Глухонемой слуга входит в комнату и прикрывает за собой дверь. Стоит у двери, не сводя глаз с хозяина. Тот оборачивается. Взгляды их встретились. Они долго, пристально смотрят друг другу в глаза. Слуга даже не выказал господину должного почтения. Если бы эта сцена продолжалась одну-две секунды, в ней не было бы ничего удивительного. Однако она так затягивается, что простой случайностью её не объяснишь. Слуга и господин словно разговаривают, не открывая рта. Вот так — безмолвно, одними взглядами — объясняются муж и жена или братья-близнецы, робеющие говорить о сокровенном при посторонних. Но там достаточно и мимолётного взгляда, эта же сцена всё тянется и тянется, и на лицах обоих мужчин не видно даже намёка на какие-то потаённые чувства. Точно переворачиваешь страницу книги, предвкушая диалог или хотя бы описание действия, жеста, а дальше ничего нет: пустой лист, как в «Тристраме Шенди»[12], или — по недосмотру переплётчика — вообще никакого листа. Так они и стоят, глаза в глаза, как человек перед зеркалом и человек в зеркале.
Наконец оба, как по команде, зашевелились — так оживают люди на экране после стоп-кадра. Дик оборачивается к стоящему у дверей сундучку. Мистер Бартоломью снова опускается в кресло и наблюдает, как слуга перетаскивает сундучок поближе к камину. Поставив его, слуга тут же принимается доставать из него пачки исписанных листов и швырять на рдеющие угли. Всё это спокойно, без оглядки на хозяина — можно подумать, он просто-напросто избавляется от кипы старых газет. Бумаги вспыхивают почти мгновенно. Дик становится на колени и берётся за книги в кожаных переплётах. Они разделяют участь бумаг. Из сундучка одно за одним вынимаются полуфолио, большие кварто, томики поменьше. У многих на переплётах золотом вытиснен герб. Дик раскрывает их и бросает кверху переплётом в разгорающееся пламя. Одну-две он раздирает пополам, прочие швыряет целиком и либо сгребает их в кучу, либо грубо сработанной кочергой ворошит страницы тех, что никак не разгорятся.
Мистер Бартоломью поднимается, берёт забытую на столе пачку бумаг и бросает вместе с остальными. Затем становится за спиной склонившегося к огню слуги. У камина сложены поленья. Дик берёт пять или шесть, укладывает друг на дружку поверх горящих бумаг и вновь замирает. Мужчины взирают на это маленькое варварство точно так же, как только что глядели в глаза друг другу. По голым стенам мечутся густые дрожащие тени: куда свету свечей до пламени в камине. Мистер Бартоломью заглядывает в сундучок — не завалялось ли там что-нибудь ещё. Очевидно, сундучок пуст, и мистер Бартоломью закрывает крышку. Потом опять садится в кресло и ждёт, когда завершится это непостижимое жертвоприношение, когда каждый клочок, каждый листок, каждая страница обратится в пепел.
Через несколько минут бумаги почти догорели. Дик поднимает глаза на господина, и на губах у него брезжит улыбка — улыбка человека, который знает, ради чего всё это, и не скрывает радости. Не улыбка слуги — улыбка закадычного друга, сообщника: «Ну, вот и всё. Теперь совсем другое дело, правда?» В ответ — загадочная улыбка хозяина. Они опять впиваются друг в друга глазами. Первым выходит из оцепенения мистер Бартоломью. Подняв левую руку, он соединяет большой и указательный пальцы и решительно суёт в это колечко вытянутый палец другой руки, словно пронзает что-то.
Дик подходит к длинной скамье у изножья кровати, берёт эту скамью, переносит и ставит футах в десяти от теплящегося камина. Затем отдёргивает полог кровати и, не оглянувшись на хозяина, удаляется.
Мистер Бартоломью задумчиво разглядывает огонь. Но вот дверь снова отворяется. На пороге — девушка из чердачной комнаты. Её раскрашенное лицо серьёзно, неулыбчиво. Присев в реверансе, она делает два-три шага вперёд. За её спиной вырастает Дик, он закрывает дверь и остаётся стоять у стены. Мельком взглянув на них, мистер Бартоломью вновь отворачивается к огню; может показаться, что он раздосадован тем, что его отвлекают. Но взгляд его снова обращается на девушку. Он озирает её с холодным любопытством, как зверушку: платье из дымчато-розовой парчи, между полами — того же цвета юбка, спускающиеся чуть ниже локтя рукава с пышными кружевными манжетами, тугая шнуровка, превращающая торс в перевёрнутый конус, корсаж, в котором вишнёвый цвет перемежается с цветом слоновой кости, неестественный румянец, белый воздушный чепец с двумя длинными лентами. На шее у неё ожерелье из сердоликов цвета запёкшейся крови. А всё вместе не то чтобы некрасиво, а как-то до боли несуразно: простота и изящество, испорченные манерностью и вычурами. Девушка в новом наряде кажется не краше, а даже зауряднее.
— Что же мне делать с тобой, Фанни? Отослать обратно к Клейборнихе и велеть, чтобы она тебя выпорола за непокорство?
Девушка стоит молча и неподвижно; её, как видно, не удивило, что мистер Бартоломью называет её Фанни, а не Луиза, как Фартинг.
— Не затем ли я тебя нанял, чтобы ты доставляла мне всяческие удовольствия?
— Затем, сэр.
— На всякий бы лад доставляла — и на французский, и на итальянский. Явила бы все свои срамные ухватки.
Девушка молчит.
— Стыдливость пристала тебе не больше, чем навозной куче шёлковый убор. Сколько мужчин предавалось с тобой блуду за последние шесть месяцев?
— Не знаю, сэр.
— И как именно предавались, тоже не знаешь? Прежде чем мы с Клейборнихой ударили по рукам, я всё про тебя выспросил. Даже французская болезнь гнушается твоим шелудивым телом. — Он внимательно смотрит на девушку. — Сколько ни есть в Лондоне охочих до греческой любви, каждому ты позволяла с собой содомничать. Даже рядилась в мужское платье, утоляя их похоть. — Снова испытующий взгляд. — Отвечай же. Так или нет?
— Да, я рядилась в мужское платье, сэр.
— Ну так гореть тебе за это в геенне огненной.
— Я буду гореть не одна, сэр.
— Только тебя-то опалит поболе других, ибо на тебе грехи их. Уж не мнишь ли ты, что Господь равно наказует и падших, и тех, кто привёл их к падению? Что Он не делает различия между слабодушием Адама и злокозненностью Евы?
— Я, сэр, того не разумею.
— А я тебе растолкую. И то ещё растолкую, что деньги за тебя уплачены, и хочешь ты или не хочешь, но отработаешь сполна. Статочное ли дело, чтобы наёмная кляча указывала ездоку?
— Я вам, сэр, во всём покорствую.
— Для видимости. Но строптивость твоя временами проглядывает столь же ясно, как и твоя нагая грудь. Или ты думаешь, что я слеп и не приметил твоего взгляда там, у брода?
— Всего-то навсего взгляд, сэр!
— А пучок цветов под носом — всего-навсего фиалки?
— Да, сэр.
— Лживая тварь!
— Нет, сэр!
— То-то что «да, сэр». Я догадался, к чему этот взгляд, что за смрад источали твои треклятые фиалки.
— Просто они мне приглянулись, сэр. У меня и в мыслях не было ничего дурного.
— И ты можешь в том поклясться?
— Да, сэр.
— Преклони колена. Вот здесь. — Мистер Бартоломью указывает на пол, на место возле скамьи.
Помедлив мгновение, девушка подходит к нему, опускается на колени и склоняет голову.
— Не прячь глаза.
Девушка поднимает голову, взгляд её карих глаз устремлён в его серые.
— Повторяй за мной: «Я публичная девка».
— Я публичная девка.
— «Отданная вам внаймы».
— Отданная вам внаймы.
— «Дабы услужать вам во всём».
— Дабы услужать вам во всём.
— «Я дщерь Евы и всех её грехов».
— Я дщерь Евы.
— «И всех её грехов».
— И всех её грехов.
— «И повинна в своенравии».
— И повинна в своенравии.
— «От коего отныне отступаюсь».
— От коего отныне отступаюсь.
— «И в том клянусь».
— И в том клянусь.
— «А нарушу зарок — да поглотит меня геенна огненная».
— Геенна огненная.
Мистер Бартоломью не отрываясь смотрит в глаза девушки. В лице этого человека с бритой головой проступает что-то демоническое. Нет, лицо не пышет яростью или страстью — напротив, от него веет холодом и полнейшим безразличием к жалкому созданью, стоящему перед ним на коленях. Так обнаруживается одна доселе скрытая черта его натуры — садизм (при том что маркизу де Саду предстоит родиться в тёмных лабиринтах истории лишь четыре года спустя). Черта столь же неестественная, что и едкий запах палёной кожи и бумаги, наполняющий комнату. Если б понадобилось изобразить лицо, которому чуждо всякое человеческое чувство, более верного — ужасающе верного — образца не найти.
— Отпускается тебе грех твой. А теперь обнажи своё растленное тело.
Девушка на миг опускает глаза, встаёт и принимается распускать шнуровку. Мистер Бартоломью с холодной беззастенчивостью наблюдает из своего кресла. Слегка отвернувшись, девушка продолжает раздеваться. Наконец одежда уложена на скамью, и девушка, присев на дальний конец скамьи, стягивает чулки со стрелкой. Теперь на ней лишь сердоликовое ожерелье и чепец. Она сидит, сложив руки на коленях и уткнувшись взглядом в пол. На вкус мужчин того времени, фигура её оставляет желать лучшего: слишком маленькая грудь, слишком хрупкое и бледное тело, хотя никаких признаков недуга, который приписывал ей мистер Бартоломью, на нём не заметно.
— Желаешь ли, чтобы он тебе угождал?
Девушка молчит.
— Отвечай.
— Душа моя тянется к вам, сэр. Но вы меня отвергаете.
— Не ко мне — к нему. И его срамному уду.
— На то была ваша воля.
— Да, я хотел полюбоваться на ваши сладострастные забавы. Но я не приказывал вам миловаться напоказ, как голубок с голубицей. Не стыдно ли тебе, прежде водившей знакомства с особами столь блестящими, нынче пасть так низко?
Опять молчание.
— Отвечай.
Но, как видно, отчаяние придало девушке твёрдость. Она не отвечает, и в этом молчании чувствуется вызов. Мистер Бартоломью озирает её понурую фигуру и переводит взгляд на замершего у дверей Дика. И снова, как до прихода девушки, их взгляды встречаются, снова — загадочная пустота чистого листа. На этот раз не надолго. Дик неожиданно поворачивается и исчезает, хотя хозяин не подал никакого знака удалиться. Девушка удивлённо косится на дверь, однако немой вопрос в её взгляде так и остаётся невысказанным.
Девушка и хозяин теперь один на один. Мистер Бартоломью подходит к камину. Он нагибается и кочергой подгребает недогоревшую бумагу к пылающим поленьям. Затем выпрямляется и взирает на дело своих рук. Девушка у него за спиной медленно поднимает голову. По глазам видно, что он о чём-то размышляет или что-то замышляет. После недолгого колебания она встаёт и, тихо переступая босыми ногами, приближается к безучастной фигуре у камина. На ходу она вполголоса что-то приговаривает. Чего она домогается, угадать нетрудно: подойдя к хозяину, она вкрадчивым, но привычным жестом пытается обнять его за талию и слегка прижимается обнажённой грудью к его спине, словно сидит позади его седла.
Человек у камина тут же хватает её за руки — без гнева, с тем только, чтобы избежать объятий. Удивительно ровным голосом — без тени злости или укоризны — он обращается к девушке:
— Ты неразумная лгунья, Фанни. Я ведь слыхал, как ты стонала, когда в последний раз ему отдавалась.
— Это было одно притворство, сэр.
— А ты бы рада отдаться ему и непритворно.
— Нет, сэр. Вас и только вас я чаю удовольствовать.
Мистер Бартоломью молчит. Девушка украдкой высвобождается и снова пытается его обнять. Но он решительно отталкивает её руки.
— Одевайся. И я научу, как меня удовольствовать.
Девушка не отступает:
— Я для вас души не пожалею, сэр. Доверьтесь мне — и естество ваше поднимется, как жезл глашатая, и уж тогда употребите меня ему в угоду.
— Сердца у тебя нет. Да прикрой же ты свой срам! Прочь от меня!
Мистер Бартоломью по-прежнему стоит лицом к камину. Девушка с задумчивым видом начинает одеваться. Одевшись, садится на скамью. Проходит время. Не выдержав долгого молчания, она окликает хозяина:
— Я одета, сэр.
Тот, словно очнувшись от грёз, едва поворачивает голову и снова вперяет взгляд в огонь.
— В каких летах ты сделалась блудодейкой?
Не видя его лица, уловив необычную интонацию и подивившись неожиданному проблеску любопытства, девушка с запинкой отвечает:
— В шестнадцать лет, сэр.
— В борделе?
— Нет, сэр. Меня совратил хозяйский сын в доме, где я служила в горничных.
— В Лондоне?
— В Бристоле. Откуда я родом.
— И у тебя был ребёнок?
— Нет, сэр. Но однажды хозяйка обо всём проведала.
— И наградила за труды?
— Да, если палку от метлы можно почесть за награду.
— Что же привело тебя в Лондон?
— Голод, сэр.
— Разве Господь не дал тебе родителей?
— Они не пожелали принять меня обратно в свой дом, сэр. Они из «друзей».
— Каких ещё друзей?
— Люди их называют квакерами[13], сэр. Хозяин с хозяйкой тоже были «друзья».
Мистер Бартоломью поворачивается и стоит, широко расставив ноги и заложив руки за спину.