– Пожалуйста, прости его, он нездоров. Последствия плохого питания. Он уже несколько месяцев не может от этого оправиться.
Но позже, уже после похорон, когда люди стали сходиться ко мне в дом на поминки, Сэцуко сказала:
– Пожалуйста, папа, постарайся понять. Такие церемонии совершенно выводят Суйти из равновесия.
– Как трогательно! – сказал я. – Я не знал, что они с твоим братом были так близки.
– Они с Кэндзи отлично ладили, когда встречались, – сказала Сэцуко. – Кроме того, Суйти чувствует себя таким же, как Кэндзи, и говорит, что легко мог бы оказаться на его месте.
– Ну так тем более – разве можно в таком случае уйти с похорон друга?
– Прости, папа. Суйти ни в коем случае не хотел обидеть тебя или проявить свое неуважение. Но мы с ним похоронили за прошлый год стольких друзей Суйти или его боевых товарищей, и каждый раз он на подобных похоронах просто из себя выходит, так сильно все это его злит.
– Злит? С чего бы это ему злиться-то?
Но ответить Сэцуко не успела: пришли еще люди, и мне пришлось прервать наш разговор. Лишь поздно вечером я сумел наконец поговорить с самим Суйти. Многие из гостей еще не разошлись и сидели в гостиной. Там я и заметил своего долговязого зятя: он стоял один, повернувшись ко всем спиной, и, раздвинув перегородку, неотрывно смотрел в темный сад. Я подошел к нему и сказал:
– Сэцуко говорит, что тебя страшно злят подобные церемонии. Это правда?
Суйти обернулся, улыбнулся мне и сказал:
– Пожалуй, да. Во время таких похорон в голову мне лезут всякие мысли, и я невольно начинаю злиться. Из-за бессмысленных утрат.
– Да. Думать об этом тяжко. Но ведь Кэндзи, как и многие другие, храбро встретил свою смерть.
Какое-то время мой зять молча смотрел на меня, и я в очередной раз поразился, каким застывшим, совершенно неподвижным, мертвым у него порой становится лицо; с ним довольно часто такое случается, но я никак не могу к этому привыкнуть. Хотя в глазах Суйти в такие моменты никакой злобы не видно, но поскольку зять мой – человек физически очень сильный, с довольно резкими и грубыми чертами лица, то при желании даже в самом невинном его взгляде можно обнаружить затаенный гнев или злобу.
– Похоже, конца не будет похоронам таких храбрецов, – сказал он с горечью. – Половина ребят, закончивших школу в одном году со мной, погибли геройской смертью. И все – из-за какой-то ерунды, хотя причину своей гибели никому из них узнать было не суждено. А знаете, отец, что больше всего меня бесит?
– Что, Суйти?
– Где сейчас те, кто посылал таких мальчишек, как Кэндзи, храбро встречать свою смерть? Ведь эти люди и по сей день живы. И даже отлично преуспевают. И многие – те самые, которые и привели нас к катастрофе, – процветают лучше прежнего, ибо сумели выслужиться перед американцами. А таких, как Кэндзи, мы теперь вынуждены оплакивать. Вот что меня бесит. Храбрые молодые люди бессмысленно погибают, а настоящие преступники живут себе как ни в чем не бывало. И очень боятся выдать себя, показать свое истинное нутро, признать свою ответственность. – И я уверен, именно в этот момент он вновь отвернулся и сказал, глядя в темноту: – По-моему, это самая большая трусость на свете!
Я был совершенно измотан похоронами и поминками, иначе я, возможно, нашел бы, что возразить ему. Но в тот момент, решив, что у нас еще будет возможность поговорить на эту тему, я поспешил перевести разговор на другое. Мы еще долго стояли рядом, глядя в темный ночной сад, и я расспрашивал Суйти о его работе, об Итиро. После возвращения Суйти с войны нам почти не доводилось встречаться, и в тот день я впервые так подробно беседовал со своим зятем, который, как оказалось, за эти годы сильно изменился и был настолько переполнен горечью, что мне приходилось заново привыкать к нему. В тот вечер меня несколько удивила его новая манера речи – ни малейшего следа не осталось от некоторой скованности, свойственной ему до ухода на фронт. Впрочем, это я отнес на счет сильного потрясения, вызванного похоронами и вообще его военным опытом – поистине ужасным, как намекнула Сэцуко.
Но, как оказалось впоследствии, настроение, в котором пребывал в тот вечер Суйти, оказалось вполне для него типичным в те дни. Вежливый, скромный молодой человек, который за два года до войны женился на Сэцуко, претерпел поистине невероятную трансформацию. Ужасно, конечно, что так много сверстников Суйти погибло, но все же откуда в нем столько горечи, столько неприязни по отношению к старшему поколению? В теперешних взглядах Суйти отчетливо ощущается жесткость, граничащая со злобой, и это меня очень тревожит – особенно с тех пор, как его взгляды стали оказывать столь сильное влияние на Сэцуко.
Впрочем, трансформация, произошедшая с моим зятем, – явление в наши дни отнюдь не уникальное. Я замечаю это повсеместно; в характере всего младшего поколения произошли серьезные перемены, и не все из них мне до конца понятны, однако некоторые аспекты поведения молодежи не могут не вызывать беспокойства. Например, буквально вчера вечером в заведении госпожи Каваками я случайно услышал, как человек, сидевший за стойкой бара недалеко от меня, рассказывал:
– Я слышал, этого идиота пришлось отправить в больницу. Несколько сломанных ребер и сотрясение мозга.
– Это Хираяма-бой так пострадал, да? – участливо спросила госпожа Каваками.
– Ах, так его, значит, зовут Хираяма! Тот, что вечно слонялся тут и выкрикивал всякие дурацкие лозунги. Кто-то должен был заставить его прекратить. И похоже, вчера вечером его избили уже не в первый раз. Стыдно так разделаться с дурачком, что бы он там ни орал!
Тут я не выдержал, повернулся к этому незнакомцу и спросил:
– Простите, вы, кажется, сказали, что Хираяма-бой избит? А из-за чего, собственно?
– По-моему, из-за того, что он все время распевал одну и ту же старую военную песню и выкрикивал какие-то допотопные милитаристские лозунги.
– Но он только это и умеет! – воскликнул я. – Он и знает-то всего две-три песни, которым его кто-то специально научил.
Мужчина пожал плечами:
– Я согласен, какой смысл избивать безмозглого идиота? Это просто бессердечно. Но ваш Хираяма-бой упорно продолжал торчать на мосту Каябаси, а вы и сами знаете, как там неспокойно после наступления темноты. Уселся на столбик ограды и битый час, наверно, распевал эту свою песню и орал лозунги. Его отлично было слышно в баре напротив. И, видимо, кому-то это изрядно надоело.
– Но бить-то зачем? – возмутилась госпожа Каваками. – Он ведь и мухи не обидит!
– Знаете, надо бы кому-то научить его петь новые песенки, – предложил ее собеседник, прихлебывая из стакана, – иначе его снова изобьют, если он по-прежнему будет тут слоняться, распевая всякое замшелое старье.
Мы все еще зовем его Хираяма-бой, хотя сейчас ему уже лет пятьдесят. С другой стороны, у него ведь действительно умственное развитие ребенка. Хираяма-его настоящая фамилия, и родители у него когда-то были, но, сколько я его помню, заботились о нем монахини из католической миссии. В период процветания нашего «веселого квартала» Хираяма-бой вечно сидел у входа в «Миги-Хидари» или в какое-нибудь соседнее заведение и был, как справедливо заметила госпожа Каваками, совершенно безвредным. А в довоенные годы и во время войны он даже стал пользоваться популярностью, исполняя свои песенки и смешно подражая патриотическим речам различных ораторов.
Кто научил его этому, я не знаю. Он знал всего две или три песни и из каждой помнил не больше одного куплета. Впрочем, голосом он обладал весьма звучным. А еще он развлекал зрителей тем, что, встав в горделивую позу, подбоченившись и глядя в небеса, выкрикивал: «Эта деревня также обязана принести свою жертву во имя императора! И возможно, кто-то во имя этого жизнь положит, зато другие вернутся со славой и встретят рассвет новой жизни!» – в общем, что-то в этом роде. И люди, помнится, говорили: «Наш Хираяма-бой, конечно, с приветом, но самую суть уловил правильно! Он – истинный японец!» Я часто видел, как люди останавливались и давали ему деньги или покупали что-нибудь из еды, и в такие моменты на лице идиота расцветала счастливая улыбка. Понятно, из-за такого успеха Хираяма-бой и зациклился на своих патриотических песнях.
Кроме того, раньше люди убогие или слабоумные ни у кого особого раздражения не вызывали. Что же случилось с людьми, если им вдруг захотелось избивать слабоумного? Ну, может, кому-то не нравились его песни и дурацкие выкрики, но ведь по большей части это были те же самые люди, которые совсем недавно гладили его по головке, угощали лакомствами и всячески поощряли, вдалбливая в его башку эти крохи.
Впрочем, я уже говорил: у нас в стране сейчас царят иные настроения, и, наверное, Суйти в своем отношении к происходящему отнюдь не одинок. Возможно, я не совсем справедлив, наделяя и Миякэ тем же скептицизмом, однако если при нынешнем положении дел внимательно слушать все, что вам говорят другие, то всегда можно уловить в их речах оттенок горечи. Во всяком случае, я точно знаю: Миякэ действительно сказал мне нечто подобное тем словам, которые я привел выше; возможно, все, кто относится к поколению Миякэ и Суйти, думают и говорят теперь примерно одинаково.
Я уже упоминал, кажется, что вчера предпринял поездку на южную окраину города, в район Аракава. Там как раз конечная остановка городского трамвая, и многих удивляет, зачем было тянуть линию так далеко. Аракава действительно на город совершенно не похожа – с ее чисто выметенными улицами и богатыми особняками, построенными на больших участках далеко от соседских домов; с ее рядами кленовых деревьев вдоль тротуаров; с тем ощущением вольного пространства, которое свойственно скорее сельской местности. Но, на мой взгляд, наши власти поступили совершенно правильно: жителям города только на пользу, если они могут с легкостью добраться на трамвае до тихих, малолюдных окраин. У нас далеко не всегда имелись подобные удобства, и я хорошо помню ощущение, будто ты стиснут со всех сторон, возникающее в большом городе, особенно в летнюю жару.
По-моему, современные трамвайные линии стали функционировать году в тридцать первом, когда наконец исчезли те примитивные вагоны, которые лет тридцать действовали всем на нервы. Если вы нездешний, вам, вероятно, трудно даже представить себе, какое сильное воздействие оказали новые трамвайные маршруты на жизнь нашего города в целом. Казалось, буквально за ночь целые районы совершенно переменили свой облик: опустели городские парки, в которых вечно кишел народ, а некоторые разновидности давно налаженного бизнеса стали терпеть значительные убытки.
Зато другие районы, разумеется, сразу выиграли, в том числе и участок по ту сторону Моста Сомнений; там вскоре и появился наш «веселый квартал». Пока туда не проложили трамвайные пути, там имелось лишь несколько жалких улочек, вдоль которых тянулись ряды крытых дранкой лачуг. В те времена никто и не держал этот квартал за особый, хоть чем-нибудь примечательный район, а его местоположение обычно определяли примерно так: «ну, это там, к востоку от Фурукавы». Однако же новая трамвайная линия означала, что пассажиры, сойдя на конечной остановке в Фурукаве, смогут гораздо быстрее пешком добраться до центра города, нежели пересев на другой трамвай, делающий по городу круг. Вскоре действительно очень многие стали ходить от конечной остановки пешком, а в результате тамошние немногочисленные бары, до сих пор дававшие весьма посредственный доход, вдруг начали поразительным образом расцветать, да и новые питейные заведения стали открываться одно за другим.
Забегаловка, которая впоследствии превратилась в знаменитое кафе «Миги-Хидари», в те времена называлась просто «У Ямагаты» – так звали его владельца, ветерана войны. Это был самый старый бар в районе. Вид он имел довольно непрезентабельный, но я регулярно посещал его с самого приезда в этот город. Помнится, когда пустили новую трамвайную линию, Ямагата лишь несколько месяцев спустя сообразил, что вокруг него творится нечто невероятное, и принялся строить планы. Если учесть, что квартал прямо на глазах превращался в питейный центр, то его заведение, будучи здесь старейшим и находясь на перекрестке сразу трех улиц, считалось, естественно, этаким патриархом местного масштаба. Ввиду этого Ямагата почувствовал себя просто обязанным расширить и переоборудовать свое заведение уже в ином, куда более роскошном обличье. Тем более что хозяин магазина, находящегося над ним, был готов продать ему свое помещение, да и необходимые средства было бы несложно найти. Основным препятствием в осуществлении как собственных планов Ямагаты, так и планов переустройства всего квартала в целом являлось отношение городских властей.
И тут Ямагата повел себя абсолютно правильно. Ибо, как вы, возможно, помните, тридцать третий и тридцать четвертый годы были не слишком благоприятными для создания нового «веселого квартала». Власти прилагали неимоверные усилия, чтобы держать под контролем самые фривольные проявления жизни города, и многие из наиболее известных пристанищ «декадентов» закрывались одно за другим. Да и сам я поначалу воспринимал идеи Ямагаты без особого восторга. И лишь когда он в подробностях изложил мне свой план по поводу строительства нового кафе, я наконец проникся его увлеченностью и пообещал сделать все, что в моих силах, для осуществления этой затеи.
Чуть раньше я уже упоминал, что мне довелось сыграть определенную роль в создании теперешнего «Миги-Хидари». Разумеется, финансовой поддержки Ямагате я оказать не мог, будучи человеком небогатым. Зато в городе я к тому времени пользовался уже довольно большим авторитетом, хотя, помнится, еще не служил в министерской Комиссии по искусству, но личных связей у меня и в министерстве, и в других местах вполне хватало. Представители власти нередко советовались со мной по тем или иным вопросам политики в области искусства, а потому мое письменное обращение к ним по поводу планов Ямагаты не осталось без внимания.
«В намерения владельца данного заведения, – писал я, – входит прежде всего послужить торжеству нового патриотического духа, все шире распространяющегося ныне в Японии. Конечно же, этот новый дух в первую очередь отразится в интерьере кафе; любой посетитель, для которого этот новый дух неприемлем, незамедлительно почувствует себя там лишним. Владелец кафе также хотел бы, чтобы его заведение превратилось в некий культурный центр, где городские художники и писатели, в чьих работах особенно ярко отразились современные патриотические настроения, могли бы собраться и провести вечер в дружеской компании. По поводу данной идеи я со своей стороны заручился поддержкой коллег, в том числе художника Масаюки Харады, драматурга Мисуми и журналистов Сигэо Оцуи и Эйдзи Нацуки – все это, как известно, авторы произведений, решительно пропагандирующих верность его императорскому величеству».
Далее я подчеркнул, что подобное заведение, обретя доминирующее положение среди соседствующих с ним баров и кафе, могло бы послужить поистине идеальным средством для создания соответствующей, крайне желательной атмосферы во всем данном районе.
«Иначе, – предостерегал я, – мы столкнемся с ростом влияния иных группировок, исповедующих то самое декадентство, на борьбу с которым мы уже потратили столько сил и которое, как известно, чрезвычайно ослабляет саму суть нашей культуры».
Власти ответили не только согласием, но и проявили просто поразивший меня энтузиазм. Это был еще один из тех случаев, когда тебя до глубины души потрясает неожиданное осознание того, что ты обладаешь куда большим авторитетом, чем тебе самому казалось. С другой стороны, меня никогда особенно не заботил мой авторитет в обществе, и вовсе не по этой причине открытие «Миги-Хидари» доставило мне такую радость; скорее я испытывал гордость оттого, что у меня на глазах воплотилась в жизнь идея, которую я достаточно долго разделял и поддерживал. Теперь становилось ясно: новая духовная жизнь Японии отнюдь не исключает удовольствий, а значит, нет нужды и говорить о том, что стремление получить удовольствие непременно должно идти рука об руку с декадентством.
В общем, года через два с половиной после прокладки новых трамвайных путей открылось и «Миги-Хидари». Обновление своего кафе Ямагата провел умело и на широкую ногу, и теперь после наступления темноты любому прохожему сразу бросались в глаза ярко освещенный вход и бесчисленное множество больших и маленьких фонариков, обрамлявших конек и навесы крыши, свисавших с водосточных желобов, светящейся цепочкой обегавших оконные и дверные проемы; ну и конечно, нельзя было не заметить огромный подсвеченный транспарант, подвешенный на специальных распорках. На нем красовалось новое название кафе, выведенное на фоне армейских сапог, марширующих в боевом порядке [4].
Как-то вечером вскоре после открытия Ямагата провел меня внутрь и предложил выбрать любой столик, который, как он сказал, отныне и навсегда будет закреплен лично за мной. Главным образом, я полагаю, ему хотелось как-то отблагодарить меня за ту небольшую услугу, которую я ему оказал. С другой стороны, я всегда считался у него одним из лучших клиентов.
И действительно, я ведь начал ходить к нему больше двадцати лет назад, задолго до того, как его заведение превратилось в «Миги-Хидари». Не то чтобы мне его тогдашняя забегаловка так уж сразу понравилась – я ведь уже говорил, что ничем особенным она прежде не отличалась. Просто тогда я, совсем еще юнец, только что приехал в этот город и поселился в районе Фурукава, и ближайшей ко мне оказалась именно кафешка Ямагаты.
Вам, наверное, трудно даже представить себе, до чего непрезентабельным был тогда Фурукава. Если вы в нашем городе недавно, то при упоминании об этом районе вы, наверное, рисуете в своем воображении зеленый парк, который разбит там теперь, и прекрасные персиковые деревья, которыми этот парк знаменит. Но когда я в 1913 году впервые сюда приехал, район Фурукава представлял собой скопище заброшенных либо дышащих на ладан фабричных и складских помещений, принадлежавших небольшим компаниям. Жилые дома тоже выглядели не лучше, ветхие, обшарпанные, и селились здесь только те, кому по карману было лишь самое дешевое жилье.
Я устроился в крохотной мансарде, которую сдала мне одна старая женщина, жившая внизу вместе с неженатым сыном. Комнатка эта совершенно моим потребностям не соответствовала. Электричества в доме не имелось, и рисовать по вечерам приходилось при свете масляной лампы. Для мольберта едва хватало места, и я невольно брызгал красками на стены и татами. Старуха постоянно ворчала по поводу того, что я, работая по ночам, мешаю им спать. Но самое неприятное – настолько низкий потолок, что выпрямиться в полный рост было совершенно невозможно, и приходилось часами работать в полусогнутом состоянии, то и дело стукаясь головой о балки. Тем не менее, в те дни я чувствовал себя безмерно счастливым: меня приняли на фирму мастера Такэды, и я теперь зарабатывал себе на жизнь как художник, а потому все прочие невзгоды казались мне пустяковыми.
Днем, разумеется, я работал не у себя на чердаке, а в «студии» мастера Такэды. Студия тоже находилась в Фурукаве и представляла собой длинное, как кишка, помещение над рестораном, в котором всем нам, пятнадцати юным художникам, вполне хватало места, чтобы расставить свои мольберты в ряд. Потолок здесь, хотя и был значительно выше, чем в моей комнатушке, сильно проседал в центре, и мы, входя в мастерскую, всегда шутили, что со вчерашнего дня он опустился, пожалуй, еще на несколько сантиметров. В длинной стене студии имелся ряд окон, призванных обеспечивать нам хорошее освещение; но свет, действительно потоками вливавшийся в окна, отчего-то казался всегда слишком резким и ярким, и возникало ощущение, что находишься не в студии, а в каюте корабля. Второй существенной проблемой было то, что владелец ресторана, расположенного внизу, не позволял нам задерживаться в мастерской после шести вечера, когда начинался наплыв посетителей. «Вы там, наверху, топаете, как стадо коров!» – заявлял он, выгоняя нас, и не оставалось ничего другого, как продолжать свою работу дома.
Тут, видимо, следует пояснить, что выполнить норму, не работая по вечерам, было совершенно невозможно. Фирма гордилась своей способностью производить в кратчайшие сроки огромное количество картин, а мастер Такэда, в свою очередь, постарался, чтобы до нас дошло следующее: если мы не сможем выполнять заказ точно в срок – то есть к отплытию корабля, – то очень быстро растеряем всех заказчиков, уступив их фирмам-конкурентам. В результате нам приходилось в поте лица трудиться до поздней ночи и при этом на следующий день испытывать чувство вины, ибо от графика мы все же отстали. Очень часто, когда приближался крайний срок сдачи работы, мы спали не больше двух-трех часов в сутки, все остальное время проводя за мольбертом. Порой, если поступало несколько заказов один за другим, у нас от изнеможения и постоянного недосыпания начинала кружиться голова. Но несмотря на все это, я не могу припомнить, чтобы мы хоть раз не успели закончить работу в срок; по-моему, это достаточно красноречиво свидетельствует о том, в каких ежовых рукавицах держал нас мастер Такэда.
Я проработал на фирме уже около года, когда к нам поступил новый художник. Его звали Ясунари Накахара – хотя вряд ли это имя вам что-то скажет; да и откуда вам знать, ведь ему так никогда и не удалось добиться признания. Самое большое его достижение – место преподавателя рисования в средней школе района Юяма, которое он получил за несколько лет до войны. Мне говорили, что он и до сих пор там работает, поскольку власти не видят причин увольнять его, как уволили многих других учителей. Да я и сам поминаю его больше под кличкой Черепаха, которую мы дали ему в те дни, когда вместе трудились на фирме мастера Такэды, и которую впоследствии, в течение всех долгих лет нашей с ним дружбы, я всегда произносил с приязненным чувством.
У меня сохранилась одна из картин Черепахи – автопортрет, который он написал вскоре после того, как мы ушли от Такэды. На портрете изображен очень худой молодой человек в очках и в рубашке с короткими рукавами; он сидит в тесной темноватой комнате в окружении мольбертов и шаткой мебели; его лицо с одной стороны освещено лучом света, падающего из окна. Это лицо очень серьезного и застенчивого человека, что полностью соответствует характеру Черепахи, – и он, на мой взгляд, в этом отношении нисколько не польстил себе. Глядя на его портрет, легко можно себе представить, что такого человека пассажиры в трамвае запросто отталкивают локтями, пробираясь к освободившемуся месту. Но, видимо, каждый из нас тщеславен по-своему. Если скромность Черепахи и не позволила ему попытаться приукрасить свою робкую натуру, то она все же не помешала ему придать себе этакий величественно-интеллектуальный вид – черточки, которых я в нем абсолютно не помню. Но, честно говоря, я не припомню никого из моих коллег, кто смог бы нарисовать автопортрет с абсолютной правдивостью. Как бы точно он ни старался воспроизвести на холсте черты своего отражения в зеркале, характер, проступающий на полотне, редко походил на представление о нем окружающих.
Черепаха заслужил свое прозвище тем, что, поступив на фирму в период выполнения нами одного из наиболее трудоемких заказов, упорно продолжал сдавать не более двух-трех холстов за то же время, за которое остальные успевали сделать шесть или семь. Сперва его медлительность отнесли на счет неопытности и прозвище Черепаха произносили только у него за спиной. Но неделя шла за неделей, а скорости в его работе не прибавлялось, и окружающих это начинало откровенно злить. Вскоре его уже, не стесняясь, называли Черепахой в лицо, и он, прекрасно понимая, что в этом прозвище нет ни капли доброжелательности, изо всех сил делал вид, что воспринимает это как милую шутку. Ему, например, могли крикнуть через всю мастерскую: «Эй, Черепаха, да ты, похоже, все тот же лепесток рисуешь, который еще на прошлой неделе начал?», и он очень старался непременно рассмеяться в ответ. Помнится, мои коллеги часто относили столь явную неспособность защитить собственное достоинство на тот счет, что Черепаха родом из Нэгиси – тогда, да и сейчас, пожалуй, бытовало не вполне справедливое мнение, что родившиеся в этой части города неизменно вырастают людьми слабохарактерными, бесхребетными.
Я помню, как-то утром мастер Такэда на минутку вышел из студии, и двое моих приятелей, подойдя к мольберту Черепахи, принялись дразнить его из-за вечной медлительности. Мой мольберт стоял неподалеку, и я хорошо видел, какого ужасного нервного напряжения стоил ему такой ответ:
– Умоляю вас, проявите ко мне терпимость! Больше всего на свете я хотел бы научиться у вас, моих старших и более умелых коллег, делать все быстро и хорошо. В последнее время я изо всех сил старался работать быстрее, но из-за спешки мне пришлось выбросить несколько рисунков, иначе я просто опозорил бы высокую репутацию нашей фирмы. Но я сделаю все, чтобы завоевать ваше уважение. Очень прошу, простите меня и проявите ко мне еще немного терпения!
Черепаха еще несколько раз повторил свою просьбу, но его мучители все продолжали издеваться над ним, обвиняя в лености и желании переложить свою работу на плечи других. Теперь уже почти все, перестав рисовать, собрались у мольберта Черепахи. И когда нападающие принялись как-то особенно грубо оскорблять несчастного Черепаху, а остальные слушали это с явным удовольствием, даже не собираясь хоть чуточку за него вступиться, я не выдержал, шагнул вперед и заявил решительно:
Хватит! Вы что, не способны понять, что перед вами натура истинно художественная? Если художник отказывается жертвовать качеством во имя скорости, то именно за это его нам всем и следует уважать. Неужели вы настолько здесь одурели, что даже таких простых вещей не понимаете?
Конечно, с тех пор прошло много лет, и я не могу поклясться, что произнес в то утро именно эти слова. Но я совершенно уверен, что, защищая Черепаху, сказал что-то в таком роде, ибо отчетливо помню благодарность и облегчение, написанные на лице Черепахи, когда он повернулся ко мне. Помню я и изумленные взгляды своих коллег. Сам-то я занимал высокое положение в здешней «иерархии»; среди учеников Такэды никто не мог сравниться со мной ни в качестве, ни в количестве производимой продукции, так что, по-моему, мое вмешательство положило конец истязаниям Черепахи. По крайней мере, до конца дня.
Вам, возможно, покажется, что я слишком выпячиваю свою роль в этом маленьком эпизоде; в конце концов, совершенно ясно, почему я бросился защищать Черепаху, – любой из тех, кто с уважением относится к серьезному искусству, на моем месте поступил бы точно так же. Но нужно помнить и о той атмосфере, что царила в мастерской Такэды, – ведь нас объединяло ощущение того, что мы все вместе как бы ведем бой со временем, желая сохранить тяжким трудом завоеванную репутацию фирмы. И при этом мы прекрасно понимали, что главное в нашей работе – это сделать так, чтобы наши «творения», которые мы сотнями тиражировали для увозящих их за тридевять морей иностранцев, – все эти гейши, вишневые деревья в цвету, золотые рыбки в пруду, старинные замки – выглядели достаточно «японскими», а подлинные тонкости стиля все равно, скорее всего, останутся незамеченными. Так что я вряд ли слишком завышаю оценку своего тогдашнего поступка, ибо, осмелюсь предположить, он стал ярким проявлением того моего качества, за которое меня впоследствии стали очень уважать, – способности самостоятельно думать и рассуждать, даже если это означает вызов всему твоему окружению. Во всяком случае, остается фактом: я был единственным, кто в то утро встал на защиту Черепахи.
И хотя Черепаха как-то умудрился поблагодарить меня и за это маленькое вмешательство, и за иные проявления солидарности, жизнь наша текла в те дни в таком бешеном темпе, что лишь какое-то время спустя мы с ним сумели как следует поговорить в относительно спокойной обстановке. Думаю, не менее двух месяцев промелькнуло с того дня, который я только что описал, когда в нашем лихорадочном графике наступило наконец некоторое затишье. Я гулял возле храма Тамагава, что часто делал, когда у меня появлялась свободная минутка, и увидел Черепаху, сидевшего на скамейке и явно задремавшего на солнышке.
Я и по сей день остаюсь большим поклонником этой местности и готов признать, что насаженные там зеленые изгороди и ряды деревьев действительно помогают создать атмосферу, подобающую месту поклонения богам. Но все же теперь, когда бы я ни пришел туда, в душе моей пробуждается ностальгия по тем временам, когда ни деревьев, ни живых изгородей там еще не было и место казалось куда более просторным и полным жизни; там и сям прямо на траве – ларьки, торгующие сластями и воздушными шариками, и балаганы с жонглерами и фокусниками… А еще там, помнится, всегда можно было сфотографироваться – буквально на каждом шагу попадались фотографы под черной накидкой и с аппаратом на треноге. Тот воскресный полдень, когда я случайно наткнулся на Черепаху, пришелся на самое начало весны, так что вокруг так и кишели дети, пришедшие сюда с родителями. Я подошел к скамье и сел рядом с Черепахой, отчего он, вздрогнув, проснулся, но тут же просиял, увидев меня.
– Неужели это вы, Оно-сан! – воскликнул он. – Как хорошо, что мы сегодня встретились! А ведь всего несколько минут назад я говорил себе: будь у меня немного денег, я бы непременно купил что-нибудь вам в подарок – просто на память, в знак благодарности за вашу доброту. Но, увы, в настоящее время мне по карману только грошовые безделушки, что, на мой взгляд, выглядело бы просто оскорбительно. И пока что, Оно-сан, я могу лишь поблагодарить вас от всей души, если позволите, за все, что вы для меня сделали!
– Не так уж много я и сделал! – возразил я. – Просто пару раз высказал вслух то, что думаю, вот и все.
– Нет, Оно-сан, такие люди, как вы, встречаются очень редко! И для меня большая честь – работать рядом с таким человеком. Уверяю вас: как бы далеко в будущем ни разошлись наши пути, я никогда не забуду вашей доброты!
Помнится, я еще несколько минут слушал его похвалы моему мужеству и стойкости, потом не выдержал и сказал:
– А я ведь тоже давно собирался поговорить с вами. Понимаете, меня не слишком устраивает сложившаяся ситуация, и я, наверное, в самом ближайшем будущем покину мастерскую господина Такэды.
Черепаха с превеликим изумлением уставился на меня и с комической опаской огляделся, словно опасаясь, что мои «крамольные речи» могут подслушать враги.
– Мне здорово повезло, – продолжал я, – моя работа привлекла внимание Сэйдзи Мориямы, живописца и графика. Вы о нем, наверное, слышали?
Черепаха, по-прежнему глядя на меня в упор, покачал головой.
– Господин Морияма –
– Да неужели? – осторожно заметил мой приятель.
– И знаете, – продолжал я, – сейчас, бродя по парку, я подумал: «А ведь господин Морияма совершенно прав. Для простых рабочих лошадок очень даже неплохо трудиться в поте лица под руководством мастера Такэды и тем зарабатывать себе на жизнь. Однако художник, имеющий действительно серьезные намерения, должен смотреть дальше и метить выше».
Я помолчал, выразительно глядя на Черепаху. Он продолжал пялиться на меня, но на его лице появилось озадаченное выражение.
– Боюсь, я допустил некоторую вольность, упомянув о вас господину Морияме, – объяснил я. – Но я говорил лишь о том, что вы, на мой взгляд, являетесь исключением среди прочих моих коллег, ибо только у вас есть и настоящий талант, и серьезные устремления.
– Право, Оно-сан… – он нервно засмеялся. – И как только у вас язык повернулся сказать такое! Я понимаю, вы мне только добра желаете, но это уж чересчур…
– В общем, я намерен принять любезное предложение господина Мориямы, – решительно заявил я. – И настойчиво прошу вас разрешить мне показать ему и ваши работы. Если вам повезет, вы тоже сможете стать его учеником.
На лице Черепахи отразилось полное отчаяние.
– Ах, Оно-сан, что вы такое говорите? – Он перешел почти на шепот: – Мастер Такэда взял меня к себе благодаря рекомендации одного из самых уважаемых знакомых моего отца. И действительно был чрезвычайно терпелив со мной, несмотря на все мои проблемы. Как же я могу теперь совершить подобное предательство – уйти, проработав у него всего несколько месяцев? – И почти сразу, сообразив, видимо, что он такое ляпнул, Черепаха стал торопливо оправдываться: – Разумеется, Оно-сан, я ни в коем случае не хотел сказать, что и вы совершаете предательство. Ни в коем случае! У вас-то ведь обстоятельства совершенно иные. Нет, мне бы и в голову никогда не пришло… – Он совсем смутился, растерянно хихикнул, но все же постарался взять себя в руки и спросил: – А вы это серьезно – насчет того, чтобы уйти от мастера Такэды, Оно-сан?
– На мой взгляд, – сказал я, – мастер Такэда и не заслуживает верности людей, подобных нам с вами. Верность ведь еще заслужить нужно! Слишком многое в жизни делается из чувства верности. И слишком часто люди ей следуют слепо. Но я не имею ни малейшего желания подчинять свою жизнь подобным принципам.
Возможно, в тот день я использовал и несколько иные слова; ведь мне довелось впоследствии не раз пересказывать эту сцену, а при многократном повторении любой рассказ неизбежно начинает жить своей собственной жизнью. Впрочем, даже если в тот день я и не столь четко выразил перед Черепахой свою жизненную позицию, то все же можно допустить, что приведенный выше пассаж вполне отражает мое тогдашнее настроение и твердую решимость идти к намеченной цели.
Кстати сказать, чаще всего мне приходилось рассказывать о днях, проведенных на фирме Такэды, за нашим излюбленным столиком в «Миги-Хидари». Моим ученикам, похоже, страшно нравилась эта давнишняя история о моем расставании с мастером Такэдой – возможно, им просто хотелось узнать, как их учитель поступал, будучи в их возрасте. В общем, так или иначе, а тема моей службы на фирме часто всплывала во время наших посиделок в «Миги-Хидари».
– А ведь кое-какой полезный опыт я там действительно приобрел, – помнится, сказал я им как-то. – Именно Такэда научил меня некоторым весьма важным вещам.
– Простите, сэнсэй, – прервал меня кто-то, скорее всего, Курода, как всегда перегнувшийся ко мне через стол, – но с трудом верится, что в таком месте, как эта фирма, художник может вообще хоть чему-то научиться.
– Я тоже так думаю, сэнсэй, – послышался еще чей-то голос – Объясните, пожалуйста, что именно вам дала работа на фирме Такэды? Судя по вашим описаниям, обстановочка там была вроде как на производстве упаковочных картонок.
Так оно всегда и получалось в «Миги-Хидари»: я беседовал с кем-то одним, а остальные вроде бы заняты были совсем другими разговорами, но явно держали ушки на макушке. И стоило им услышать, что мне задали какой-то интересный вопрос, как все прочие разговоры разом смолкали и мои ученики поворачивались ко мне, а в глазах у них так и светилось любопытство. Похоже, они старались не упустить ни крохи из тех сведений о жизни, которые я мог им дать. И при этом никак нельзя сказать, что они слушали меня не критически. Это были очень яркие, блестящие молодые люди, и бросаться необдуманными словами в их присутствии явно не стоило.
– Работая у Такэды, – сказал я им тогда, – я довольно рано получил один очень важный урок: даже если на своих учителей и полагается смотреть снизу вверх, все же не менее важно научиться подвергать их авторитет сомнению. Опыт, полученный в мастерской Такэды, научил меня никогда не следовать слепо за толпой и всегда тщательно обдумывать, а правильным ли является то направление, куда меня толкают. И если уж я что-то и старался вам всем внушить, так это необходимость обрести способность подниматься над привычным ходом вещей, над всякими нежелательными, разлагающими воздействиями, ибо мы потонули в декадентстве, как в болоте, сильно ослабив дух нашего народа за последние десять-пятнадцать лет.
Я, наверное, был немного пьян и говорил несколько напыщенно, но таков был стиль наших традиционных посиделок за угловым столиком.
– Это верно, сэнсэй, – сказал кто-то. – И все мы должны об этом помнить. И должны приложить все силы, чтобы подняться над привычным ходом вещей!
– И, на мой взгляд, мы, собравшиеся за этим столом, имеем полное право гордиться собой! – продолжал я. – Вокруг господствуют уродство и разврат. Но теперь – наконец-то! – в Японии начинает возрождаться более возвышенное, более мужественное начало, и все вы – часть этой новой духовной жизни. И я мечтаю, чтобы вы пошли еще дальше, чтобы вас повсюду воспринимали как разящее острие нового японского духа! И я искренне считаю «Миги-Хидари», – с этого момента я, пожалуй, обращался уже не только к сидящим за столом, но и ко всем, кто прислушивался к нашему разговору, – это прекрасное кафе, где мы так любим собираться, ярким свидетельством возрождения нашей духовной жизни. И все мы имеем право гордиться тем, что к этому причастны!
Часто, чем веселее становилось за нашим столом, тем больше собиралось вокруг нас других посетителей кафе; они либо тоже участвовали в спорах, либо просто стояли и слушали, впитывая идеи. В целом мои ученики с готовностью выслушивали мнения незнакомцев, хотя, конечно, если какой-нибудь зануда или тип с совершенно неприемлемыми взглядами уж очень начинал наседать, ребята довольно быстро оттирали его в сторону. Но, несмотря на жаркие споры и громкие речи, продолжавшиеся порой за полночь, настоящие ссоры в «Миги-Хидари» случались редко, ибо нас, завсегдатаев этого заведения, объединяла некая общая, основополагающая идея. В этом отношении кафе стало именно таким центром, о каком когда-то и мечтал Ямагата: царившую там атмосферу всегда отличала некая возвышенность чувств, там даже напиться можно было, не теряя при этом гордости и достоинства.
У меня дома сохранилась картина Куроды, самого одаренного из моих учеников, на которой как раз изображен один из вечеров в «Миги-Хидари». Картина называется «Дух патриотизма». Прочитав такое название, вы, наверное, подумаете, что Курода нарисовал солдат на марше или что-нибудь в этом роде. Нет, с точки зрения Куроды, дух патриотизма зарождался где-то глубоко в повседневной рутине и выражался, например, в том, где именно люди собираются, чтобы выпить и побеседовать, и с кем они при этом общаются. Эта теория была его личным вкладом – а он тогда верил в подобные вещи – в создание той атмосферы, что царила в «Миги-Хидари». Картина написана маслом; на ней изображены несколько столиков и очень похоже переданы колорит и обстановка заведения Ямагаты – особенно выразительны патриотические транспаранты и лозунги, свисающие с потолочных балок. За столиками сидят и беседуют посетители кафе, а на переднем плане официантка в кимоно спешит куда-то с подносом, уставленным напитками. Картина, по-моему, очень хороша. Куроде удалось весьма точно передать шумливую, пьяноватую, но в то же время очень достойную, даже несколько возвышенную атмосферу «Миги-Хидари». И когда я порой смотрю на эту картину, всегда испытываю определенное удовлетворение, вспоминая, что именно я – с помощью того небольшого влияния, которое давала мне тогда моя репутация в нашем городе, – помог созданию такого замечательного места.
Я и сейчас довольно часто, особенно засидевшись вечерком у госпожи Каваками, замечаю, что вновь возвращаюсь в своих воспоминаниях к былым дням и славному «Миги-Хидари». Ибо есть что-то в заведении госпожи Каваками, где мы с Синтаро обычно являемся единственными посетителями, в том, как мы сидим с хозяйкой за стойкой бара под низко висящими фонарями, что пробуждает в нас ностальгические настроения. Мы с Синтаро можем, например, вдруг начать обсуждать кого-то из нашего прошлого – сколько он мог выпить и какой он был смешной и манерный. А потом изо всех сил стараемся заставить и госпожу Каваками вспомнить этого человека и, пытаясь пробудить ее память, сами припоминаем все больше и больше забавных черточек этого человека. Вчера, к примеру, когда мы уже вдоволь посмеялись за чередой подобных воспоминаний, госпожа Каваками, как всегда, заключила:
– Хорошо, хорошо, но имени его я все равно не помню, хотя наверняка узнала бы его при встрече.
– По правде говоря, Обасан, – сказал я, припоминая, – он никогда и не был в числе завсегдатаев вашего заведения. А выпивать ходил обычно в кафе напротив.
– Ах, да, разумеется! В то большое кафе! И все-таки я, возможно, узнала бы его, если б увидела. А впрочем, кто знает? Люди так сильно меняются. Я то и дело встречаю кого-то на улице и думаю: да я ж его знаю, нужно поздороваться. А потом присмотрюсь, и всякая уверенность пропадает.
– И не говорите, Обасан, – вставил Синтаро. – Вот и я на днях так же поздоровался с кем-то на улице, думая, что это мой знакомый, а человек этот, видно, решил, что я не в своем уме, и поспешил прочь. Даже на приветствие мне не ответил!
Синтаро, похоже, был уверен, что это очень смешно, и громко расхохотался. Госпожа Каваками вежливо улыбнулась, но смеяться не стала, а повернулась ко мне и сказала: