Гриша пошел к лошади, на ходу вытягивая из портов ремешок. Стоящая боком, она поворотила к нему морду, наклонила и потянула ноздрями. И все сразу заметили, что левый глаз у нее совсем белесый.
— Гля, так она ж слепа на один глаз! — усмехнулся Гриша, подходя. — А ну, ня бойсь… ня бойсь…
Лошадь прянула в сторону. И встала левым боком.
— Гринь, заходи слева, там, где глаз у ей слеп, — посоветовал деда Яков. — Видать, с Бытоши отбилась, бродяга.
— Не, тять, она от цыган ушла, — хмуро смотрел на лошадь Хвиля, приподымаясь. — В Желтоухах опять табор встал. От них и сбегла. Вона лохматая какая…
Гриша осторожно приблизился к лошади, сделав из ремешка кольцо и держа его за спиной. Но лошадь снова отбежала.
— Ах ты, гадюка… — посмеивался Гриша.
— Погодь, Гришань, — Хвиля отломил кусок хлеба, пошел к лошади. — На-ка, лохматая, возьми…
Вдвоем они стали осторожно, как охотники, приближаться к лошади с двух сторон. Она замерла, прядая маленькими ушами и пофыркивая. Гриша и Хвиля стали двигаться совсем медленно, как во сне. И Даше стало почему-то
— Ня бойсь, ня бойсь… — бормотал Гриша.
Подойдя совсем близко, мужики остановились. Хвиля протянул хлеб почти к самой морде. Гриша напрягся, закусив губу. Замершая лошадь всхрапнула и кинулась между ними. Мужики бросились на нее, вцепились в гриву. Даша закрыла глаза. Лошадь заржала.
«Хоть бы не поймали!» — вдруг неожиданно взмолилась Даша, не открывая глаз.
Она слышала ржание лошади и ругань мужиков.
Потом ржание прекратилось.
— Ах ты, мать твою… — злобно произнес отец.
— Стерва дикая… — произнес Гриша.
Даша поняла, что лошадь не поймали. И открыла глаза.
На лугу стояли отец и Гриша. Лошади не было.
— Эх вы, анохи! — в сердцах махнул на них рукой деда Яков. — Кобылу споймать не могёте.
— Дикая она, тять, — Гриша стал вставлять ремешок в сползающие порты.
— По лесу бегает, шалава… — отец поднял оброненный хлеб, подошел, положил на холстину.
— Коли слепа да дика, какой прок от ней? — пробормотала мать и ложкой стала собирать сметану с Дашиного подола.
Колени Даши дрожали.
— Ты чаво? Спужалась? — улыбнулась мать.
Даша покачала головой. Она была
Даша не слушала их. После того как лошадь убежала, ей стало хорошо и легко.
— Даш, чаво ты сидишь сиднем? — мать поправила свой сбившийся платок. — Пойди ягоды насбирай.
Даша нехотя встала, взяла пустой кузовок, повесила на плечо и пошла в дальний конец луга.
— Далёко не ходи, — облизывал ложку отец.
Даша пошла сперва по стерне, громко шорхая новыми лаптями, потом по стоячей траве, пугая стрекочущих кузнечиков. Трава нагрелась на солнце, и в ней было горячо ногам. Даша прошла весь луг, оглянулась. Мужики поднялись косить. Даша вытащила свистульку из кармашка и громко свистнула. Мать махнула ей рукой. Птицы в обступавшем луг лесу откликнулись свистульке. Даша свистнула еще раз. Послушала голоса птиц. Свистнула. Убрала свистульку и вошла в редколесье на узком конце луга. Здесь стоял молодой березняк, а в нем кустилась земляника. Даша вошла под березы, сняла жесткий лыковый кузовок с плеча, поставила в траву и принялась собирать ягоду и носить к кузовку. Земляники было много, и никто до сих пор не обобрал ее. Даша рвала спелые и не очень ягоды, сыпала в кузовок, а те, что покрупней, ела сама. Земляника была сладкой. Собрав ягоду на одной поляне, Даша перенесла кузовок на другую. Вдруг какая-то птица вспорхнула у нее из-под ног, затрещала крыльями, отлетела и села на березу. Даша вынула свистульку и свистнула. Птица отозвалась тонким прерывистым писком, совсем как свистулька. Даша удивилась. И снова свистнула. Птица откликнулась. Даша пошла к птице. Птица вспорхнула, отлетела и снова села где-то. Даша успела заметить, что птица пестрая, как канюк, но гораздо меньше. Даша свистнула. Птица откликнулась. Деда Яков рассказывал Даше, что птицы говорят на своем языке, но только святые люди и птицеловы понимают птичий язык.
— Свистулька по-птичьи говорит! — прошептала Даша.
Ей захотелось расспросить птицу про лесную жизнь, про клады, которые, по словам бабки, охраняют горбатые лешие. Она пошла по березняку к птице, дуя в свистульку. Птица откликалась. Но, подпустив Дашу поближе, снова снялась и улетела, треща крыльями. За березняком начинался густой старый ельник. Птица упорхнула туда.
— Куды ж ты, зараза! — вскрикнула Даша так, как кричат взрослые на непослушную скотину.
Она подумала, что птица полетела туда, где ее гнездо, как у курицы. А гнёзда-то всегда в укромных местах обустроены, чтоб помехи не было. Стало быть, там, в темном ельнике, и есть гнездо этой птицы. Там птица сядет, успокоится и расскажет про клады, укажет места тайные. А они потом с тятей возьмут заступ, пойдут да и выроют. И купят лошадь. И поедут на ней в Людиново. И накупят там всякого добра.
Даша вышла из березняка, пробралась между двумя огромными кустистыми орешинами с теплыми, мягкими листьями, переступила сквозь трухлявое, поросшее мхом и засохшими поганками дерево и подняла глаза.
Еловый бор сумрачной стеной стоял перед ней. Даша вошла в него. Высокие ели сомкнулись над ее головой. И солнце скрылось. Лаптям сразу стало мягко ступать. В бору было прохладно и очень тихо. Даша свистнула. В глубине бора послышался слабый писк птицы.
— Ах ты! — пробормотала Даша и двинулась на свист.
Она шла между еловых стволов по мягкой, усыпанной хвоей и шишками земле. Кругом стало еще сумрачней и тише. Даша остановилась: впереди в полумраке теснились еловые стволы. Ей показалось, что там, впереди, — ночь. И она может войти в нее. Стало боязно. Даша оглянулась назад, где еще виднелся залитый солнцем березняк. Там, на лугу, ждали мать и отец. Но надо было найти птицу. Даша свистнула. Лес молчал. Она свистнула еще раз. Птица отозвалась впереди. И Даша двинулась вперед, в ночь, на голос птицы. Ступала по мягкой земле, огибая и трогая шершавые деревья, обходя пни, обрывая паутину, перешагивая через сухие ветки. И вдруг вошла в совсем ровную аллею. Толстенные ели двумя рядами стояли перед ней, словно кто-то посадил их когда-то давным-давно. Ели были огромные, старые, полумертвые. Стволы их, источенные жуками, зияли темными дуплами и расходящимися трещинами, полными застывшей смолы. Даша вошла в аллею. Впереди было совсем темно. Оттуда тянуло прелью. Даша свистнула. Птица отозвалась. Даша пошла по аллее. Сумрак сгущался, мощные еловые ветви переплелись наверху, скрыв и солнце, и небо. Впереди показалось что-то маленькое и белое.
«Птица!» — подумала сперва Даша, но вспомнила, что та была пестрой.
Маленькое белое повисло посередине аллеи.
Даша подошла ближе к белому. Оно висело неподвижно. Потом исчезло. И появилось снова. Даша подошла совсем близко. Белое снова исчезло. И появилось. Даша посмотрела внимательно. И вдруг разглядела, что это маленькое белое — белесый лошадиный глаз. Он моргал. Даша пригляделась еще. И увидела всю черную лошадь. Ту самую. Лошадь стояла в темной аллее. Она была еле различима в полумраке. Черное тело ее словно слилось с сумрачным воздухом, пахнущим хвоей и смолой.
Даша стояла, замерев.
Ей совсем не было страшно. Но она не знала, что делать.
Лошадь совсем не двигалась. Не жевала губами, не втягивала ноздрями воздух.
«Спит?» — подумала Даша и посмотрела на здоровый глаз кобылы. Влажный, темно-лиловый, как слива, он глядел куда-то вбок. Совсем не на Дашу.
— Ня бойсь, — произнесла Даша.
Лошадь вздрогнула, словно проснулась. Ноздри ее выдохнули воздух.
— Ня бойсь, — снова повторила Даша.
Лошадь стояла все так же неподвижно. Даша осторожно протянула руку и положила ее на губы лошади. Они были теплыми и бархатистыми.
— Ня бойсь, ня бойсь… — липкими от земляники пальцами Даша погладила лошадиные губы.
Лошадь медленно опустила голову. Понюхала хвоистую землю. И замерла с опущенной головой. Продолжая гладить губы и ноздри кобылы, Даша присела на корточки. Белесый глаз оказался совсем близко. Даша уставилась на него. Глаз был не весь белый. В середине темнел маленький черный зрачок с тончайшим синеватым ободком. Даша приблизила свое лицо к необычному глазу. Он моргнул. Лошадь все так же неподвижно стояла с опущенной головой. Даша разглядывала глаз. Он ей напомнил трубу, которую их учительница, Варвара Степановна, привезла из Людинова и показывала на уроке. Труба называлась длинным взрослым словом на букву «к». Даша не запомнила слово и назвала трубу «каляда-каляда». В той трубе была маленькая дырочка. В нее надо было смотреть, поворотив другой конец трубы к свету. В трубе был виден красивый цветок. Если каляду-каляду вертеть, цветок превращался в другие цветки, и их становилось так много, и все они были такие красивые и разные, что дух захватывало, и можно было всю жизнь вертеть и вертеть эту трубу.
Даша заглянула в лошадиный глаз.
Она была уверена, что в глазу у лошади все белое-пребелое, как зимой. Но в белом глазу совсем не оказалось белого. Наоборот. Там все было какое-то красное. И этого красного в глазу напхалось так много, и оно все было какое-то такое большое и
И вдруг
И Даше стало так страшно, что она застыла как сосулька.
Белый глаз моргнул.
Лошадь вздохнула. Всхрапнула. Подняла голову, шумно втянула ноздрями сумрачный воздух. И не обратив никакого внимания на Дашу, пошла в глубь бора.
Даша сидела на корточках, не дыша. И вдруг
Даша села на землю. Руки ее опустились на еловые иголки. И страх сразу прошел. Даше стало как-то тоскливо. Она почувствовала, что
Она встала и пошла на просвет. Выйдя из бора, сощурилась от яркого солнца. За это время стало еще жарче. На поляне в березняке она нашла свой кузовок, повесила на плечо и пошла на луг.
Мужики косили уже на середине луга. Мать ворошила сено. Даша подошла к ней.
— Ну что, много насбирала? — поправив сползший на глаза платок, мать заглянула в кузовок, засмеялась. — Всего-то?! Много!
— Я лошади у глаз глядела. Там горло красное, — произнесла Даша и неожиданно разрыдалась.
— Ты чаво? — мать взяла ее на руки, потрогала лоб. — Перегрелася девка…
Мать отнесла плачущую Дашу под дубок, прыснула на нее водой. Проплакавшись, Даша напилась воды и заснула глубоким сном. Проснулась уже на руках отца, который нес ее домой, в деревню. Солнце садилось, мычали пришедшие домой коровы, полаивали собаки.
Дома ждали бабка и трехлетний брат Вовка. Вечерять сели уже в сумерках, при керосиновой лампе. Бабка вынула из печи котел с теплой похлебкой. Ели со свежеиспеченным хлебом, молча. Даша жадно глотала похлебку, жевала вкусный свежий хлеб. Мать потрогала ей лоб:
— Прошло…
— Перегрелася внучка бабкина! — подмигивал Даше деда Яков.
— Солнце у кровя пошло, знамо дело… — кивала крепкотелая большеротая бабка.
Наевшись, все устало побрели спать кто куда: деда Яков в сад, Гриша с Ваней в сенник, мать с маленьким Вовкой в хату, бабка на печь. Отец, зевая, стал тушить меднобокую, вкусно пахнущую керосином лампу. Но Даша вцепилась ему в штанину:
— Тять, а листок?
— Листок… — отец вспомнил, усмехнулся в бороду.
Каждый вечер Даша отрывала листок календаря, висящего на стене рядом с часами-ходиками и деревянной рамкой с фотографиями. В рамке были отец в солдатской форме, мать и отец с цветами и пририсованными целующимися голубями, деда Яков с винтовкой на войне и он же со старым председателем на ярмарке в Брянске, танк «КВ», Сталин, Буденный и актриса Любовь Орлова.
Отец поднял Дашу, она оторвала листок календаря.
— Ну, читай, чего завтра будет, — как всегда, сказал отец.
— Двадцать два… июня… вос… кресенье… — прочитала вслух Даша.
Отец опустил ее на пол:
— Воскресенье. Завтра ворошить пойдем… Спи!
И он шутливо шлепнул Дашу по попе.
69 серия
Анна Петрищева, тридцатисемилетняя полноватая женщина вынырнула из выхода метро «Тушинская» и, постанывая, словно от боли в животе, побежала по мокрому, шоколадному снегу к маршруткам. Влезла в уже отъезжающую, втиснулась на сиденье рядом с бритоголовым парнем в кожаной куртке. Парень, жуя, хмуро покосился на нее. Она же, разгоряченная, в распахнутом зимнем пальто с воротником из розоватого искусственного меха и большими пуговицами «под мрамор» вытащила из сумочки мобильный, набрала:
— Что, Саш?
— Виктор ключ подбирает, — быстро ответил подростковый голос и разговор оборвался.
— Господи! — произнесла Петрищева так громко и обреченно, что сидящие в маршрутке покосились на нее.
Маршрутка небыстро выехала на Волоколамское шоссе, проехала с полкилометра и притормозила, попав в пробку. Анна завертела головой и заерзала своим пухлявым телом так, словно старясь телесными движениями разогнать поток ненавистных грязных машин.
Но пробка была серьезной: до родной остановки, «Военного городка», ехали долгие 32 минуты вместо положенных 14. Анна изнывала от внутренней муки, постанывая, охая и злобно шипя. Каждая остановка отзывалась в сердце ее мучительным спазмом: «Академия», «Санаторий ипподрома», «Трикотажная», «Павшино», «Школа».
Наконец, мучительной и грозной насмешкой наползла родная остановка с переполненной урной и почерневшим, усыпанным окурками сугробом. Вырвавшись из вонючей маршрутки, Анна перебежала дорогу и, размахивая сумочкой, кособоко понеслась к своей пятиэтажке.
— Сволочи… суки… — бормотала она, махая свободной рукой, словно отгоняя невидимых бесов.
Подбежав к подъезду, изнемогая, почти воя, набрала код, проклятая дверь запищала, Анна рванула ее, ворвалась в пахнущий кошачьей мочой полумрак, кинулась на второй этаж.
Обитая светлой искусственной кожей дверь была приоткрыта.
Анна вломилась в прихожую, швырнула сумочку на пол и в пальто, в сапогах бросилась в проходную комнату. Там в полумраке сиял квадрат телеэкрана. Вокруг молча сидели родные Анны: семидесятилетний отец, шестидесятичетырехлетняя мать, четырнадцатилетний сын Саша и десятилетняя дочка Аленка.
Не отрываясь от экрана, где студент третьего курса философского факультета Виктор Хохлов насиловал профессора социальной антропологии Серафиму Яковлевну, лежа на ней сзади, Анна рухнула на диван рядом с Сашей и Аленкой. Седоусый, жилистый отец неподвижно сидел в левом углу дивана, полная мать, как всегда, в кресле, подложив под себя сложенное вчетверо одеяло песочного цвета. Никто из них не обратил внимания на Анну, словно она и не входила в свою квартиру.
— Что ты делаешь, подлец?! — всхлипывала продолговатая, прямоугольная, вся состоящая из переливающихся серебристо-зеленым и как бы постоянно срезающих и восстанавливающих друг друга граней Серафима Яковлевна, тряся своей квадратной головой с копной тончайше-прозрачных, плоских волос. — Что ты, негодяй, со мною делаешь?
— Совершаю с вами половой акт, госпожа профессор… — кряхтел завитый бордовой спиралью Виктор, от наслаждения кривя свои желтые треугольные губы. — Я обожаю половые акты с престарелыми профессоршами… обожаю… обо-жаю… обо-жаю…
— Я подам на тебя в суд, подонок!
— Подавайте, подава-а-а-айте… — лизнул он круглым черным, рифленым языком ее прозрачный затылок, под которым трепетал голубоватый, ритмично пульсирующий мозг Серафимы Яковлевны.
Его толстый, похожий на сверло член, ритмично ввинчивался в узкую и длинную щель вагины Серафимы Яковлевны.
— Тебя выгонят из университета и посадят!
— Не выгонят и не пос-с-а-а-дят… о-ах… ох, как хорошо… никто… ни-и-и-икто… не пос-с-са-а-адит меня-я-я…