Итак, сентябрь 1917 г., уездная больница в Вязьме. Перед первой мировой войной ее старшим врачом был Л. К. Шмурло, врачами — Л. Т. Васильев и Н. И. Тихомиров. С II. И. Тихомировым Булгакову доведется работать вместе.
«… Велика штука, подумаешь, уездный город? Но если кто-нибудь подобно мне просидел в снегу зимой, в строгих и бедных лесах летом, полтора года, не отлучаясь пи на один день, если кто-нибудь разрывал бандероль на газете от прошлой недели с таким сердечным биением, точно счастливый любовник голубой конверт, ежели кто-нибудь ездил па роды за восемнадцать верст в санях, запряженных гуськом, тот, надо полагать, поймет меня.
Уютнейшая вещь керосиновая лампа, но я за электричество!
И вот я увидел их вновь наконец, обольстительные электрические лампочки!
… О больнице и говорить не приходится. В ней было хирургическое отделение, терапевтическое, заразное, акушерское. В больнице была операционная, в ней сиял автоклав, серебрились краны, столы раскрывали свои хитрые лапы, зубья, винты. В больнице был старший врач, три ординатора (кроме меня), фельдшера, акушерки, сиделки, аптека и лаборатория. Лаборатория, подумать только! С цейсовским микроскопом, прекрасным запасом красок.
Я вздрагивал и холодел, меня давили впечатления. Немало дней прошло, пока я не привык к тому, что одноэтажные корпуса больницы в декабрьские сумерки, словно по команде, загорались электрическим светом.
… Тяжкое бремя соскользнуло с моей души. Я больше не пес на себе роковой ответственности за все, что бы ни случилось на свете.
… О, величественная машина большой больницы на налаженном, точно смазанном ходу! Как новый винт по заранее взятой мерке, и я вошел в аппарат и принял детское отделение. И дифтерит, и скарлатина поглотили меня, взяли мои дни… По вечерам я стал читать (про дифтерит и скарлатину, конечно, в первую голову, и затем почему-то со странным интересом Фенимора Купера) и оценил вполне и лампу над столом, и седые угольки на подносе самовара, и стынущий чай, и сон, после бессонных полутора лет…» {37}.
Впрочем, нагрузка оставалась очень большой. Из удостоверения Вяземской уездной земской управы известно, что Михаил Афанасьевич заведовал венерологическим и инфекционным отделениями. Очевидно, он действительно руководил и детским отделением. Кстати, именно эту специальность педиатра Михаил Афанасьевич хотел выбрать по окончании университета. Учитывая эпидемическую обстановку, фактически это, наверное, было отделение детских инфекционных заболеваний. Иначе говоря, на долю молодого врача, в связи с ростом и утяжелением инфекций, выпал едва ли не самый трудный участок в больнице… «… Я не могу бросить ни на минуту работу, — пишет он сестре Наде в октябре 1917 г., — и поэтому обращаюсь к тебе сделать в Москве кой-что, если тебя не затруднит… Узнай, какие есть в Москве самые лучшие издания по кожным и венерическим на русск. или немецк. и сообщи мне, не покупай пока, цену и названия» {38}. В этом же письме Булгаков просит выслать ему руководство по клинической химии, микроскопии и бактериологии, о котором мы уже упоминали. Видимо, все лабораторные исследования в период работы в больнице в Вязьме он осуществлял сам.
Конец октября 1917 г. До Смоленщины доносятся раскаты революционных событий в Петрограде. В губернском центре завязываются бои между солдатами, поддерживающими большевиков, и силами Временного правительства. Казачьи части обстреливают Совет рабочих и солдатских депутатов, то та, то другая сторона пытается овладеть арсеналом. Ожесточенные классовые схватки кипят и в Вязьме — важнейшем железнодорожном узле на пути возвращения солдат с фронта в Москву. Выбитые стекла в вагонах, офицеры, срывающие мундиры, чтобы спастись, затеряться, хаос на вокзале. Вихрь стремительных событий швыряет людей, словно «клочки изорванной газеты».
В эти дни Михаил Афанасьевич мог прочесть во «Врачебной газете» о намечающейся забастовке городского санитарного аппарата в Москве, о забастовках профсоюза сиделок и санитарок в Киеве и работников аптек в Петрограде. В разделе «Летопись общественной медицины» сообщается, что в ряде госпиталей на должности главных врачей избраны фельдшера. Врачебный персонал госпиталей и больниц в Москве милитаризован…
Обстановка тяготит Булгакова. «Тяну лямку в Вязьме, — пишет он в письме родным 31 декабря 1917 г. — Вновь работаю в ненавистной атмосфере среди ненавистных мне людей… Единственным моим утешением является для меня работа и чтение. Я с умилением читаю старых авторов (что попадается, т. к. книг здесь мало) и упиваюсь картинами старого времени. Ах, отчего я опоздал родиться! Отчего я не родился сто лет назад. Но, конечно, исправить это невозможно!»
На фоне этих переживаний Михаила Афанасьевича, носивших характер психологического кризиса, и все большего расстройства его здоровья по-особому воспринимаешь его отношение к своим врачебным обязанностям в эти крайне трудные для него дни, его стремление лечить больных как можно более эффективно, иметь под рукой авторитетные клинические руководства, в том число иностранные издания. И это в обстановке, когда все вокруг рушится, когда средством к существованию является лишь земское жалованье. Недуг не сказался на профессиональном уровне доктора Булгакова и понимании им долга врача. «Никогда я не видела его раздраженным, недовольным из-за того, что больные досаждали ему, — вспоминала Т. Н. Лаппа. — Я не слышала от Михаила никаких жалоб на перегрузку и утомление. Он пользовался большим авторитетом. Нередко пациенты приезжали к нему из отдаленных сел, не входивших в его ведение. Обращались к нему и коллеги, когда им приходилось туго. За короткое время пребывания в Земстве (это слово Татьяна Николаевна просила писать с заглавной буквы) Михаил заслужил уважение и любовь не только со стороны медицинского персонала, но и многочисленных больных».
Вместе с тем главная мысль, владеющая сейчас им, — не быть «милитаризованным». Он жаждет освободиться от военной службы, однако декабрьская поездка в Москву безрезультатна. Наконец, 22 февраля 1918 г. «временно командированный в распоряжение Вяземской уездной земской управы врач резерва Михаил Афанасьевич Булгаков» получает удостоверение, дающее ему право на отъезд. В нем, в частности, говорится, что он уволен с военной службы по болезни согласно удостоверению в том Московского уездного воинского революционного штаба по части запасной от 19 февраля 1918 г. за № 1182. Булгаков, состояв в должности врача Вяземской городской земской больницы, заведовал инфекционным и венерическим отделениями и обязанности свои исполнял безупречно — подчеркивается в этом документе. Выскажем предположение о месте, где находилась эта больница. Как сообщил Я. Берг в статье «Там, где работал известный писатель» (смоленская газета «Рабочий путь» от 19 декабря 1985 г.), этим единственным лечебным учреждением в Вязьме, очевидно, была больница Лютова. Здания сохранились, они находятся на Красноармейском шоссе, недалеко от вокзала. Адрес больницы подсказала старейшая учительница Вязьмы А. Н. Ерохова. «Можно надеяться, что со временем здесь появится мемориальная доска», — пишет Я. Берг. Присоединяясь к его словам, добавим, что в этом здании, где находится сейчас одна из лабораторий Вяземской районной санитарно-эпидемиологической станции, организован мемориальный Булгаковский уголок.
Однако не исключено, что земская больница, упоминаемая в «Морфии», находилась там, где ныне расположена железнодорожная больница (ул. Ленина, 71). Впервые этот адрес обнаружил А. Бурмистров. Теперь тут современные постройки, но в глубине территории Б. Мягков увидел и небольшие старые одноэтажные здания, возможно, уцелевшие либо восстановленные. Поиск и исследования, конечно, будут продолжены.
«Мы поехали в Киев — через Москву, — вспоминала Т. II. Лаппа. — Оставили вещи (у Н. М. Покровского), пообедали в «Праге» и сразу поехали на вокзал, потому что последний поезд из Москвы уходил в Киев, потом уже нельзя было бы выехать. Мы ехали потому, что но было выхода — в Москве остаться было негде.
…Когда приехали из земства, в городе были немцы. Стали жить в доме Булгаковых на Андреевском спуске» {39}.
Эти воспоминания относятся к тревожной весне 1918 г., ко времени Брестского мира. 3 марта австро-германские войска вошли в Киев. Правительство РСФСР, согласно пунктам этого договора, признало особые отношения Центральной Рады с Германией и Австро-Венгрией. На Украине устанавливалась иная государственность. Поезд, с которым Булгаковы покинули Москву, пожалуй, действительно был последним пассажирским составом, проследовавшим в киевском направлении.
«Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, но 1919 был его страшней» — эти слова из «Белой гвардии» приводятся в «Истории Украинской ССР» (К.: Наук, думка, 1982). В них — концентрированная оценка событий. Причем оценка не по документам, не по чьим-то рассказам. Приезд Михаила Афанасьевича и Татьяны Николаевны в Киев совпал с политическим поворотом, к которому, пожалуй, целиком применим эпиграф к «Белой гвардии»: «Ветер завыл, сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло». Чужая речь, серые колонны немецких солдат па знакомых улицах — именно таким увидел Булгаков родной город. Впрочем, союз кайзеровских войск с Центральной радой продолжался недолго. 29 апреля немецкое командование разгоняет ее и выводит на политическую арену более удобную для него фигуру гетмана, в прошлом свитского генерала. Разворачивается маскарад власти марионеточного правительства, текут лихорадочные месяцы существования «державы» Скоропадского.
«По какой-то странной насмешке судьбы и истории избрание его (гетмана. — Ю. В.) произошло в цирке… И вот, в зиму 1918 года, Город жил странною, неестественной жизнью, которая, очень возможно, уже не повторится в двадцатом столетии… Открылись бесчисленные съестные лавки-паштетные, торговавшие до глубокой ночи, кафе, где подавали кофе и где можно было купить женщину, новые театры миниатюр, на подмостках которых кривлялись и смешили народ все наиболее известные актеры, слетевшиеся из двух столиц….
Кто в кого стрелял — никому не известно. Это по ночам. А днем успокаивались, видели, как временами по Крещатику, главной улице, или по Владимирской проходил полк германских гусар… Увидав их, радовались и успокаивались и говорили далеким большевикам, злорадно скаля зубы из-за колючей пограничной проволоки:
— А ну, суньтесь!
Большевиков ненавидели. Но не ненавистью в упор, когда ненавидящий хочет идти драться и убивать, а ненавистью трусливой, шипящей, из-за угла, из темноты… Ненавидели все — купцы, банкиры, промышленники, адвокаты, актеры, домовладельцы, кокотки, члены государственного совета, инженеры, врачи и писатели {40}.
Точный, словно диагноз, булгаковский портрет эпохи. Примерно такими же красками описывал в те дни картину жизни города и Д. 3. Мануильский: «Все кафе, «кавказские шашлычные», сады и дома для развлечений стали притонами купли и продажи валюты, фиктивных вагонов с товарами, выкраденных и опечатанных сейфов, драгоценностей, поддельных документов. Торговали патриоты-офицеры, чиновники, монахи, гетманская варта и гетманские министры».
Да, торговали многие. Но Булгаковы не принадлежали к числу продающих и покупающих, финансовое положение семьи ухудшилось. Между тем найти работу в какой-либо больнице, а многие из них закрылись и продолжали закрываться, для Михаила Афанасьевича оказалось почти невозможным. В силу сложившейся обстановки Киев был переполнен и врачебными кадрами. Например, врач А. И. Ермоленко, современник и сверстник Булгакова, к дневникам которого[2] мы далее обратимся, только после настойчивых хлопот и хождений устроился сверхштатным госпитальным ординатором, не получая какой-либо оплаты. О трудностях такого рода говорит и статья в журнале «Врачебное дело», издаваемом в этот период в Харькове, где выражается пожелание заполнять фельдшерские вакансии молодыми врачами. Статья так и называется — «Врачебная безработица».
«Счастье — как здоровье: когда оно налицо, его не замечаешь». Пожалуй, эти слова из рассказа «Морфий» именно и говорят о состоянии Михаила Афанасьевича в те дни. Ему так и пе удалось избавиться от наркотического пристрастия. Плохое физическое состояние усугублялось депрессией, отвыкнуть от наркотиков самостоятельно он не мог.
Вновь вместе с А. П. Кончаковским вчитываемся в его записи. В них идет речь о нелегкой борьбе с болезнью, о которой пишет и М. О. Чудакова в «Жизнеописании Михаила Булгакова», однако есть и некоторые дополнительные весьма важные подробности.
Конечно, беседуя с Татьяной Николаевной в Туапсе, с сожалением замечает Анатолий Петрович Кончаковский, я строил наш разговор далеко не так, как сделал бы это сейчас. Я не задал ей ряд вопросов, на которые уже не получишь ответа. И все же на днях исцеления она останавливалась особо, их детали, видимо, так и остались в ее памяти.
— Некоторое время после приезда в Киев я еще ходила с рецептами Михаила Афанасьевича в ближайшую от нашего дома аптеку на углу улиц Владимирской и Большой Житомирской, возле пожарной каланчи, — вспоминала Татьяна Николаевна. — Делала я это под его давлением, с большой неохотой, несколько раз, когда я не приносила вожделенного препарата, между нами возникали буквально стычки. К тому же в аптеке возникло подозрение, почему один и тот же врач выписывает на различные фамилии столько морфия. Это встревожило Михаила. Исцеления все не было, хотя в Киев мы переехали во многом благодаря моим неимоверным настояниям. Нашим горем я сразу же поделилась только с доктором Воскресенским. Он воспринял происходящее очень серьезно. После раздумий Иван Павлович сказал, что готов взять лечение на себя, по осуществлять он его хотел бы только через мои руки, никого больше не посвящая в суть дела. «Нужно будет попробовать вводить взамен морфия дистиллированную воду, попытаться таким образом обмануть рефлекс пристрастия, — предложил он. — А произносить бесполезные слова, что наркотики подобны смерти… Все это уже, пожалуй, пи к чему, Михаил Афанасьевич ведь и сам знает, сколь ужасны могут быть последствия. Наоборот, будем делать поначалу вид, что и я решительно пи о чем не осведомлен».
И вот я начала приносить от Воскресенского ампулы с подменой, к моему приходу они были уже подготовлены. Я забегала к нему буквально на минутку и шла в аптеку. Ведь иногда Михаил встречал меня на полпути. Внешне ампулы выглядели как наркотик, Иван Павлович аккуратно запаивал их, а быть может, для него их где-то специально изготовляли. Михаил Афанасьевич ждал меня с нетерпением и сразу же сам делал себе инъекцию. Время шло, по договоренности с Иваном Павловичем я стала приносить такие ампулы реже, объясняя это тем, что в аптеках почти ничего нельзя достать. Михаил Афанасьевич теперь достаточно спокойно переносил эти перерывы. Догадывался ли он о пашем заговоре? Мне кажется, через некоторое время он все понял, но принял правила игры, решил держаться, как пи трудно это было. Он осознавал — вот он, последний шанс. Очень не хотел попасть в больницу.
Иван Павлович приходил почти ежедневно — они играли в шахматы, обсуждали профессиональные темы, говорили о политике. Потом выходили на прогулку, спускались обычно к весеннему Днепру. «Тася, все окончится хорошо, Михаил выздоровеет», — убеждал меня Воскресенский. Так пришло избавление — навсегда. Случай очень редкий в медицине.
«… Он встретил меня жалостливо, но сквозь эту жалость сквозило все-таки презрение. И это напрасно. Ведь он — психиатр и должен понимать, что я не всегда владею собой. Я болен. Что ж презирать меня?» {41}.
Вдумаемся в эти слова из «Морфия» и сопоставим их с поведанным. Доктор Воскресенский не был психиатром-наркологом, но он оказался им!
Той же весной Михаил Афанасьевич начал практиковать как венеролог. На дверях дома по Андреевскому спуску, 13, появилась табличка: «Доктор М. А. Булгаков. Венерические болезни». (Осенью 1989 г. мы беседовали с Е. П. Кудрявцевой, которая знала М. Булгакова в студенческие годы и помнит это объявление. — Ю. В.). «В 1918—19 годах проживал в Киеве, начинал заниматься литературой одновременно с частной медицинской практикой», — пишет Булгаков в автобиографии. Небольшая его комната на втором этаже с балконом на улицу превратилась во врачебный кабинет. Здесь доктор Булгаков осматривал больных, вводил сальварсан.
Кстати, весь инструментарий и медикаменты удалось приобрести на средства, вырученные от продажи столового серебра. По воспоминаниям Т. Н. Лаппа, к доктору обращались преимущественно солдаты. Большие самовары непрерывно кипели. В кабинете все сияло чистотой, в безукоризненно отглаженном белом халате был и Михаил Афанасьевич. «Татьяна Николаевна, пожалуйста, воду, спирт, инструменты», — просил он жену, если приходили пациенты, неизменно называя ее в таких случаях по имени и отчеству. Как рассказала Е. А. Земская, Михаилу Афанасьевичу нередко помогал в эти часы и близкий его друг студент-медик Николай Леонидович Гладыревский, в будущем хирург в клинике А. В. Мартынова.
«Текли мысли, но их прервал звоночек…
— Пожалуйте, — сказал Турбин.
С кресла поднялся худенький и желтоватый молодой человек в сереньком френче. Глаза его были мутны и сосредоточенны. Турбин в белом халате посторонился и пропустил его в кабинет.
— Садитесь, пожалуйста. Чем могу служить?
— У меня сифилис, — хрипловатым голосом (это один из диагностических признаков. — Ю. В.) сказал посетитель и посмотрел на Турбина и прямо и мрачно.
— Лечились уже?
— Лечился, но плохо и не аккуратно. Лечение мало помогало.
— Кто направил вас ко мне?
— Настоятель церкви Николая Доброго, отец Александр.
— Как?
— Отец Александр.
— Вы что же, знакомы с ним?..
— Я у него исповедался….. Мне не следовало лечиться… Я так полагал. Нужно было бы терпеливо снести испытание, ниспосланное мне богом за мой страшный грех, но настоятель внушил мне, что я рассуждаю неправильно. И я подчинился ему.
Турбин внимательнейшим образом вгляделся в зрачки пациенту и первым долгом стал исследовать рефлексы. Но зрачки у владельца козьего меха оказались обыкновенные, только полные одной печальной чернотой.
— Вот что, — сказал Турбин, отбрасывая молоток, — вы человек, по-видимому, религиозный.
………………….Пропуск в тексте…………………….
Военный перевес был на их стороне, и поэтому центральный штаб дал указание снять все патрули и спрятать оружие» {42}.
Снять патрули и спрятать оружие… Вот та же ситуация в «Белой гвардии»: «Три двуколки с громом выскочили в Брест-Литовский переулок, простучали по нему, а оттуда по Фонарному и покатили по ухабам. В двуколках увезли двух раненых юнкеров, пятнадцать вооруженных и здоровых и все три пулемета. Больше двуколки взять не могли» {43}.
«То не серая туча со змеиным брюхом разливается по городу, то не бурые, мутные реки текут по старым улицам — то сила Петлюры несметная на площадь старой Софии идет на парад… Пэтурра. Было его жития в Городе сорок семь дней» {44}.
Булгакову довелось пережить эти сорок семь дней, увидеть действия осадного корпуса сечевых стрельцов полковника Коновальца, «на милость» которого был отдан Киев. «При Петлюре все казалось нарочитым — и гайдамаки, и язык, и вся его политика… (…) От правления Петлюры, равно как и от правления гетмана, осталось ощущение полной неуверенности в завтрашнем дне и неясности мысли» — писал К. Паустовский {45}, также находившийся в эти недели в Киеве.
Наступил невиданный экономический крах, нарастала инфляция. «Из-за отсутствия топлива и смазки прекратилось движение на железных дорогах, не работают заводы, почта и газ, — признавали газеты Директории. — Стоимость денег падает, торговля превратилась в спекуляцию, и цены растут с каждым днем».
Как отмечал Булгаков, он видел в этот страшный девятнадцатый год в Киеве совершенно особенный, совершенно непереносимый фон. Во многом это объяснялось тем, что Михаил Афанасьевич был врачом.
Власти объявили о мобилизации всех способных носить оружие в возрасте от двадцати до тридцати пяти лет. Врачи, естественно, также призывались в курени. По свидетельству Т. Н. Лаппа, такую повестку получил и Михаил Афанасьевич: «Я куда-то уходила, пришла, лежит записка: «Приходи туда-то, принеси то-то, меня взяли (он пошел отметиться, его тут же и взяли)». Прихожу — он сидит на лошади. «Мы уходим за мост — приходи туда завтра»» {46}. Описание того, что пережил в эти дни доктор Яшвин (а петлюровцы пытались остановить части Красной Армии на левом берегу Днепра), во многом соответствует тому, что происходило в эти дни с Михаилом Афанасьевичем.
«Это было в 19-м году, как раз вот 1 февраля. Сумерки уже наступили, часов шесть было вечера. За странным занятием застали меня эти сумерки. На столе у меня в кабинете лампа горит, в комнате тепло, уютно, а я сижу на полу над маленьким чемоданчиком, запихиваю в него разную ерунду и шепчу одно слово:
— Бежать, бежать…
… Дело было вот в чем: в этот час весь город знал, что Петлюра его вот-вот покинет… Из-за Днепра наступали, и, по слухам, громадными массами большевики, и, нужно сознаться, ждал их весь город не только с нетерпением, а я бы даже сказал — с восхищением. Потому то, что творили петлюровские войска в Киеве в этот последний месяц их пребывания, — уму не постижимо…
Итак…
Итак: лампа горит уютно и в то же время тревожно, в квартире я один-одинешенек, книги разбросаны (дело в том, что во всей этой кутерьме я лелеял безумную мечту подготовиться на ученую степень), а я над чемоданчиком.
… Вернулся я как раз в эти самые сумерки с окраины из рабочей больницы… и застал в щели двери пакет неприятного казенного вида. Разорвал его тут же на площадке, прочел то, что было на листочке, и сел прямо на лестницу.
На листке было напечатано машинным синеватым шрифтом: «С содержанием сего…»
Кратко, в переводе на русский язык:
«С получением сего, предлагается вам в двухчасовый срок явиться в санитарное управление для получения назначения…»
Значит, таким образом: вот эта самая блистательная армия, оставляющая трупы на улице, батько Петлюра, погромы и я с красным крестом на рукаве в этой компании….. План у меня созрел быстро. Из квартиры вон…..
И тотчас, кашляя, шагнули в переднюю две фигуры с коротенькими кавалерийскими карабинами за плечами…
У меня сердце стукнуло.
— Вы лекарь Яшвин? — спросил первый кавалерист.
— Да, я, — ответил я глухо.
— С нами поедете, — сказал первый.
— Что это значит? — спросил я, несколько оправившись.
— Саботаж, вот що, — ответил громыхающий шпорами и поглядел на меня весело и лукаво, — ликаря не хочуть мобилизоваться, за що и будут отвечать по закону.
… Я ехал в холодном седле, шевелил изредка мучительно ноющими пальцами в сапогах, дышал в отверстие башлыка, окаймленное наросшим мохнатым инеем, чувствовал, как мой чемоданчик, привязанный к луке седла, давит мне левое бедро. Мой неотступный конвоир молча ехал рядом со мной.
… Дикая судьба дипломированного человека…
Через часа два опять все изменилось, как в калейдоскопе. Теперь сгинула черная дорога. Я оказался в белой оштукатуренной комнате. На деревянном столе стоял фонарь, лежала краюха хлеба и развороченная медицинская сумка… Время от времени ко мне входили кавалеристы, и я лечил их. Большей частью это были обмороженные. Они снимали сапоги, разматывали портянки, корчились у огня. В комнате стоял кислый запах пота, махорки, йода. Временами я был один. Мой конвоир оставил меня. «Бежать», — я изредка приоткрывал дверь, выглядывал и видел лестницу, освещенную оплывшей стеариновой свечой, лица, винтовки. Весь дом был набит людьми, бежать было трудно. Я был в центре штаба» {47}.
И все-таки Булгакову удалось бежать. «Потом дома слышу — сине-жупанники отходят, — рассказывала Татьяна Николаевна. — В час ночи звонок. Мы с Варей побежали, открываем: стоит весь бледный… Он прибежал совершенно невменяемый, весь дрожал. Рассказывал: его уводили со всеми из города, прошли мост, там дальше столбы или колонны. Он отстал, кинулся за столб — и его не заметили. После этого заболел, не мог вставать. Приходил часто доктор Иван Павлович Воскресенский. Была температура высокая. Наверно, это было что-то нервное. Но его не ранили, это точно» {48}.
И снова Киев тех недель и месяцев глазами очевидца. В Военно-медицинском музее в Ленинграде хранятся записи работавшего в то время в госпитале на Печерске врача Александра Ивановича Ермоленко, в будущем подполковника медицинской службы, профессора кафедры госпитальной хирургии Ленинградского санитарно-гигиенического института. К его воспоминаниям обращается и М. О. Чудакова. Вот несколько фрагментов, выписанных нами.
«24 ноября 1918 года. Седьмой день гремят орудия гетманских и петлюровских войск…
13 декабря. Призыв врачей 1889—98 гг. рождения.
14 декабря. Всюду чувствуется страшное напряжение. Не щадят и медсестер Красного Креста. На Евбазе масса трупов… Все сосредоточены и молчаливы.
С 18 января 1919 года мобилизуются врачи санитарной управой. Врачи просятся на комиссию. Никто не хочет идти в военные части. Приват-доцент С. А. Тимофеев (к его воспоминаниям о Н. М. Волковиче мы обращались; в период гражданской войны под его руководством работал А. И. Ермоленко. — Ю. В.) устранен из госпиталя как русофил.
27 января. Канун большевизма. Санитарная управа уехала еще вчера. На Крещатике только и слышно: уехать.
3 февраля. Сегодня ночью бандиты вновь пытались захватить город в свои руки.
5 февраля. Уж скорее большевики заняли бы Киев»..[3]
Где же мог находиться в эти дни врач М. Булгаков? В.А. Антонов-Овсеенко вспоминал, что 31 января за Броварами, на юг от станции Бобрик, петлюровцы начали наступление силами конного полка и четырех пехотных полков, поддержанных артиллерией и даже одним самолетом. Однако 1-я Украинская Советская дивизия вынудила их панически отступать к Гоголеву. Сосредоточившись у Дымерки и Броваров, в ночь на 1 февраля они предприняли вторую атаку. Операциями руководил сам Петлюра, в бой были брошены лучшие части сечевиков, которым было приказано держаться до последнего. Но и они были разгромлены и, оставляя раненых и оружие, отступали к Киеву.
Можно полагать, что Михаила Афанасьевича мобилизовали в конный полк. В обстановке поспешного отхода он, в конце концов, сумел покинуть строй. Чтобы добраться домой, надо было пройти за эти ночные часы двадцать-тридцать километров.