Часто ж такие-то храмы обрушиваются и много неосторожных задавливают. Не доходят до господа наши молитвы, потому ныне и к молитвам-то что-то не так мы усердны, как в старину… Уходит, ох, уходит от нас все хорошее, без возврата уходит! Сила какая-то, надо полагать, тайная завелась у нас на степях и, по божиему попущению мудрому, отнимает у нас старое добро, а новым таким же ничем не отдаривает…
Легко сказать: двадцать лет, а как подумаешь, сколько в двадцать-то лет воды утечет, сколько перемен разных с человеком случится! И все это как-то вперемежку бывает: хоть бы вот теперь в разумение реку взять. Есть у нее, известно, рукава, заливы, озера. Иное лето, смотришь, — место ее какое-нибудь все разными травами заросло, навозом да илом его завалило, некуда протечь из него водице, стоит она и гниет; другим летом, глядишь: половодьем большим и траву, и ил, и навоз — все растащило, прочистилось местечко, любо смотреть на него! И с человеком так же: неделю хорошо, другую дурно живет, день плачется, другой веселится. Ну и понятно это тебе, потому смотрел ты на эти дела с малолетства и привык к ним.
А про наши места не знаешь, что и подумать. Истинно, во все свое жительство одно только и приметил, как на них несчастья всякие, ровно дождь осенний, без перерыва лились, и не дает нам господь в гневе своем никакой пощады. Самые старые люди не помнят, чтобы дождик тот вёдром сменился когда. Или бы уж в самом деле говорят, что к страшному суду близится время, потому и в росте и в силе мельчает народ наш — грамоту перенявши, поступает как скот необузданный и в пьянство вдается беспросыпное. Чего у нас прежде слыхом не слыхали, то теперь на каждом шагу видишь: дети против отцов пошли, жены мужей, а мужья жен обманывают, у службы господней по праздникам-то бывают-таки, а уж в будни одних только старушек увидишь. Наряжается молодежь, по будням даже, в платья цветные, в легкомыслии своем почтения никакого старшим не дает и над советами их мудрыми нечестиво глумится.
Так вот так-то! Много, сказываю, всякого, в старину неслыханного и невиданного, в эти двадцать годов влезло к нам в степи и смирную нашу жизнь до самого дна замутило. Погрязли мы в грехах своих и почернели словно. Только что божий день один попрежнему, по-старинному, во всей своей красоте сохранился.
С него, божьего дня, опять и начну рассказывать.
Как за двадцать лет перед этим, канун Христова дня на дворе, а время такое же, какое и тогда стояло, теплое время, на радость да на волю разымчивое. По лугам река разливалась. Разлелеялась она, голубушка, так-то просторно — глаза заломит, ежели на досуге пойдешь взглянуть: какое, мол, такое в нынешнем году половодье у нас? Снежины по ней такие-то большие, будто лодки, в обгонку несутся и сверкают боками обледенелыми, ясным солнцем позолоченными. А на льдинах на тех, ровно лес, камыш плывет, — и несет река те льдины с камышом вместе и с зайцами, какие зиму в нем проживали, через Дон к дальнему Азовскому морю. Свежестью и прохладой веет тебе в лицо от реки, и сметает с лица эта прохлада всякую копоть, которую зимой в курной избе насидишь.
Господи боже ты мой! Хотя бы разговор мой про степное житье нескладное как-нибудь в другую сторону повернул и хоть об дне-то господнем весело пришлось поговорить.
Сидят на завалинке старики, около них внучки копошатся и любуются, как это ясное божие солнышко землю парит, воду из ней снеговую высасывает, травкой яркой такой сельские улицы приукрашивает и, словно как живой человек, места такие сухие готовит для великого праздника, где бы можно было малым ребятам красные яйца катать и взрослым парням да девкам сойтись — подсолнечных семенков погрызть и после смирного великого поста друг дружке веселое слово сказать.
На посадском базаре, словно река в непогоду, бурлил наехавший из окрестных сел и деревень народ. Всего больше бабенки горланили. Верст из-за пятнадцати иные притаскиваются к нам на базар потолкаться; самые лютые морозы удержу на них не могут положить. Глупы, бедные! Живут-то они у нас в тесноте да в одиночестве, так им и лестно на народ поглазеть. Сухонькие такие тропки на базарной площади протоптал этот народ, лаптями своими широкими всю ее зарябил. (Как он только в грязь такую непроходную в этих лаптях ходить может?)
Забота у всех немалая на душе лежит: больших денег от всякого хозяина праздник требует. Первое дело: будь ты богат, будь беден, а полведра вина припасай, потому чем же ты попов, когда они с образами к тебе на святой неделе придут, потчевать будешь? Разве брагой-то твоей домашнею, по бедности по своей, обносить станешь их? Другое дело: без убоины тоже в праздничное время скучно покажется. Не набила степнякам оскомины убоина, хоть и говорят, что у нас на степях скота много, только ж не часто, однако, едим мы ее. Целый год помнишь, какая она такая вкусная, ежели бог приведет рождеством да на святой ею полакомиться. Опять дочь-невеста: платок с тебя беспременно к празднику спросит, а то тебе и праздник будет не в праздник, как она целую неделю голосить будет, что вот, дескать, осталась я у батеньки с маменькой для великого Христова дня разутою и раздетою, не дают мне, завоет, родители милые свободушки красоту мою девичью лелеяти, косу русую от работушки расчесывать мне времени нет. Такое-то она тебе напоет, что и скопидомству своему не рад будешь. А там маслица деревянного тоже беспременно (и даже это всего нужнее и спасительнее для христианской души) купить надобно, потому лачужки наши убогие и задымленные тем только о праздниках и красятся, что в переднем углу перед иконами лампадки горят…
Мало, однакож, за всеми этими нуждами к посадским торгашам приезжий народ заходил. У нас эти торгаши не очень-то разживаются, потому есть над ними в каждом посаде и городе набольший такой (капиталами какой побольше всех сумеет заправиться), который их всех в ежовых рукавицах держит, то есть ни разжиреть им, ни с голоду умереть не дает. Знают они того набольшего и почтенье ему всякое отдают, потому может он своего брата во всякое время в бараний рог согнуть, ежели, примером, самая малая поперечка выйдет ему от кого. Оттого, ежели к меньшим-то братьям и навернется какой покупатель, так они его истинно обдерут, потому ежели не ободрать его, так сами они должны с голоду помирать.
Так, говорю, по базару-то так только народ шатался, потому исстари заведено, что уж ежели приехал ты на торг, так мало тебе на нем нужду свою исправить, а и выпить, и походить, и удаль свою показать непременно следует. Подойдет так-то мужичок какой к лавке с куличами, приценится, как и почем продаются они, опробует и пойдет себе с богом к другой лавке тоже прицениться и попробовать. Тут-то взад ему торговцы всякую брань загибают, а он себе ничего, потому надо же дома на деревне ему рассказать все подробно, когда спрашивать начнут: почем, мол, Иван, на базаре в крепости куличи были? Бабенки — тоже и с девками это бывает — к лавкам с красными товарами подойдут и роются в них. Целые вороха навалит им молодой краснорядец незнающий, а они-то всё щупают да между пальцами трут: не линючий ли, мол, ситец-то у тебя? И ведь не бывает у них деньжонок-то, а обновы-то хочется к празднику: стыдить-то себя перед добрыми людьми старым тряпьем и простой даже бабе совестно ведь. Так она пробует материи-то; и видишь ты, что краснеет она и боится чего-то, а там станет торговец товар убирать, либо штуки ситца, либо платков полдюжины у него и не хватает. Ловят их, бедных бабенок, всегда почти. Больно уж просты они у нас и нехитры! И тут-то базару и потсаду потеха бывает. Кроме того, что всё с нее оберут, возьмут — воровским-то — обвешают ее всю, да и водят по селу, показывают, значит, что вот, дескать, баба эта воровка. Случалось слышать, что иные не выдерживали такого сраму и домой назад не приходили уж. Так и пропадет, грешница, словно в воду канет. Поймали тоже — помню я, на Николин день это было — девицу одну дворовую с поличным: двух лещей она стибрила. Невеста уж была, и красивая такая. Прицепили ей рыбу на шею и водят за руки по селу, молодые мещане хохот вслед за ней подняли. И так-то она плакала, так-то убивалась, бедная, и молила, чтобы не показывали ее, не срамили; только всё больше ее на смех поднимали, потому не столько рыба дорога, сколько над взрослой девкой посмеяться хотелось.
— Батюшки мои! Голубчики мои! — вопила она и металась на все стороны. — Ведь не кормят совсем, на одном хлебе, родимые мои, всю зимушку мрем. Ох, пустите меня! Ох, не срамите!..
— Ладно, ладно! Вот лакомка какая! Хлеб надоел ей, рыбки некупленной захотелось. Вот уже возьмут тебя замуж воровку…
Только пришла она домой-то, все накинулись на нее: и господа и дворовые. Тосковала, тосковала девка, и однажды на погребице нашли ее — задавилась…
Такими-то зрелищами одними всегда почти и кончалась торговля посадских мещан.
Был у нас на селе кто-то позубастее их, крохоборов, — кто всю торговлю своими руками вел. У нас на степях всегда так-то: только что въезжаешь в какое-нибудь село, сейчас тебе напротив церкви на самом бойком месте дом покажется, объемистый такой дом, двухэтажный. Видишь ты, что тысяч пять на серебро непременно хозяин упрятал в него. Таким-то он медведем коренастым из всей кучи сельских домов выглядывает, что сразу узнаешь: купецкий, мол, это дом. Не жалеючи толстых бревен, рубит его богатый хозяин, и из каких самый дом сворочен, из таких же и забор выстроен. И хоть, признаться сказать, не очень-то мы богаты, на домишки свои тратим денег не слишком-то много, однако в каждом селе, кроме того дома-медведя, другие дома у господ, у духовных, а то у мужичков иных — хорошие есть: а он от них отличие всегда большое имеет. Нет у него, например, как у господ и у духовных бывает, чтобы садик какой за ним али палисадничек перед ним был или бы хоть, как у мужиков хороших, дома-то при огородах строятся, при просторных таких огородах, — у иного и пашни-то такой большой нет, — никаких таких причандалов, сказываю, не бывает при нем. А просто возьмет себе такой дом самое привольное место, или на церковном выгоне, или близ большой дороги, при въезде, обнесется крепким забором, крепость какая словно, глухо и гладко соломенными сараями накроется, — и стоит он себе господином, и видишь ты, что над всем селом господствует он, что все он своих сильных руках держит. Выше таких домов, кроме церкви господней, ничего во всем селе и не бывает…
Разными светлыми красками расписанные, все-таки бирюками какими-то страшными глядят на божий свет дома эти, словно бы еще покрепче хотят они около себя забор своротить, словно бы глуше еще охота припала ему соломенными сараями со всех сторон призакрыться. Не в пример страшней тебе этот дом собак лютых, какие хозяином спущены хозяйское его добро сторожить, потому от собак тех можно палкой отбиться, а от злой нужды, которая бедный народ в такие дома загоняет, не отобьешься ничем.
Великую скорбь претерпеваем мы, бедняки, когда нас бедная доля наша в дома те приводит. Хозяева их наши лошадиные труды по своей воле самой завалящей копейкой оценивают. Так мы их лупилами и зовем, — тем маленько в горе своем великом и утешаемся только…
Таким-то лупилой у нас в Чернополье Иван Липатыч был, сын Липатки-дворника. Вот и дом его коренастый стоит (такой-то ли неуклюжий на награбленные деньги взнесен!..), с лавками и амбарами. Широкие ворота его настежь отворены, потому ссыпка идет хлеба на дворе, а перед самыми воротами на высоких перекладинах весы качаются. Эх, жаль, умер Липатка! Кабы да на эти перекладины повесить его заместо весов, хорошо бы было, потому, глядя, как родитель качается, не стал бы, может, сынок плутовать да кровь нашу мужицкую пить!..
Тут-то и происходила самая главная торговля. Сюда-то со всех сторон волной необузданной и валил народ. Только и слышно было, что в имя Ивана Липатыча словно в колокола перезванивали. Чуть кто встретится с кем, сейчас спрашивает: куда, мол, родимый? «К Ивану Липатыпу, золотой. Недохваточки разные есть». — «Ох, не ходи, пуще зверя лютует. Меня сейчас в три шеи со двора-то пугнул, — делов, говорит, очень много».
— Иван Липатыч? А Иван Липатыч? — спрашивает бабенка одна молоденькая и робко за рукав лупилу дергает.
— Ну што ты? — огрызается он на нее, а сам на дворе у амбара стоит, овес от мужиков принимает.
— Я вот яичек тебе в подарок к празднику принесла. Куды сложить повелишь?
— Спасибо. Жене поди отнеси, да не мешайся ты тут.
— А я было вот поспрошать хотела тебя: холстинки ты у меня не возьмешь ли?
— Не надо. Ступай, не мешайся.
— А то взял бы, кормилец! Хороша больно холстина-то, тонка уж очень она у меня.
— Ну, ну, давай, — не мешайся. Положи вот тут да на фоминой за деньгами приходи. — Это уж так, ради одной потехи, сказал Иван Липатыч бабенке, чтобы на фоминой приходила, потому бабенке сейчас деньги надобились, так он посмотреть хотел, как заорет она, ежели он ей денег не даст.
Точно что бабенка захныкала было и на месте, как коза голодная, заметалась.
— Да как же, касатик? Мне вить сейчас деньжонки-то надобны.
— Ну, ну, хорошо. Не мешай только. Сколько дать-то тебе? Будет три гривенника, што ли?
— А вот я смеряю сейчас. По двадцати с грошиком за аршин положь. Уж ты там сам разочтешь.
— Есть тут мне когда дожидаться тебя! На-ка вот полтинник получи, да не мешай ты тут, а то не возьму.
Рада бабенка полтиннику, и хоть думала она за холстину свою рублика четыре получить, и хоть она все-таки топочется как-то нескладно и головою вертит, получая полтинник, но все же рада, что успела товар свой продать. А тут уж целая куча мужиков и баб стоит, своей очереди дожидается. Без шапок все, ровно перед начальником, стоят и мнутся, с ноги на ногу тихохонько переступают.
— За милостью вашей, Иван Липатыч, рождеством еще ржицы вам привозил, маленько должку оставалось, — получить бы желательно было.
— Некогда мне с тобой разговаривать. В слободное время толкнись, получишь сполна, а теперь не мешай.
— Надобно нам очинно деньги-то…
— Разговаривай по субботам. Мне, думаешь, не нужны деньги-то? Расходу-то побольше твоего держим.
— Вестимо побольше, — уныло поет мужик: — только ты выручи меня, Христа ради.
— Иди уж, иди поскорей, — шепчут мужику из толпы…
— Батюшка, Иван Липатыч! Снабди ты мне, бога ради, три серебра! Я тебе вот и заклад принесла, — плачет старуха-мещанка и какое-то старое ситцевое тряпье благодетелю показывает.
— Нет у меня такой суммы. Не мешай, бабка.
— Батюшка! Сына становой в кандалы кует — откупить хочу. Родителя твоего покойного знала. Он мне давал, бывало, взаймишки-то, дай и ты.
— Нету, нету, баушка! Поди-ка ты отсюда, не разговаривай ты пустяков-то, старый ты человек.
— Штобы у тебя и не было их никогда, разбойник ты безжалостный! Штоб вам обоим с батькой с твоим, мошенникам, не видать ни дна, ни покрышки, проклятым, — вопит сердитая старуха.
— Ишь, старая, ругается как, — сквозь зубы бормочет Иван Липатыч: — грех только бранить стариков-то; я бы тебе нос-то утер…
Еще новый проситель приходит. В руках у него пара гусей и новый нагольный тулуп.
— Иван Липатыч, — говорит новое лицо и смеется. — Будьте благодетелем, освободите от ноши. Век буду бога молить.
— Ну, уж ты мне! — отвечает Иван Липатыч и тоже смеется. — Издалека?
— Будьте без сумнения. В город вчера ходил, так назад когда шел, на дороге попалось. Должно быть, обронил кто-нибудь, ха-ха-ха!
— То-то обронил! Ты смотри у меня, не очень подбирай.
— Без сумнения, осторожность надо соблюдать, потому шея у меня не купленная. Тоже ведь мы бережем шею-то, ха-ха-ха! Прикажите четыре серебра получить, — праздник.
— А ты в самом деле береги загривок-то, парень. Четыре серебра! Ишь его расхватывает. На-ка вот получи рубь-целковый!
— И на том благодарны. Нам это все равно. Ха-ха-ха! Нам это летошнего снега дешевле. Только нельзя ли у вас под перед одолжиться. На предбудущую службу пошло бы. Не обернусь я рублем-то.
— Будет с тебя в трынку-то поиграть, а то коли нужно что, поди в лавке возьми.
Парень этот, видите ли, с цапанным приходил. Молодцы такие очень занозисты. Им и хозяева-то в пояс кланяются, потому ежели что не по нем сделается, умеют они под купецкие крыши красных петухов запускать.
Обеими руками, как видите, жар загребает Иван Липатыч.
Тут опять пошли у него расчеты с мужиками, у каких хлеб он ссыпал.
— Ты, шершавый, получай, подходи, — говорит ближнему мужику Иван Липатыч. — За семь мер по три гривенника рубь восемь гривен.
— За восемь, кормилец. Гляди, вон на бирке-то сам же наметил.
— Это уж ты гляди да дома с женой считай, а мне с тобой валандаться некогда. Вишь, народу сколько, не ты один.
— Это точно. Только дома я мерял, ровно четверть была, и у тебя давеча столько ж намеряли.
— То-то, то-то, говорю: на печь поди домой разговаривать-то, не в пример тебе теплей будет там. На-ка, получи поди: вот тебе рубь, а вот тебе трехрублевый. Эх, хороша монета-то! В клад хотел было положить, ну, да уж бог с тобой, огребай деньги: а пятачок за мной будет, — после заедешь когда.
— Додай теперича, Иван Липатыч. Тебе все равно.
— Чудак ты какой — погляжу я на тебя! Давай, пожалуй, с пятирублевой бумаги сдачи. Мне твоего не надобно; душа-то мне всех твоих денег дороже. Ну ступай, ступай поскорее, — давай другим место.
Другой подходит мужик.
— За три четверти по семи рублей, — бормочет как будто для себя Иван Липатыч:- двадцать рублей. Скостить што ль што-нибудь? Берешь, берешь у тебя всякую залежь, а благодарности от тебя никогда никакой нет. Ой, малый! Говорю я тебе: оставь ты свой норов собачий. Будешь ты у меня в город с своим хлебом прогуливаться. Сам покупать у тебя не буду и другим никому не велю.
— Можешь ты это завсегда сделать, коли господа бога не боишься. Только скостить я тебе ничего не скощу, а за три четверти по семи рублей не двадцать рублей выходит, а двадцать один. Ты мне их и давай.
— Ладно, ладно. Получи-ка поди.
— Еще рубль подавай.
— Ну это ты после приди, а теперь неравно обожжешься. Подходи, ребята, некогда мне с вами разговаривать. Нищую братию обделить еще нужно.
— Рубь, Иван Липатыч, давай. Деньги нужны, — пристает мужик.
— Приди с нищими вместе — два, может, получишь.
— Самому приведи бог, а мне мое подавай.
— Мне-то когда приведет, а ты-то уж клянчишь, музлан необузданный. Подходите, ребята, скорее, а то все деньги раздам, ждать вам придется.
— Нечего ждать-то — сейчас подавай, — пристает мужик с собачьим норовом.
— Подождешь. Сколь ты глубоко в землю-то врыт, не вижу; а на виду-то ты не очень широк, подождешь.
— Не больно ж и ты из земли-то вырос. Деньги, сказываю, подавай.
— Уж заставлю же я тебя, парень, молчать. Засажу я тебя хлеб ссыпанный из амбара по зернышку назад выбирать.
— Много будет. Утрись прежде, а там уж и лезь в приказчики-то.
— Ну, да живет — живет девка за парнем. Есть нечего, зато житье хвалит. Ты вот увидишь у меня, что еще не рождался ты, а я уж утерт был. Паренек! Обрати-ка ты лошадь его в ворота оглоблями да хлестни ее раз-другой покрепче. Может, она поумней своего хозяина выйдет: третьего не дождется, домой убежит…
— Своих хлестай, а мою не трожь, — говорит мужик и хозяйского парня отпихивает. — Погоди, сам уйду, деньги только дай получить.
— После посева получишь, когда новые вырастут, а теперь у меня одни только старые монеты остались. Хлещи, малый, лошадь-то, видишь — некогда.
Малый хлестнул лошадь, и она, как угорелая, бросилась со двора.
— Разбойники, душегубцы вы преисподние! Когда вы разбойничать перестанете? — закричал мужик.
— Што ты разорался, суконное рыло?
— Деньги подавай.
— На! Вот тебе, волк ты несытый! Широка у тебя глотка-то, я ее засажу! На! Вот тебе, вот тебе! Будешь ты у меня купцов разбойниками обзывать.
— Батюшки! Караул! — раздалось по всему посадскому базару.
— Вот тебе за караул еще, скалдырник[4] ты эдакой! Для праздника великого руку-то с тобою осквернил…
Со всего базара сбежался народ и смотрел, как Иван Липатыч мужика бил. Все он ему лицо в кровь избил и со двора взашей вытурил. Не буянь, говорит…
Правду сказать: глуп наш степной народ. Вот хоть бы этот мужик. Ну чего он перед хозяином бодрился? Только что для праздника согрешить его вынудил, да себе эдакую благодать получил по салазкам…
Такие-то обороты торговые чуть ли не каждый день на дворе Ивана Липатыча совершались. Многих он мужиков, какие уж очень к нему за деньгами пристают, смертельным боем бьет, затворивши ворота.
Да оно, пожалуй, и запирать ворот не следует, потому никто не пойдет заступаться. Исстари у нас это ведется: без всякой опаски богатые бедных колотят, да еще так тебя нужда-то пригнет, что ты же его благодарить станешь; спасибо, мол, что уму-разуму поучил.
Вот и прошел день в таких хлопотах. Близится к празднику время — и ждут его все не дождутся. Ребятенки то и дело у матерей спрашивают:
— Скоро ли, мама, молоко и красные яйца с колокольни слетят?
— Скоро, скоро, — отвечает мама.
— А может, они прилетели уж? Ишь вон сколько наставила ты молока и яиц. Дай-ка мне чуточку. Я бы покуда отведал.