с грустными и внимательными глазами стоял на платформе, приподняв шляпу над головой, и ждал, когда тронется поезд. Поезд, наконец, тронулся, сначала очень медленно, потом начал забирать ход, и он пошел за вагоном, всё еще держа шляпу над головой, постепенно стал отставать и вдруг сразу исчез с глаз… Это было давно, много лет назад, и от всей этой встречи осталась только выцветшая сломанная фотография. Флоренс Томсон никогда больше в Европу не ездила и не пыталась разыскать после войны человека, который так странно и непонятно вошел в ее жизнь и так же непонятно из нее выпал.

Она живет по-прежнему в Нью-Йорке, в квартире на Гремерси Парк, уставленной книгами, посещает лекции в музеях и бывает по четвергам в концертах Филармонии. Летом она живет в старом доме на берегу океана. По утрам в комнату доносится гул прилива, с океана дует соленый ветер, и белые занавески слегка трепещут в пустом и всегда открытом окне.

В недрах Авраама

Когда-то Николай Александрович был присяжным поверенным, но в эмиграции ему пришлось заняться делами, имевшими весьма отдаленное отношение к праву. О делах этих бывший присяжный поверенный говорил знакомым с улыбкой снисходительной, — дескать, ничего не поделаешь, темпора мутантур, так сложились обстоятельства. Обстоятельства складывались различно: Николай Александрович одно время занимался какими то выморочными имущества- ми, потом открыл фабрику настоящего кавказского ягурта, носился с проектом журнала типа «Жар-Птица» и, в конце концов, потерял свои последние деньги.

Кончилось всё это экспортной конторой, небольшой комнатой в деловом квартале Нью-Йорка. В экспортном деле также чувствовался кризис. Но в контору свою Николай Александрович ходил аккуратно, просиживал там до вечера, читая газеты или разговаривая с друзьями по телефону. Друзей было много, и когда Николай Александрович несколько раз неосторожно повторил, что ему скоро стукнет шестьдесят лет, заговорили о необходимости устроить ему юбилей. Кандидат в юбиляры энергично запротестовал. Человек он был скромный и, хотя, по собственному его выражению, не мало потрудился «на общественной ниве», от публичного чествования наотрез отказался. Говорил он о своем отказе так долго и упорно, что друзьям пришлось, в конце концов, образовать юбилейный комитет. Чествование было назначено на осень, но оно не состоялось: помешала внезапная смерть Николая Александровича.

В жаркий летний день он вернулся из конторы раньше обычного и сказал жене, что чувствует себя плохо. Елена Ивановна всполошилась, бросилась искать доктора, но время было каникулярное и знакомые врачи, как на зло, все разъехались. Наконец нашла одного,. совсем чужого человека. Он пришел поздно вечером, послушал сердце, пощупал печень и сказал, что пока ничего определить нельзя, но, вероятнее всего — желудок. В жаркую погоду это случается часто. Прописал слабительное и сказал, что придет еще раз утром. А ночью Николай Александрович громко вскрикнул и умер, так и не успев проснуться.

Время было летнее, глухое, и на отпевание пришло мало народу… Все члены юбилейного комитета оказались в разъезде. Всё же в церкви набралось десятка два знакомых. Они стояли с виноватым видом, переминаясь с ноги на ногу, и покорно слушали негромкие возгласы священника, мерно позвякивавшего кадилом. После отпевания батюшка сказал слово, которое на следующий день в местной русской газете было названо «прочувствованным». Он говорил о последнем могикане русской интеллигенции, который много потрудился на ниве общественной, и мирно теперь упокоится в недрах Авраама и с праведными сопричтется. Елена Ивановна плакала. Украдкой смахнули слезу два старых судебных деятеля, — оба они покойника не любили, но сами считали себя последними могиканами.

Особенно религиозным человеком Николай Александрович не был. В церковь ходил только на панихиды, да раз в год бывал на молебне по случаю годовщины Судебных Уставов. В загробную жизнь и в радость вечную не верил, и как то очень твердо сказал жене, что «если что либо случится» — просит его тело сжечь. Теперь это «что либо» случилось и наступил момент выполнить волю покойного.

* * *

Елена Ивановна была женщиной сентиментальной и предпочла бы старомодное погребение на кладбище, и потом, раза два в год, ездила бы на родную могилку с цветами. Но Николай Александрович, человек прогрессивных идей, определенно хотел кремации. И вот теперь из церкви тело его повезли в крематорий. Поехала в крематорий Елена Ивановна и еще три человека, названные в газете членами семьи и ближайшими друзьями: какая то дама, считавшая себя дальней родственницей, представитель Союза Русских Адвокатов, который до последней минуты надеялся сказать надгробную речь и так и не сказал ее за отсутствием слушателей, и какой то совсем чужой старичек, вообще не знавший покойного, но очень любивший бывать на похоронах.

Так как церемония была скромная, по третьему разряду, орган в крематории не играл. Гроб как то сразу унесли в боковую комнату. Ждать нужно было в часовне. Было совсем тихо. Через стрельчатые окна с цветными стеклами лился желтый свет… Минут через пятнадцать судебный деятель не выдержал и, поёрзав некоторое время, подошел к вдове, — он очень жалеет, но неотложные дела заставляют его уехать в город до конца печальной церемонии. Он сказал еще несколько приличествующих случаю слов, выразил соболезнование от лица всей зарубежной русской адвокатуры и направился к выходу. В часовне остались только сомнительная родственница и старичек, терпеливо ждавший выноса.

Но никакого выноса не произошло. Ровно через час появился господин в черном костюме, с черным галстуком («как он может ходить так в подобную жару?» — успела подумать Елена Ивановна), склонился перед вдовой и грустным голосом сказал, что кремация закончилась.

— Урна с останками, — сказал он, — будет доставлена к вам на квартиру через два дня.

Тут нужно пояснить, что представитель похоронного общества, накануне сговаривавшийся с Еленой Ивановной о всех деталях, спросил, что ей угодно делать с урной? Большинство оставляет урну на хранение в колумбарии. При этом он ловко вынул из портфеля и показал красиво переплетенный альбом со снимками колумбария: полукруглая галлерея, в которой, словно сейфы в банковской стене, были замурованы бесчисленные ящички. Белые мраморные дощечки с именами дорогих покойников возвышались во много ярусов, образовывая как бы два этажа. В галлерее к услугам посетителей были передвижные лестницы и Елена Ивановна сразу вообразила, как она будет взбираться на такую лесенку и потом сидеть на верхней ступеньке, как ворона на ветке. Представитель похоронного общества далее сообщил, что за сравнительно небольшую приплату к мраморной дощечке можно приделать стеклянную вазочку для цветов, что придает замурованной урне некоторый индивидуальный отпечаток. Но Елена Ивановна замотала головой и сказала, что вся идея колумбария и сидения на лесенке ей не нравится: нельзя ли получить нишу в нижнем ряду? Оказалось, что внизу всё уже давно распродано. Вакансии имелись лишь во втором ярусе.

— Что же делать? — спросила Елена Ивановна. И для чего Коля придумал всю эту кремацию, вместо погребения, как у обыкновенных людей?

И она даже позавидовала женщинам, которые могут поехать на кладбище, на могилу, вместо того, чтобы карабкаться на какую то лесенку и сидеть там не шевелясь, из боязни слететь вниз. Тогда посетитель сказал, что выход из положения есть. Многие просто берут урну с прахом домой и хранят ее у себя, в родной и привычной для покойника обстановке. Это избавляет семью от утомительных поездок на кладбище или в колумбарий и, конечно, от лишних расходов, связанных с хранением урны.

Елена Ивановна не спала всю прошлую ночь, очень устала и страдала от мигрени. Нужно было как можно скорей принять решение и избавиться от неприятного посетителя. И она сказала, что ей это подходит, да, конечно, урну можно хранить дома и это лучше, бедный Коля будет всегда здесь, с ней рядом.

Вот почему через два дня после кремации на квартиру принесли простой деревянный ящичек не очень больших размеров, нечто вроде шкатулки.

Елена Ивановна бережно внесла ее в столовую и поставила посреди обеденного стола, накрытого, как всегда, клеенкой.

* * *

Квартира Николая Александровича была небольшая, беженская. При жизни он отлично в ней помещался с женой и находил ее в какой то степени даже уютной и просторной. Но после смерти, когда Николай Александрович превратился в несколько горстей праха на дне шкатулки, оказалось, что занимает он очень много места, и что оставаться вдвоем в квартире с Еленой Ивановной ему очень трудно.

Первый день после своего возвращения он провел в столовой, посреди стола, на котором были поставлены две зажженные свечи и ваза с цветами. На следующий день цветы завяли, а свечи Елена Ивановна решила больше не зажигать, — она по натуре была человеком довольно жизнерадостным, и эта похоронная атмосфера в доме ее начинала тяготить. Так как обеденный стол был ей нужен, она поставила урну на буфет. К вечеру зашли проведать вдову самозванная родственница и еще одна знакомая дама. Увидев урну на буфете, они смутились, отказались от предложенного чая и поспешили уйти. На следующий день был с визитом старый приятель мужа, только что приехавший с каникул и пропустивший похороны. Он начал расспрашивать, но когда Елена Ивановна дошла до кремации и показала урну на буфете, приятель изменился в лице и сказал, что зайдет как-нибудь в другой раз, но напрасно, всё-таки, она взяла прах домой. Раны нужно залечивать, а тут, всегда на глазах. «Мертвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий», процитировал он и попятился к дверям, оставив Елену Ивановну пользоваться жизнью.

Елена Ивановна и сама уже досадовала, чувствуя, что совершила ошибку: нельзя же угощать людей, заходящих в гости, видом покойника на буфете? Шкатулка была в тот же день перенесена из столовой в спальню, но для этого пришлось убрать со столика радио-аппарат. Конечно, сейчас было не до музыки, но радио свое Елена Ивановна очень любила и убрала его в шкаф не без сожаления… Посреди ночи она проснулась, сразу вспомнила о шкатулке, стоявшей рядом, на столике. Ей стало жутко. Под утро, намучившись, она приняла успокаивающие капли и начала придумывать, куда бы поставить злополучную шкатулку? Но подходящего места в квартире не было: в комод урна не входила, платьевой шкаф был переполнен, в другом шкафу было место, но там стояли чемоданы и какие то пакеты с ненужными вещами, — это было слишком оскорбительно.

Попробовала она поставить урну на своем туалетном столике, с которого пришлось убрать все фривольные, но в общем необходимые вещи — банки с кремами, флакон одеколона, пудренницу. На третий день, второпях, Елена Ивановна положила на шкатулку свои перчатки и потом долго мучилась: какое кощунство! При жизни Николая Александровича бывали дни, когда она совсем не замечала присутствия мужа. Теперь же Елена Ивановна чувствовала его постоянно, каждую минуту, он прочно вошел в ее существование, руководил всеми ее решениями, — это был загробный реванш человека, при жизни очень мало интересовавшегося тем, что думала и как поступала его жена, и теперь не оставлявшего ее ни на одно мгновенье.

Днем это невидимое присутствие было еще сносно, но по ночам оно принимало какие то кошмарные, бредовые формы. Лежа в темноте, с раскрытыми глазами, она вспоминала всю свою несложную и пустоватую жизнь, мысленно беседовала с мертвецом в шкатулке и ей казалось, что она постепенно теряет рассудок, и что если урна останется в квартире, она никогда больше не проведет спокойной ночи, без кошмаров и разговоров с призраком.

— Так нельзя, милая моя, — сказала ей дальняя родственница, разглядывая с видом эксперта темные круги под глазами Елены Ивановны. Вы себя изводите, а толку никакого нет. Так вот, милая, вы Николая Александровича из квартиры уберите. Между нами говоря, к вам и люди из-за этого перестали ходить: неуютно, знаете.

Должно быть, Елена Ивановна подсознательно только и ждала такого совета. Был это даже не совет, а нечто большее: моральное разрешение, ясное указание на то, что люди не осудят. Теперь оставалось только придумать, что делать с злополучной урной. Елена Ивановна вдруг вспомнила, что прах какого то американского миллионера, также преданного кремации, подняли на самолете и сверху рассыпали над его землями. Вспомнила она, как понравился тогда этот жест Николаю Александровичу: он что-то сказал о том, что «земля есть и в землю изыдеши», и что теперь американец навеки воссоединился с пейзажем, который он так любил при жизни, и частью которого он сам стал после смерти.

Это была блестящая идея — рассыпать прах мужа на лоне природы. Не даром Николай Александрович часто мечтал, что на старости лет они купят домик под Нью-Йорком и при этом добавлял какую то фразу о Цинцинате, которую она, по незнанию латинского языка, не понимала. Было, конечно, препятствие: отсутствие самолета. Но самолет казался деталью, прихотью миллионера, — за такими трудно было тянуться простым русским эмигрантам. Всю эту церемонию можно было проделать иначе, гораздо скромней, но с таким же результатом, — например, развеять прах мужа из поезда, мчащегося посреди зеленых лугов и пастбищ.

И в ближайшее воскресенье Елена Ивановна взяла деревянную шкатулку, завернутую в бумагу, и отправилась на Пенсильванский вокзал. В каком направлении ехать было ей безразлично, но она вспомнила, что с Николаем Александровичем они несколько раз ездили на Лонг Бич. По дороге была зелень, маленькие сады, всё то, о чем мечтал бедный Коля. Она взяла билет и села в вагон, переполненный дачниками.

День был жаркий, все окна в вагоне настежь раскрыты. Елена Ивановна смотрела на пролетающие мимо убогие предместья Нью-Йорка. Сначала были фабричные корпуса, потом пошли маленькие домики и подобия садов: клочек газона, два тощих деревца, куст чахлых роз и гортензии.

«Коля мечтал выращивать цветы», — думала Елена Ивановна. После станции Джамейки поезд пошел вдоль длинной аллеи тополей, за которыми открылся широкий луг и вдали какие то строения. Елена Ивановна не знала, что это скаковое поле, один из Нью-Йоркских ипподромов. Она увидела только, что место зеленое, открытое, это было именно то, чего она хотела. Дрожащими руками развернула бумагу, открыла крышку ящика и зажмурилась: на дне лежал серовато-желтый пепел и какие то мелкие костяшки. И, уже не глядя, она зачерпнула горсть праха и бросила его в окно. Ветер подхватил серо-желтую пыль и понес ее вдоль вагонов. Елена Ивановна широким жестом сеятельницы бросила еще горсть, и еще. И вдруг сзади, какой то человек, сидевший у окна, свирепо закричал на весь вагон:

— Что за чорт?! Чего вы бросаете в окна? Лэди, вы не видите, что всё летит обратно в вагон и засоряет людям глаза?

Елена Ивановна оглянулась, как затравленный зверь, и бросила еще одну горсть. Поезд начал слегка заворачивать, описывая широкую дугу, и бренные останки Николая Александровича, летевшие по воздуху, попадали во все раскрытые окна состава.

— Лэди, прекратите это безобразие! — уже угрожающе крикнул желчный пассажир. Никто не обязан закрывать окна в такую жару из-за вашей прихоти. Выбрасывайте ваш мусор дома, а не из окна вагона!

Елена Ивановна ничего не ответила. От ужаса она захлебнулась, да и английский ее язык был недостаточно хорош, чтобы объяснить, что речь шла не о мусоре, а о прахе бывшего присяжного поверенного и честного труженика на общественной ниве. На дне ящика оставалось еще несколько горстей, но негодующие крики уже слышались с разных сторон вагона. Люди вынимали платки и прикладывали их к засоренным глазам. И тогда последним, широким и отчаянным жестом, Елена Ивановна швырнула урну, которая покатилась под железнодорожный откос и застряла у каких то кустов. Поезд шел, постепенно набирая ход, поля кончились, и в окнах снова замелькали маленькие дома и садики с клочками газона и гортензиями.

А Николай Александрович упокоился, наконец, в недрах Авраама, и стал навсегда частью пейзажа ипподрома Джамейки.

Бабалу

My mother bore me in the Southern wild, And I am black, but о my soul is white! — Blake, "The little black boy".

Ее звали Бабалу, — сокращенно Бэб. Она была черная девочка с двумя туго заплетенными косичками, которые кончались зелеными бантиками.

Бабалу сидела на траве, около цветочной клумбы и при этом сама казалась каким то экзотическим цветком. Мать ее работала на кухне, целый день возилась у плиты, била посуду, а по ночам, уложив спать девочку, куда-то исчезала. Возвращалась она очень поздно, всегда в сопровождении очередного поклонника, и жильцы русского пансиона, в котором служила Эльмара, ожидали, что в результате этих ночных прогулок у Бабалу появится маленький брат или сестра, — так же случайно, как случайно появилась на свет и сама Бабалу.

О каждом новом романе Эльмары мы узнавали немедленно. Пища вдруг становилась несъедобной, Эльмара принималась бить посуду таким темпом, что на кухню было страшно войти, а хозяйка пансиона, женщина нервная и впечатлительная, целыми днями ломала себе руки и повторяла:

— Здравствуйте! Сказка начинается сначала. Вчера ее провожал домой какой-то новый папуас.

И, почему-то, ни с того, ни с сего, добавляла:

— Бедная Бабалу… Несчастная малютка!

А малютка была очаровательная, — нос приплюснутый, пуговкой, глаза лукавые, рот наполнен множеством белых зубов. Успех она имела у жильцов пансиона огромный: все наперебой баловали Бабалу, покупали ей игрушки, сласти и яркие ленты для косичек. Бэб принимала эти подношения, смущенно опускала глаза и, на вопрос, сколько ей лет, шептала:

— Я еще не слишком взрослая. Шесть лет.

В пансионе жили другие дети—синеглазая Машенька и толстощекий Летька. Бабалу без всяких затруднений была принята в их компанию на равных началах. Я даже думаю, что Машенька и Летька вообще не обращали внимания на цвет лица своей подруги. Расовых предубеждений у детей нет, они появляются позже, когда дети превращаются во взрослых, начинают читать книги и доказывать друг другу, что люди рождаются равными… Наши дети играли вместе в саду, вместе ходили на пляж купаться, втроем сооружали из песка неприступные крепости, защищенные от морского прибоя искусственной системой глубоких парапетов и рвов.

Конечно, главным архитектором этих построек был Летька, — да это и нормально, так как ему шел уже седьмой год, возраст совершенно достаточный для диктатора. Девченками он пользовался, как рабской силой: заставлял вычерпывать воду, набегавшую во рвы, заваливать пробоины в крепостных стенах, и при этом свирепо кричал хриплым, ломающимся голосом. Машенька не обращала на командира особого внимания, а Бабалу всё же немного пугалась и молча, по-негритянски, ворочала белками глаз. Посуду она еще не била, но мужскому авторитету уже подчинялась беспрекословно.

Весь день дети проводили вместе, но во время завтрака и обеда Машенька и Летька отправлялись в столовую, а Бэб тихонько шла на кухню. При виде дочки Эльмара широко улыбалась и низким, грудным голосом говорила:

— Где ты была, маленький дьяволенок? Сейчас мамми тебя накормит. Помой руки и садись за стол.

По субботам из города приезжали на дачу отцы, — усталые, измученные, но обязательно с подарками для детей. Машенька не торопилась вскрывать свои пакеты, — это была тихая, хорошо воспитанная девочка, а Летька набрасывался на коробки и свертки с пиратским видом, критически всё осматривал, прикидывал в уме, насколько это пригодится в его сложном хозяйстве, а потом солидно говорил отцу:

— Ты привез мне слишком много подарков. На следующей неделе ты опять привезешь мне слишком много подарков?

Так как отца у Бабалу не было, одаривали ее все жильцы пансиона. Но дети иногда спрашивали:

— А где твой папа?

— Он уехал, говорила Бэб. Он большой и сильный.

— Когда он приедет?

— Скоро. Он приедет и расскажет мне сказку.

Но папа всё не приезжал, и с некоторых пор мы начали замечать, что девочка скучает. Меньше играла с другими детьми, пряталась в каких то закоулках, застенчивость ее стала увеличиваться. Как раз в это время появился у нее новый друг, — тетя Женя, которая привязалась к девочке. Играла с ней в мяч, переплетала непокорные косички, или взяв крепко крошечную ладошку, начинала водить по ней пальцем и приговаривать:

— Сорока-ворона, кашку варила, деток накормила… Этому дала, этому дала…

Говорила она по-русски, но хотя Бабалу ни слова не понимала, значение слов чувствовала необыкновенно, по интонациям, и в конце игры громко хохотала, протягивала руку и, осмелев, просила:

— Еще… Солока — Волона…

И всё приходилось начинать сначала. Когда тетя Женя говорила, что «этому бедненькому, маленькому, кашки не дала», — на лице Бабалу появлялся ужас, но секунду спустя она уже громко смеялась; дочь кухарки не могла всё-таки, поверить, чтобы мамми не накормила маленького.

Должно быть, и Женя полюбила ребенка. Сначала это была игра, — лето, скучно, делать нечего, а тут, под боком, зверек с забавной рожицей, и какой-то особенный, отличающийся от всех детей не только цветом лица, но и своей внутренней печалью, одиночеством маленького существа, которое, вероятно, где то в душе уже знает, что папа никогда не приедет и сказки не расскажет. К слову сказать, сказки она очень любила. Усаживалась у ног Жени, поджимала ноги и просила:

— Расскажи про принцессу и про семь карликов.

— В некотором царстве, в некотором государстве, начинала Женя.

— В каком царстве? В Вирджинии?

— Почему в Вирджинии?

— Мама рассказывала про принцессу Пакахонтес. Она жила в Вирджинии.

— Ну, пусть будет в Вирджинии… Так вот, принцесса эта была необыкновенно красивая. Глаза синие- пресиние, как вода в море. Губы розовые, волосы золотистые до колен, а кожа — как молоко, и совсем прозрачная…

— Как молоко? разочарованно спрашивала Бабалу. Разве она не была черная? Все принцессы — черные.



Поделиться книгой:

На главную
Назад