– Но, папа! Это же просто смешно! Мы давным-давно договорились с госпожой Ватанабэ. Кроме того, по-моему, Итиро совершенно не нужно смотреть этот фильм. Да он ему и не понравится, я думаю. Верно, Сэцуко?
Моя старшая дочь смущенно улыбнулась.
– Но все равно со стороны папы было так мило… – тихо сказала она. – Может быть, послезавтра?
Я вздохнул, покачал головой и снова взялся за газету. Впрочем, вскоре я понял, что ни одна из женщин и не думает сходить за мальчиком и вернуть его в столовую. Пришлось самому подняться и пойти в «музыкальную» комнату.
Итиро не сумел дотянуться до выключателя на стене и включил лишь небольшой светильник, стоявший на пианино. Мой внук сидел на круглой вертящейся табуретке, положив одну щеку на закрытую крышку инструмента, и эта щека, слегка расплющенная о темное дерево, прямо-таки источала неудовольствие.
– Ты извини, Итиро, что так получилось, – сказал я ему. – Не расстраивайся. Послезавтра мы с тобой непременно этот фильм посмотрим.
Итиро никак на мои слова не прореагировал, и я повторил:
– Не расстраивайся, Итиро. Ничего страшного не произошло.
Я подошел к окну. Снаружи уже совсем стемнело, и я увидел лишь собственное отражение в темном стекле и полупустую комнату у себя за спиной. Из столовой доносились приглушенные голоса женщин.
– Выше нос, Итиро, – сказал я внуку. – Не стоит огорчаться. Послезавтра мы обязательно пойдем в кино, обещаю.
Я повернулся к нему и увидел, что он сидит в прежней позе, щекой на крышке фортепиано, но пальцы его бегают по крышке, словно он играет гаммы.
Я усмехнулся.
– Значит так, Итиро: послезавтра мы с тобой идем в кино, и точка. Нельзя же, в конце концов, позволить этим женщинам нами командовать, верно? – я снова усмехнулся. – А знаешь, что я думаю? Они просто побоялись идти! Тебе так не кажется?
Но Итиро, словно не слыша меня, продолжал барабанить пальцами по крышке пианино, и я решил, что лучше оставить его в покое.
Улыбнувшись, я тихонько вышел из комнаты и вернулся в столовую. Дочери мои сидели молча – каждая, уткнувшись в свой журнал. Я тоже сел и тяжко вздохнул, но ни та, ни другая никак на мой вздох не отреагировали. Я снял одни очки, надел другие, для чтения, и хотел уже снова углубиться в газету, когда Норико тихо предложила:
– Папа, может быть, нам выпить чая?
– Спасибо, Норико, но мне сейчас что-то не хочется.
– А тебе, Сэцуко?
– Спасибо, Норико. Но и я, пожалуй, тоже не хочу.
Какое-то время мы продолжали читать в полной тишине, затем Сэцуко спросила:
– Папа, а ты пойдешь с нами завтра? Тогда у нас все-таки получился бы семейный выход.
– Я бы с удовольствием пошел, но у меня завтра есть кое-какие неотложные дела.
– Что ты хочешь этим сказать? – тут же встряла в наш разговор Норико. – Какие еще «неотложные дела»? – И, повернувшись к Сэцуко, прибавила: – Ты папу не слушай. Никаких «неотложных дел» у него нет. Ему теперь вообще нечего делать. И он будет просто бродить весь день по дому и хандрить – в своей обычной теперешней манере.
– Мне было бы очень приятно, папа, если бы и ты пошел с нами, – повторила Сэцуко.
– Мне очень жаль, – сказал я, глядя в газету, – но я, увы, не смогу. На завтра у меня есть кое-какие дела.
– Значит, ты намерен остаться дома в полном одиночестве? – уточнила Норико.
– Ну, если вы все уходите, то мне ничего другого, похоже, не остается.
Сэцуко вежливо кашлянула и сказала:
– Может быть, тогда мне тоже лучше дома остаться? Мы с папой даже еще и поговорить-то наедине толком не могли.
Норико через стол в упор уставилась на сестру:
– Тебе-то ни к чему отказываться от визита к госпоже Ватанабэ. В кои-то веки ты к нам приехала, так неужели ты хочешь все это время дома просидеть?
– Но я действительно с огромным удовольствием осталась бы дома и составила папе компанию! Мне кажется, нам с ним есть о чем поговорить.
– Ну вот, папа, видишь, что ты натворил! – возмутилась Норико и, повернувшись к сестре, прибавила: – Значит, теперь мы с Итиро остались вдвоем?
– Ничего, Норико! Итиро с огромным удовольствием проведет с тобою весь день, – с улыбкой утешила ее Сэцуко. – В данный момент ты, безусловно, его любимица.
Я обрадовался, что Сэцуко тоже хочет остаться дома: у нас с ней действительно практически не было возможности поговорить спокойно, чтобы никто не мешал. А мне, как естественно и любому отцу, хотелось побольше узнать о жизни своей замужней дочери, но спрашивать в открытую я не решался. В тот вечер мне и в голову не приходило, что у Сэцуко имеются какие-то свои причины, чтобы остаться дома и поговорить со мной.
Возможно, это признак надвигающейся старости, что в последнее время я частенько бесцельно брожу по комнатам, и когда Сэцуко – на второй день своего пребывания у нас – раздвинула двери гостиной, то обнаружила, что я стою посреди комнаты, погруженный в глубокую задумчивость.
– Извини, – поспешно сказала она, – я зайду попозже.
Услышав ее голос, я вздрогнул, обернулся и увидел свою старшую дочь, почтительно склонившуюся на пороге. Она держала в руках вазу, полную только что срезанных цветов и веток.
– Нет-нет, пожалуйста, входи, – успокоил я ее, – я ничем особенным не занят.
Выход на пенсию позволяет гораздо свободнее распоряжаться своим временем. По сути, это одно из самых больших удовольствий, которые дает «выход на заслуженный отдых», ибо теперь можно как бы плыть сквозь день с той скоростью, какая тебе больше по душе, с облегчением понимая, что и тяжкий труд, и великие свершения теперь позади. Впрочем, я, похоже, действительно становлюсь рассеянным, раз вот так, без причины, забрел не в какую-нибудь комнату, а именно в гостиную. Ибо на всю жизнь сохранил я внушенное мне еще моим отцом отношение к гостиной как к святому месту, которое следует всячески оберегать от «грязи» повседневных дел и забот и использовать только для приема особо важных гостей или для молитв перед буддийским алтарем. Соответственно, и в моем доме гостиная всегда отличалась от остальных комнат более торжественной атмосферой; и хотя я, в отличие от моего отца, никогда не возводил это для себя в правило, но все же возражал, когда мои маленькие дети вбегали в гостиную без особого на то разрешения.
Мое уважительное отношение к гостиным может кому-то показаться преувеличенным, но примите во внимание тот факт, что в доме, где я вырос – в деревне Цуруока, полдня отсюда на поезде, – мне до двенадцати лет было запрещено даже заходить в гостиную. Эта комната во многих отношениях служила как бы центром нашего дома, и любопытство заставило меня создать некий образ ее интерьера благодаря случайным и мимолетным возможностям заглянуть внутрь. Впоследствии я не раз удивлял коллег своей способностью, всего лишь бегло взглянув, мгновенно запомнить то, что изображено на холсте. Возможно, за это умение мне следует благодарить отца: это он, хотя и совершенно непреднамеренно, заставил меня тренировать цепкость взгляда в те важнейшие для формирования личности годы. Ну а когда мне исполнилось двенадцать, он стал регулярно назначать мне в гостиной «деловые встречи», и теперь я попадал в заповедную комнату по крайней мере раз в неделю.
– Сегодня вечером у нас с Мацуи деловая беседа, – объявлял за ужином мой отец.
Это означало, во-первых, что я сразу после трапезы обязан явиться в гостиную, а во-вторых, что остальным членам семьи запрещается в этот час даже шуметь поблизости от этой комнаты.
Мой отец исчезал там сразу после ужина и минут через пятнадцать звал меня. Комната, в которую я входил, освещалась одной-единственной высокой свечой, стоявшей на полу посредине. На татами в круге света, отбрасываемого этой свечой, сидел, скрестив ноги, мой отец, а перед ним стояла его «деловая шкатулка». Отец жестом приглашал меня сесть напротив, я садился, и сразу вся остальная часть комнаты за пределами этого светового круга погружалась во мрак. Лишь смутно различал я за отцовским плечом буддийский алтарь у дальней стены или темные складки штор в альковах.
И тут мой отец начинал говорить. Из «деловой шкатулки» он извлекал маленькие толстенькие записные книжки, открывал их и показывал мне столбцы тесно написанных цифр, что-то без устали поясняя размеренным внушительным тоном. Он прерывался лишь изредка, чтобы взглянуть на меня и убедиться, что я по-прежнему внимательно его слушаю. В такие мгновения я торопливо бормотал: «Да, да, конечно».
Хотя тогда я, разумеется, еще не в силах был понять, о чем толкует отец, да к тому же он часто использовал профессиональный жаргон и сопровождал свою речь длиннейшими расчетами, ни малейшей скидки не делая на возраст своего собеседника. Но я и мысли не мог допустить о том, чтобы прервать его и попросить что-то объяснить. В голове моей крепко сидела мысль: меня допустили в гостиную только потому, что сочли достаточно взрослым, и теперь я
Теперь-то мне ясно, конечно, отец никогда и не надеялся, что я сумею уловить нить его рассуждений, но я до сих пор не могу понять, зачем ему понадобилось подвергать меня подобным испытаниям. Возможно, ему хотелось, чтобы я с ранних лет уразумел: согласно его ожиданиям, в надлежащее время именно мне придется взять в свои руки семейный бизнес. А может, ему казалось, что мне, как будущему главе семейства, совершенно необходимо быть посвященным во все его теперешние решения, чьи далеко идущие последствия повлияют, возможно, на мое положение, и таким образом, как представлялось, наверное, моему отцу, у меня будет меньше поводов жаловаться, если я унаследую не слишком процветающий бизнес.
Но однажды, когда мне было пятнадцать, отец пригласил меня в гостиную для беседы совсем другого рода. Как обычно, комнату освещала одна-единственная свеча и отец сидел в центре созданного ею светового круга. Только вместо шкатулки я увидел перед ним тяжеленную керамическую пепельницу и был очень озадачен: эту пепельницу – самую большую в доме – обычно подавали только гостям.
– Ты все принес? – спросил меня отец.
– Да, как ты и велел.
Я положил перед отцом принесенную стопку рисунков и набросков, выглядевшую довольно неопрятно: бумажные листы были разного размера и качества, и многие сильно покоробились от красок.
Я сидел молча, пока отец просматривал мои работы. Он подолгу изучал каждый листок и откладывал его в сторону. Осмотрев почти половину, он сказал, не глядя на меня:
– Мацуи, ты уверен, что здесь все твои работы? Может быть, одну или две ты все-таки забыл мне принести?
Я ответил не сразу. Он поднял на меня глаза и спросил:
– Ну?
– Да, правда, может быть, одну или две я захватить забыл.
– Вот именно! И «забыл» ты, несомненно, те работы, которыми больше всего гордишься, так, Мацуи?
Не ожидая моего ответа, он снова принялся рассматривать мои рисунки, и я промолчал, осторожно наблюдая за ним. Один раз отец поднес рисунок совсем близко к свече и спросил:
– Это ведь та тропа, что ведет вниз с холма Нисияма, верно? Тебе определенно очень неплохо удалось передать сходство. Именно так тропа и выглядит, когда спускаешься с холма. И ощущение передано очень умело.
– Спасибо.
– Послушай, Мацуи, – отец по-прежнему смотрел не на меня, а на рисунок, – твоя мать сказала мне весьма странную вещь. Она, похоже, всерьез считает, что ты мечтаешь профессионально заняться живописью.
Это явно звучало не как вопрос, так что я промолчал. Тогда отец перевел взгляд на меня и повторил:
– Твоя мать, Мацуи, похоже, всерьез считает, что ты мечтаешь профессионально заняться живописью. И она, конечно же, ошибается.
– Конечно, – эхом откликнулся я.
– То есть ты хочешь сказать, что с ее стороны возникло некоторое недопонимание.
– Несомненно.
– Понятно.
Отец еще несколько минут рассматривал мои рисунки, а я сидел и молча смотрел на него. Потом он сказал, не глядя на меня:
– По-моему, это твоя мать топчется там, за дверью. Слышишь?
– Нет, я ничьих шагов за дверью не слышал.
– Наверное, это все-таки твоя мать. Попроси ее зайти сюда, раз уж она пришла.
Я встал и выглянул за дверь. В коридоре было темно и пусто, как я, собственно, и ожидал. За спиной у меня раздался голос отца:
– Когда будешь ее искать, Мацуи, прихвати заодно и остальные свои рисунки и принеси их мне.
Возможно, мне просто показалось, но через несколько минут, когда я вернулся в гостиную вместе с мамой, большая пепельница стояла уже гораздо ближе к свече, а в воздухе пахло гарью. Однако, заглянув в пепельницу, я не заметил следов того, что ею пользовались.
Отец рассеянно кивнул мне, когда я положил рядом с уже принесенной пачкой рисунков и свои самые последние работы. Похоже, все это время отец продолжал перебирать и рассматривать мои творения, да и сейчас был занят тем же. Некоторое время он даже не глядел в нашу сторону, и мы с матерью молча сидели напротив. Наконец, вздохнув, он поднял на меня глаза и сказал:
– Вряд ли, Мацуи, ты много внимания уделял странствующим монахам, верно?
– Странствующим монахам? Пожалуй, нет.
– А ведь они многое могут поведать о нашем мире. Я, правда, тоже почти не обращаю на них внимания. Хотя к святым людям всегда следует относиться с почтением, даже если порой они кажутся тебе всего лишь жалкими попрошайками.
Он замолчал, и я поспешил вставить свое «да, конечно».
Затем отец повернулся к матери и сказал:
– Ты помнишь, Сатико, тех странствующих монахов, которые часто проходили через нашу деревню? Один из них еще зашел к нам в дом вскоре после рождения вот этого нашего сына. Такой худой старик с одной рукой, но очень жилистый и крепкий. Помнишь?
– Конечно помню, – сказала мать. – Но, может быть, не стоит принимать близко к сердцу то, что говорят некоторые из них?
– А ты помнишь, – продолжал мой отец, – как глубоко тому монаху удалось заглянуть в душу Мацуи? Помнишь, Сатико, о чем он на прощанье предупредил нас?
– Но Мацуи был тогда всего лишь грудным младенцем! – Мать понизила голос, словно надеясь, что я, может быть, все-таки ее не услышу. Отец же, напротив, говорил нарочито громко, как если бы обращался к большой аудитории.
– Да, на прощанье он нас предупредил. И вот что сказал: ручки и ножки у вашего Мацуи здоровенькие, а вот духом он слабоват. Небольшая слабинка, но способствующая развитию таких свойств, как лень и лживость. Ты помнишь это, Сатико?
– Но, по-моему, тот монах сказал о нашем сыне и много хорошего.
– Это правда. У нашего сына много хороших качеств, и монах действительно это подчеркнул. А ты помнишь, о чем еще он предупредил нас, Сатико? Если мы хотим, сказал он, чтобы хорошие качества в мальчике возобладали, нам следует проявлять бдительность и постоянно следить, не начала ли проявляться в нем та его слабина. Иначе, сказал тот старик, Мацуи наш вырастет совершенно никчемным.
– И все-таки, – снова осторожно вставила мать, – не слишком разумно, по-моему, было бы принимать близко к сердцу слова какого-то монаха.
Отца, казалось, ее слова несколько удивили, и он некоторое время молчал, задумчиво качая головой. Потом снова заговорил:
– Мне и самому тогда не слишком хотелось всерьез относиться к его словам. Но Мацуи подрастал, взрослел, и пришлось все же признать, что старик-то был прав. Нельзя отрицать: в характере нашего сына действительно есть некая слабина. Не зло – этого в нем нет. А вот с его ленью, с его нелюбовью к полезному труду, с его слабоволием приходится постоянно бороться.
Затем, словно на что-то решившись, отец взял три или четыре моих рисунка, как бы взвесил их на ладони, посмотрел на меня и сказал:
– Мацуи, твоей матери показалось, что ты мечтаешь стать профессиональным живописцем. Так ошиблась она или нет?
Я молчал, опустив глаза. Затем я услышал рядом с собой тихий голос матери, почти шепот:
– Но ведь он еще так юн! Я уверена, это всего лишь детский каприз.
Последовала пауза, затем отец снова обратился ко мне:
– Мацуи, ты хоть немного представляешь себе тот мир, в котором существуют художники?
Потупившись, я продолжал упорно молчать.
– Художники, – сказал отец, – живут в нищете и убожестве. Среда, в которой они обитают, постоянно подвергает их соблазну слабоволия и разврата. Разве я не прав, Сатико?
– Конечно прав. Но ведь кое-кому из них все же удается подняться достаточно высоко и стать настоящим художником, избежав падения в эти ужасные пропасти.