— Вам письмо. В письме было:
«Приезжайте к нам в Коктебель. Великолепно. Начали купаться. Обед 70 коп.»
И мы поехали…» {83}.
Такова, собственно, преамбула цикла «Путешествие по Крыму». Эти очерки и сегодня побуждают взглянуть на уникальный уголок природы с позиций медицины и гигиены.
Например, накануне приезда М. А. Булгакова и Л. Е. Белозерской в Крым в Ливадии в апреле 1925 г. был открыт первый в мире крестьянский санаторий. Вот как описывает его писатель: «… Когда спадает жара, по укатанному шоссе я попадаю в парки. Они громадны, чисты, полны очарования. Море теперь далеко, у ног внизу, совершенно синее, ровное, как в чашу налито, а на краю чаши, далеко, далеко, лежит туман… На площадках, усыпанных таким гравием, группами и в одиночку, с футбольными мячами и без них, расхаживают крестьяне, которые живут в царских комнатах. В обоих дворцах их около 200 человек.
Все это туберкулезные, присланные на поправку из самых отдаленных волостей Союза… И в этот вечерний, вольный, тихий час сидят на мраморных скамейках, дышат воздухом и смотрят на два моря — парковое зеленое, гигантскими уступами — сколько хватит глаз — падающее на море морское, которое теперь уже в предвечерней мгле совершенно ровное, как стекло» {84}. Пожалуй, этот очерк можно назвать своеобразным художественным свидетельством, напоминающим об открытии первого курорта для крестьян. А в музее современной Ливадии следовало бы вспоминать и эти слова.
«Представьте себе развороченную крупно-булыжную московскую мостовую, — пишет Булгаков о Ялте. — Это пляж. Само собой понятно, что он покрыт обрывками газетной бумаги. Но менее понятно, что во имя курортного целомудрия…….налеплены……. загородки, которые ничего ни от кого не скрывают, и, понятное дело, нет вершка, куда можно было бы плюнуть, не попав в чужие брюки или голый живот…
Само собою разумеется, что при входе на пляж сколочена скворешница с кассовой дырой, и в этой. скворешнице сидит унылое существо женского пола и цепко отбирает гривенники с одиночных граждан и пятаки с членов профессионального союза. («Финансовая фантазия» Остапа Бендера у Провала здесь как бы предвосхищена! — Ю. В.).
Диалог в скворешной дыре после купанья:
— Скажите, пожалуйста, вы вот тут собираете пятаки, а вам известно, что на вашем пляже купаться невозможно совершенно?..
— Хи-хи-хи.
— Нет, вы не хихикайте. Ведь у вас же пляж заплеван, а в Ялту ездят туберкулезные.
— Что же мы можем поделать!
— Плевательницы поставить, надписи на столбах повесить, сторожа на пляж пустить, который бы бумажки убирал» {85}.
Этот репортаж о крымских пляжах актуален и сегодня. Уже из далека 25-го года видно: на этой береговой кромке нужны десятки курортов, разумеется, благоустроенных, отвечающих требованиям санитарии и гигиены.
«Годы испытания, когда тебе мешают работать, конечно, менее нужны, чем годы, когда тебе не мешают, но ничто не пропадает даром, — писал В. Каверин. — Булгаков, который прошел этот путь, не потерял ни одного часа». Поразителен, в частности, и тот факт, что даже в моменты заболевания, в часы и дни тифа, мысль Михаила Афанасьевича как бы запечатлевала ощущения, возникающие в таком состоянии. В этом отношении представляют интерес некоторые страницы «Записок на манжетах», являющиеся как бы эскизами и для отдельных мест в «Белой гвардии». Речь идет о пребывании Михаила Афанасьевича во Владикавказе весной 1920 г., когда он перенес возвратный тиф.
«Боже мой, боже мой, бо-о-же мой! Тридцать восемь и девять… да уж не тиф ли, чего доброго? Да нет. Не может быть!
… Тридцать девять и пять!
Доктор, но ведь это не тиф? Не тиф? Я думаю, это просто инфлюенца?…
Пышет жаром утес, и море, и тахта. Подушку перевернешь, только приложишь голову, а уж она горячая. Ничего… И эту ночь проваляюсь, а завтра пойду, пойду! И в случае чего — еду! Еду!…
Туман. Жаркий, красноватый туман. Леса, леса… и тихо слезится из расщелины в зеленом камне вода. Такая чистая, перекрученная хрустальная струя. Только нужно доползти. А там напьешься — и снимет как рукой! Но мучительно ползти по хвое, она липкая и колючая. Глаза открыть — вовсе не хвоя, а простыня.
… Просвет… тьма. Проев… нет, уже больше нет! Ничего не ужасно, и все-все равно. Голова не болит. Тьма и сорок один и одна…» {86}.
Подобный галлюцинаторный лихорадочный калейдоскоп при высокой температуре, конечно, учитывают опытные врачи. Отрывок из «Записок на манжетах» рисует именно такую картину болезненной «толкотни психических образов».
Характерно, что в 1923 г. в журнале «Врачебное обозрение» помещена статья Н. В. Краинского «О лихорадочном бреде». Описанное и обсуждаемое в этой работе (Н. В. Краинский подчеркивает, что в ее основе лежат и самонаблюдения) во многом совпадает с приведенными выше строками Булгакова.
«Психика больного, — пишет Н. В. Краинский, — живет своею особенною внутреннею субъективною жизнью в виде мучительных грез, кошмаров, бреда и причудливых видений, в которых своеобразно преломляются периодически врывающиеся туда внешние впечатления, проходящие сквозь нарушившие свою функцию органы чувств. Это состояние есть мучительное страдание, которое врач не только не должен игнорировать, но должен стремиться облегчить всеми силами своего знания. Даже в состоянии, близком к агонии, еще возможно управление со стороны врача угасающею психикою и облегчение тяжелого перехода в недра небытия. Это высокая задача и славный подвиг для врача… Исследование разбираемого состояния затрудняется еще тем, что душевный мир инфекционного больного остается замкнутым. Больной редко повествует о своих видениях и бреде, а когда приходит в себя — волшебный мир злых снов бесследно исчезает, и больной сохраняет о них лишь смутное воспоминание. Как правило — эти грезы забываются» {87}.
Очевидно, написанное М. А. Булгаковым и Н. В. Краинским возникло независимо друг от друга. Но и почти неизвестная современному читателю научная публикация, и автобиографические страницы, принадлежащие перу М. Булгакова, равно значимы для медицины!
«Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец…» Мы обращаемся к страницам «Белой гвардии», к ее турбинской линии.
«Уже совершенно по-волчьи косил на бегу Турбин глазами… Боком стремясь, чувствовал странное: револьвер тянул правую руку, но как будто тяжелела левая. Вообще уже нужно останавливаться. Все равно нет воздуху, больше ничего не выйдет… Он вспомнил веселую дурацкую пословицу: «Не теряйте, куме, силы, опускайтеся на дно».
И тут увидел ее…
— Офицер! Сюда! Сюда…
Турбин, на немного скользящих валенках, дыша разодранным и полным жаркого воздуха ртом, подбежал медленно к спасительным рукам…
«Спасла бы… спасла бы… — подумал Турбин, — но, кажется, не добегу… сердце мое». Он вдруг упал на левое колено и левую руку при самом конце лесенки. Кругом все чуть-чуть закружилось. Женщина наклонилась и подхватила Турбина под правую РУКУ-
… Он чувствовал, что женщина его тянет, что его левый бок и рука очень теплые, а все тело холодное, и ледяное сердце еле шевелится…
В тусклом и тревожном свете ряд вытертых золотых шляпочек. Живой холод течет за пазуху, благодаря этому больше воздуху, а в левом рукаве губительное, влажное и неживое тепло. «Вот в этом-то вся суть. Я ранен»…
«Сердце-то есть? — подумал он. — Кажется, оживаю… может, и не так много крови… надо бороться». Сердце било, но трепетное, частое, узлами вязалось в бесконечную нить…
Рубаха слезла клоками, и Турбин, белый лицом, голый и желтый до пояса, вымазанный кровью, желая жить, не дав себе второй раз упасть, стиснув зубы, правой рукой потряс левое плечо, сквозь зубы сказал:
— Слава бо… цела кость… Рвите полосу или бинт.
… Она опять присела. Турбин увидал рану. Это была маленькая дырка в верхней части руки, ближе к внутренней поверхности, там, где рука прилегает к телу. Из нее сочилась узенькой струйкой кровь.
— Сзади есть? — очень отрывисто, лаконически, инстинктивно сберегая дух жизни, спросил.
— Есть, — она ответила с испугом.
— Затяните выше… тут… спасете.
Возникла никогда еще не испытанная боль, кольца зелени, вкладываясь одно в другое или переплетаясь, затанцевали в передней. Турбин закусил нижнюю губу.
Она затянула, он помогал зубами и правой рукой, и жгучим узлом, таким образом, выше раны обвили руку. И тотчас перестала течь кровь…
(….) Дрова разгорались в печке, и одновременно с ними разгоралась жестокая головная боль. Рана молчала, все сосредоточилось в голове. Началось с левого виска, потом разлилось по темени и затылку. Какая-то жилка сжалась над левой бровью и посылала во все стороны кольца тугой отчаянной боли. (….)
— Ох, какой жар у вас. Что же мы будет делать? Доктора нужно позвать, но как же это сделать?
— Не надо, — тихо сказал Турбин, — доктор не нужен. Завтра я поднимусь и пойду домой.
… Утром, около девяти часов, случайный извозчик у вымершей Мало-Провальной принял двух седоков — мужчину в черном штатском, очень бледного, и женщину. Женщина, бережно поддерживая мужчину, цеплявшегося за ее рукав, привезла его на Алексеевский спуск. Движения на Спуске не было…» {88}.
В этом эпизоде все поразительно точно — и ощущения при ранении, и клиника кровопотери, и стремление выжить, и врачебный опыт Турбина, направленный на самоспасение, когда скупо отбираются лишь самые необходимые слова и движения, чтобы сохранить дух жизни. Бесспорно, перед нами и медицинская биография автора, все то, что он видел на войне и в земстве.
«… Через час в столовой стоял на полу таз, полный красной жидкой водой, валялись комки красной рваной марли и белые осколки посуды… Турбин бледный, но уже не синеватый, лежал по-прежнему навзничь на подушке. Он пришел в сознание и хотел что-то сказать, но остробородый, с засученными рукавами, доктор в золотом пенсне, наклонившись к нему, сказал, вытирая марлей окровавленные руки:
— Помолчите, коллега…..
— Совсем раздевайте и сейчас же в постель, — говорил клино-бородый басом…
В гостиной Елена протянула врачу деньги. Тот отстранил рукой…
— Что вы, ей богу, — сказал он, — с врача? Тут поважней вопрос. В сущности, в госпиталь надо…
— Нельзя, — донесся слабый голос Турбина, — нельзя в гос-пит…
— …Да, конечно, я сам понимаю… Черт знает что сейчас делается в городе….. Гм… пожалуй, он прав: нельзя… Ну, что ж, тогда дома… Сегодня вечером я приеду.
— Опасно это, доктор? — заметила Елена тревожно.
— Кость цела… Гм… крупные сосуды не затронуты… нерв тоже… Но нагноение будет… В рану попали клочья шерсти от шинели… Температура… — Выдавив из себя эти малопонятные обрывки мыслей, доктор повысил голос и уверенно сказал:
— Полный покой… Морфий, если будет мучиться, я сам впрысну вечером» {89}.
В госпиталь надо… Конечно, это исключалось — в лечебных учреждениях города распоряжались петлюровцы. Не могло быть и речи о вызове знакомого семье доктора Курицкого (кстати, изучая архивные документы, мы обнаружили, что в медико-санитарном отделе департамента внутренних дел Директории числился врач с почти аналогичной фамилией. — Ю. В.). И все же выход был найден, нашлись бесстрашные, не побоявшиеся риска врачи. Булгаков подчеркивает: настоящий врач при оказании помощи должен находиться вне политики.
«— Тридцать девять и шесть… здорово, — говорил он, изредка облизывая сухие, потрескавшиеся губы. — Та-ак… Все может быть… Но, во всяком случае, практике конец… надолго. Лишь бы руку-то сохранить… а то что я без руки…
… От раны вверху у самой левой подмышки тянулся и расползался по телу сухой, колючий жар… К вечеру……ртутный столб…….выполз и дотянулся до деления 40,2. Тогда тревога и тоска в розовой спальне вдруг стали таять и расплываться. Тоска пришла, как серый ком, рассевшийся на одеяле, а теперь она превратилась в желтые струны, которые потянулись, как водоросли в воде. Забылась практика и страх, что будет, потому что все заслонили эти водоросли. Рвущая боль вверху, в левой части груди, отупела и стала малоподвижной. Жар сменялся холодом.
Жгучая свечка в груди порою превращалась в ледяной ножичек, сверлящий где-то в легком. Турбин тогда качал головой и сбрасывал пузырь и сползал глубже под одеяло. Боль в ране выворачивалась из смягчающего чехла и начинала мучить так, что раненый невольно сухо и слабо произносил слова жалобы. Когда же ножичек исчезал и уступал опять свое место палящей свече, жар тогда наливал тело, простыни, всю тесную пещеру под одеялом, и раненый просил — «пить»…
… Маленькая спаленка пропахла тяжелым запахом йода, спирта и эфира. На столе возник хаос блестящих коробочек с огнями в никелированных зеркальцах и горы театральной ваты — рождественского снега. Турбину толстый, золотой, с теплыми руками, сделал чудодейственный укол в здоровую руку, и через несколько минут серые фигуры перестали безобразничать…
В полном тумане лежал Турбин. Лицо его после укола было совершенно спокойно, черты лица обострились и утончились. В крови ходил и сторожил успокоительный яд. Серые фигуры перестали распоряжаться, как у себя дома… Раз появился полковник Малышев, посидел в кресле, но улыбался таким образом, что все, мол, хорошо и будет к лучшему, а не бубнил грозно и зловеще и не набивал комнату бумагой. Правда, он жег документы, но не посмел тронуть диплом Турбина и карточки матери…» {90}.
Серый ком страха, рассевшийся на одеяле… Жгучая свечка в груди, превращающаяся в ледяной ножичек… Боль в ране, выворачивающаяся из смягчающего чехла…
Формально все эти определения не относятся к медицинской терминологии, это художественное видение состояния Турбина. И вместе с тем они безошибочны для различных неотложных состояний, современному врачу полезно вдуматься в них, ибо перед ним предстает и болезнь и больной.
Обратим внимание и на такую деталь — полковник Малышев, появляющийся в бредовых видениях раненого, не трогает самого дорогого для Турбина — врачебного диплома и карточек матери. «Цел ли мой диплом?» — запрашивал в свое время родных М. Булгаков.
В одной из редакций романа есть слова, что рана Турбина заживала сверхъестественно. Но вспомним, что перелом в течении его болезни происходит во время страстной молитвы Елены, когда в сердце ее смешиваются и страх, и радость, когда Бог как бы отвечает ей. Есть ли в этих знаменитых строках уроки и для медицины? Думается, они состоят в том, что наше сопереживание в связи со страданием ближнего, как, впрочем, и сопереживание врача, действительно необычайно важно. Быть может, в моменты такого душевного сосредоточения генерируются и определенные формы целительного взаимовлияния — от сердца к сердцу… Вот еще один из примеров, когда М. Булгаков предстает Учителем жизни.
…Войдем вслед за писателем в морг при анатомическом театре.
«— Доложить можно, — сказал сторож и повел их. Они поднялись по ступенькам в коридор, где запах стал еще страшнее. Потом по коридору, потом влево, и запах ослабел, и посветлело, потому что коридор был под стеклянной крышей. Здесь и справа и слева двери были белы… Сторож вышел и сказал:
— Зайдите сюда.
Николка вошел туда, за ним Ирина Най… Николка снял фуражку и разглядел первым долгом черные пятна лоснящихся штор в огромной комнате и пучок страшного острого света, падавшего на стол, а в пучке черную бороду и изможденное лицо в морщинах и горбатый нос».
В этой фигуре узнается профессор анатомии женского медицинского института Павел Иванович Морозов. Он руководил этой кафедрой с 1918 г., и М. Булгаков в эти страшные недели, возможно, приходил к нему, на Собачью тропу, а потом и на Фундуклеевскую в анатомический театр. Картина подвала, как мы полагаем, его собственные впечатления.
«— Вы родственники? — спросил профессор. У него был глухой голос, соответствующий изможденному лицу и этой бороде.
… Федор возился долго с замком у сетки лифта, открыл его, и они с Николкой стали на платформу (этот лифт Булгаков, очевидно, видел в действии в период учебы на медицинском факультете, остатки устройства сохранились в здании бывшего анатомического театра до сих пор. — Ю. В.). Федор дернул ручку, и платформа пошла вниз, скрипя. Снизу тянуло ледяным холодом. Платформа стала. Вошли в огромную кладовую. Николка мутно видел то, чего он никогда не видел. Как дрова в штабелях, одни на других, лежали голые, источающие несносный, душащий человека, несмотря на нашатырь, смрад, человеческие тела. Ноги, закоченевшие или расслабленные, торчали ступнями. Женские головы лежали со взбившимися и разметанными волосами, а груди их были мятыми, жеваными, в синяках…
— Вы смотрите — он? Чтобы не было ошибки…
Николка глянул Наю прямо в глаза, открытые, стеклянные глаза Ная отозвались бессмысленно. Левая щека у него была тронута чуть заметной зеленью, а по груди, животу расплылись и застыли темные широкие пятна, вероятно, крови.
— Он, — сказал Николка». {91}.
Как печальны и строги эти строки, и какой жалости к погибшим полны они. Собственно, вся «Белая гвардия» — протест против убийств. Но сцена в анатомическом театре так и стоит перед глазами, призывая и нас, далеких потомков очевидцев тех событий, к человечности.
«Белая гвардия», «Дни Турбиных», «Бег»… — первые великие доказательства мощи таланта Булгакова. Всмотримся пристальнее в фигуры Хлудова и де Бризара в «Беге». Грозные повороты событий в этом стане страха и жестокости предрешают психически больные люди!
Как указывает ряд исследователей, прообразом Хлудова явился белогвардейский генерал Слащов. Действительно, работая над пьесой «Бег», М. Булгаков, по воспоминаниям Л. Е. Белозерской, знакомился с его книгой «Крым в 1920 году». О мемуарах Слащова, чьи приказы звучали так: «Требую выдавать каждого преступника, пропагандирующего большевизм…» — упоминает и исполнитель роли Хлудова видный советский актер Н. К. Черкасов. Готовясь к постановке «Бега», И. К. Черкасов изучал биографию самого молодого генерала Генерального штаба царской армии, а затем соперника барона Врангеля в Крыму, способного военачальника и беспощадного временщика.
Черты Слащова и Хлудова как бы накладываются друг на друга. Тем не менее Хлудов отнюдь не копия реального белогвардейского генерала. Выскажу мнение, что, выписывая черты этого персонажа, Булгаков учитывал и работы по психиатрии, обращался к страницам руководств, с которыми был знаком еще в студенческие годы, скажем, в книге М. Н. Лапинского «Классификация психических болезней по Крепелину». Именно такое построение образа Хлудова предопределялось и концепцией пьесы, и пережитым и увиденным автором в его тяжкой страде конца 19-го — начала 20-го годов, когда как врач он встречался с подобными маньяками лицом к лицу. Возможно, по отношению к Слащову тут есть и преувеличение, но во имя истины истории.
«… Лишь опытный и наблюдательный глаз мог бы разобрать беспокойный налет в глазах у всех этих людей. И еще одно — страх…….. можно увидеть в этих глазах, когда они обращаются в то место, где некогда был буфет первого класса. Там…….. на высоком табурете сидит Роман Валерианович Хлудов… Оп болен чем-то, этот человек, весь болен, с ног до головы. Оп морщится, дергается, любит менять интонации. Задает самому себе вопросы и любит на них сам же отвечать. Когда хочет изобразить улыбку — скалится.
Он возбуждает страх. Он болен — Роман Валерианович…»
Морщится, дергается, задает самому себе вопросы… Вслушайтесь в нервические фразы Хлудова: «Час жду «Офицера» на Таганаш… В чем дело? В чем дело? В чем дело?… Меня не любят!…»
«… Курить доктор запрещает! Нервы расстроены… Да не помогают карамельки, все равно курю и курю».
«… Вы явно нездоровы, генерал (не выходя из рамок этикета, говорит Хлудову во вспыхнувшем споре между ними главнокомандующий, когда приходит сообщение, что красные перешли Перекоп. — Ю. В.) и я жалею, что вы летом не уехали за границу лечиться, как я советовал».
«… Кто бы вешал, вешал бы кто, ваше высокопревосходительство?» — срывается Хлудов.
Этого белого лицом, как кость, человека с неразрушимым офицерским пробором, в солдатской шинели с генеральскими погонами, ни на секунду не оставляет болезненная тревога: «Чем я болен? Болен ли я?… Я болен, я болен, только не знаю чем».
Да, генерал-вешатель болен. «Уйдешь ты или нет? — обращается он к невидимому призраку…Я могу пройти сквозь тебя, подобно тому, как вчера стрелой я прошел туман. (Проходит сквозь что-то.) Вот я и раздавил тебя!…» И вместе с тем люди из контрразведки знают, что, только вступив в разговор с Хлудовым, солдат Крапилин уже обречен. Доска для виселицы с надписью «Вестовой Крапилин — большевик» готовится сразу же, пока генерал слушает его.
Вновь и вновь Хлудов беседует с видением.
«… (Обернувшись: через плечо, говорит кому-то.) Если ты стал моим спутником, солдат, ты говори со мной. Твое молчание давит меня….. Или оставь меня!… Ты знай, что я человек большой воли и не поддамся первому видению, от этого выздоравливают!…