— Вот, сдаю с рук на руки!
Арсентий обернулся и увидел небольшого черноглазого человека, одетого в полувоенный костюм, почти юношу, однако совсем лысого, спокойного и невозмутимого. Глаза лысого юноши прищурились и пронзительно уставились прямо в лицо Шиловского. Арсентий отвел взгляд, по спине пробежала легкая знобящая дрожь.
— Товарищ Шиловский? Садитесь. — Человек подал вначале стул, потом сунул в руку Арсентия маленькую, холоднокостлявую ладоньку. И слегка давнул, продолжая: — Познакомимся. Вам поручено особо важное задание. Надеюсь, вы с честью с ним справитесь. Как вы себя чувствуете?
— Чувствую? Хорошо.
Шиловский недоуменно оглянулся на руководителя группы, но услышал новый вопрос:
— Вы ели сегодня?
— Да. То есть чай пили внакладку…
Начальник группы молча стоял в маленьком оштукатуренном кабинетике, где ничего не было, кроме стола и сейфа.
Незнакомец опять с головы до ног оглядел Шиловского. Леденящий взгляд этот завораживал: и пугал, и отталкивал, и притягивал. Зрачки были то черными, то белыми, они то расширялись, то исчезали. Но Шиловского больше всего поразила девичья нежность на щеках этого миниатюрного человека. Казалось, бритва никогда не касалась этих матовых щек.
— Встать! Смирно! — крикнул вдруг руководитель группы.
Шиловский вскочил.
— Товарищ Шиловский, слушайте приказ. Вам поручается особо важное задание: участвовать в ликвидации преступного элемента, вашего классового врага и врага всего трудового народа!
Арсентий не успел осмыслить сказанного: все трое уже шли по узкому, длинному, беленому известкой подвальному коридору. Он не заметил исчезновения начальника группы. Запомнились одни колена и тройники центрального отопления и канализации. Дальнейшее происходило тоже машинально, буднично и как-то даже скучно. Они вдвоем зашли в помещение без окон, правильной кубической формы. Лысый оставил двери открытыми. Под потолком, в сетке из ржавеющей проволоки, горела электрическая лампа. Арсентий заметил даже муху, присохшую к проволоке. Потолок и три серых стены были голые, лишь противоположная от входа стенка забрана деревом, покрытым каким-то войлоком. В покатом гладком цементном полу вдоль по периметру трех стен явственно обозначались неглубокие желобки с тремя канализационными отверстиями. Отверстия, прикрытые квадратными дырчатыми железками, напоминали казарменный душ или даже коммунальную баню…
Шиловский машинально взял толстую дукатовскую папиросу, так же машинально прикурил от огонька лысого юноши. В эту минуту через раскрытую дверь послышались звуки шагов. Шиловский видел, как лысый неторопливо бросил окурок и достал из кобуры оружие. Юноша велел встать рядом с дверью, сам встал тоже около двери, но с другой стороны. Он повернул дуло на себя, прищурился и зачем-то дунул в него. Шаги — они были двойные — приблизились. Лысый галантно, словно приглашая на танец, отвел в сторону руку с маузером. В дверях появился седой, стриженный ежиком человек в ботинках, без головного убора, покрытый непромокаемым макинтошем. Легкий толчок конвоира направил его на середину комнаты. Конвоир тотчас отпрянул и удалился, притворив за собой дверь, которую лысый проворно закрыл на крюк. Человек в шелестящем плаще в недоуменном раздумывании переступил с ноги на ногу, начал поворачиваться лицом к двери.
Шиловский плохо помнил, что было дальше. Кажется, стриженный ежиком, увидев наведенное на него дуло, зажмурился как бы от яркого света и вскинул правую руку. В то же время послышались два хлопка, отрывистых и коротких. «Макинтош» упал к ногам Шиловского, судорожно повернулся на спину, дернулся и с хрипом, по-птичьи двигая пальцами рук, тихо распрямил ноги в коленях. Арсентий без испуга глядел на бордовую дырку во лбу, на стеклянные, глядевшие в потолок глаза. Струйка крови брала начало из-под седого затылка, она потихоньку искала путь в сторону бетонного желоба.
— Вот так, товарищ Шиловский, — слышал Арсентий словно из-за стены. — Еще один контрик отбрыкался. Как вы себя чувствуете? Не тошнит?
Шиловский не помнил, что ответил на этот сочувствующий вопрос. Он шел коридором в какой-то странной, тупой забывчивости. «Кому-то надо, — твердил он сам себе. — Кому-то надо…»
Назавтра, когда его вновь привезли сюда, его бросило в пот. Лысый юноша встретил Шиловского как старого знакомого, успокоительно давнул на плечо:
— Обедал?
Арсентий не обедал.
— В каком состоянии твой маузер? — по-домашнему спросил юноша, взял маузер Шиловского и положил на стол. — Возьми лучше мой. — Открыл сейф и достал свой.
Арсентий с изумлением увидел в сейфе бутылку водки и двойное кольцо колбасы. Лысый спокойно, из сейфа же, достал два граненых чайных стакана. Вышиб из бутылки бумажную, залитую сургучом пробку, налил один стакан полным, другой вполовину. Потом разорвал кольцо колбасы и подал одну часть Шиловскому:
— Держи! Больше ничего нет.
Шиловский взял колбасу и половинный стакан, но лысый отнял и подал полный.
— Пей!
Шиловский выпил одним махом, не переводя дух, откусил колбасы. Все же он наблюдал за лысым. Тот брезгливо понюхал содержимое стакана, отпил глоток и выплеснул остальное в угол:
— Дрянь… Плебейское пойло. Ты русский?
— Да, — сказал Шиловский.
— Пей! — Лысый вновь налил в стакан. — Впрочем, нет. Сейчас нет. Лучше после выполненного задания.
Шиловский вздрогнул. Хмель не туманил сознание, но команду «встать! смирно!» он выполнил с запозданием, слова приказа совсем не запомнил. «Кому-то надо», — вертелось в мозгу. Так же нечетко, вяло он брал оружие, шел коридором, курил словно во сне и словно во сне он услышал шаги. Когда обреченный от ловкого, хорошо заученного толчка в спину оказался посреди комнаты, лысый злобно и яростно зашептал Шиловскому в ухо: «Ну? Живо! Живо!»
Шиловский, подчиняясь чьей-то властной всесильной воле, в страхе поднял взведенный маузер, долго, мучительно фиксировал оружие в воздухе. Запомнил Арсентий одно: подчинился он совсем не этому юноше, можно было оттолкнуть его и уйти. Нет, он подчинялся в тот миг чему-то совсем иному, какая-то иная внутренняя сила велела нажать на спуск. Человек, в грудь которого Шиловский стрелял, словно бы удивленно развел руками, долго не хотел падать. Но вдруг его повело в сторону, ноги его подкосились, он грохнулся на цементный пол.
— Молодец. Очень хорошо! — Лысый сунул в левую руку Шиловского зажженную папиросу.
Дальше, в другие дни, все пошло своим чередом. Машина. Сейф. Полстакана водки и сорок шагов коридором. Кубическая пустая оштукатуренная коробка с желобами. Растерянная фигура, перетаптывающаяся на цементном полу. Когда фигура начинала поворачиваться — выстрел, иногда два. И снова сорок шагов. Следствие вели одни, приговор выносили другие, третьи вытаскивали на носилках трупы. Отвозили же четвертые, а пятые приходили в подвальную комнату со шваброй и ведром теплой воды. В этой очередности истинно третьим был сам Шиловский, но про себя он почему-то всегда забывал, словно не участвовал во всем этом.
Дни проходили за днями.
Да, дни проходили за днями, и Шиловский получил уже множество благодарностей, и его ни разу не стошнило, не вырвало. Вот только сегодня… И то потому, что он впервые расстрелял женщину. Когда он закрывал дверь на крюк, женщина увидела маузер, все поняла и закричала пронзительно, со вселенским ужасом, и от этого крика, вместо того, чтобы стрелять, он отпрянул к стене. Она же, не теряя времени, птицей бросилась на него. Обняла, рыдая, прильнула к нему, увлекла на цементный пол и все говорила и говорила что-то полубезумное, разрывая свою одежду, раскрывая ему свое лоно… Она была молода, и это было так для него непосильно, что он забыл про себя, про свой классовый долг, он враз превратился в исступленного, яростного самца. Она была прекрасна, эта цепляющаяся за жизнь женщина, но его рука даже в тот момент не выпустила оружия. Исступление длилось всего две или три минуты. Оно моментально превратилось в досаду, в недоумение, и тут… тут захлестнула Шиловского злоба. То была злоба на самого себя. Он же, ни к чему не прислушиваясь, оборотил свою злобу в ненависть к этому победившему его существу…
Он вскочил и расстрелял в нее половину боезапаса, в лежащую, обезумевшую, и когда она, лохматая, окровавленная, ползла к нему и хваталась за его сапоги, его начало рвать. Его рвало, пока он расходовал остальные патроны, ступал коридором, пока закрывал сейф, отмечался на проходной и ждал машину.
Он попросил шофера отвезти его в Сокольники. Он долго бродил по лесу, пока неизвестно как не очутился на Каланчевке. Он сел в трамвай и ездил по Москве до глубокой ночи. Он пробовал подремать, пересаживался из трамвая в трамвай, словно пытаясь уйти от видений. Лохматая окровавленная голова и мощная белоснежная грудь с коричневым обводом вокруг соска то и дело менялись местами, и тогда его настигал ужас, и он открывал глаза, и будничность трамвайных ездоков снова приводила его в себя.
… Сейчас он сидел в кресле, стараясь изо всех сил забыть видение, освободиться от него навсегда. Почему двенадцать мужчин, расстрелянных им, ни разу, никогда, даже во сне не вставали в его глазах? Почему? А эта… Он вновь с отвращением вспомнил все, что было, и встал. Уже светало. В рассеивающемся сумраке он увидел спящую на кровати жену, у нее была та же самая поза: широко раскинутые колени и разлохмаченные вокруг головы волосы… Он весь содрогнулся. Клава на секунду показалась ему мертвой. Он прикрыл одеялом ее белеющее в сумраке колено, она пробудилась, сладко потянулась к нему, улыбаясь и не открывая глаза:
— Арсик, который час?
— Спи… — шепотом произнес Шиловский.
Жена до сих пор не знает о новой службе. Она живет себе припеваючи. На часах четверть девятого. У всех выходной, а ему ровно в десять надо явиться в означенное место столицы. Предстоит длительная иногородная командировка. Но она, его Клава, спокойно спит в этом буржуйском особняке.
Шиловский выехал с Ярославского вокзала в распоряжение орготдела Северного краевого ОГПУ. Шифровка о приезде в Архангельск спецкомандированного опередила его на двое суток, потому что поезд на север шел нудно и долго. В Данилове замерзли какие-то трубы, и проводник отогревал их кипятком. Пар мешался в тамбуре с вонючим запахом желтого антрацитного дыма. Шиловский вторые сутки ничего не ел, только пил чай да курил в тамбуре, даже не пробуя заводить знакомство с соседями.
В Данилове поезд основательно застрял, расписание сбилось. Вместе с проверкой билетов второй раз проверяли документы, и Шиловский вышел в холодный тамбур.
Наружная вагонная дверь была открыта. На соседних путях стояли пустые полувагоны-телятники. Раздался буферный грохот и лязг, составом, видимо, маневрировали. На место порожняка, шипя паровозом, уже накатывался новый состав. Шиловский насчитал десять теплушек. Над каждой из них подымался дымок, несколько вагонов были оборудованы под конюшни. Поезд не остановился, он лишь замедлил ход: составы с войсками ОГПУ пропускались на север без очереди.
Пожилой даниловский железнодорожник, махая грязно-желтым флажком, остановился неподалеку. К нему, с другой стороны станции, подошел высокий военный в шинели и финской шапке с еле заметной звездочкой. Черные, словно от ваксы усы военного привлекли почему-то взгляд Шиловского. Военный повернулся к Шиловскому в профиль, и Арсентий узнал в нем Петьку Гирина. Или это не он?
Шиловский хотел окликнуть Петьку, но одумался и проглотил окрик. Он прикрыл дверь, оставив для наблюдения достаточно широкую щель.
Сомнений не стало. На перроне стоял Гирин. Только усы у него были не соломенно-белые, а густо-черные, даже с отливом. «Чем это он накрасился? — подумал Шиловский. — Так… Так-так, Петр Николаевич». Неудержимое желание окликнуть Гирина опять завладело Шиловским, но он вновь подавил это желание. Поезд наконец тронулся. Вагон прошел в полутора метрах от Гирина и железнодорожника, Шиловский услышал даже гиринский голос. Петька громко доказывал что-то, тыкая пальцем то в одну, то в другую сторону.
Шиловский прихлопнул дверь. «Скрывается, — с волнением подумал он. — Наверняка под чужой фамилией. Так-так…»
Он пока не знал, что означало это «так-так». Но в нем уже зрело какое-то определенное и точное решение.
В Вологде поезд тоже стоял дольше обычного. Шиловский остался один в купе, взял из чемодана листок почтовой бумаги и начал писать карандашом без помарок и не спеша:
«Довожу до сведения, что уроженец д. Шибанихи Ольховской волости Вологодской губернии Петр Николаевич Гирин сего числа был встречен мною, Шиловским А., на ст. Данилов СЖД в форме войск ОГПУ. Ранее т. Гирин был уволен из канцелярии ЦИК с должности курьера и выехал из Москвы. По всей вероятности, т. Гирин скрывается от органов… К сему».
Шиловский расписался. Затем он переправил «т» у фамилии «Гирина» на «гр.» и хотел уже поставить число, как вдруг его осенила новая мысль: «Откуда тебе знать, что он скрывается? Может, его выслали из Москвы специально… Нет, нельзя торопиться. Не стоит. Бумага пусть полежит, время есть».
И Шиловский сунул донос на дно чемодана, где лежал его номерной маузер, бритвенный прибор и смена теплого байкового белья.
Никаких иных бумаг или документов, кроме удостоверения и одного маленького предписания, у Шиловского не имелось. Все инструкции получены были в устной и только в устной форме! Надо было явиться в краевое ОГПУ лично к товарищу Аустрину и объяснить, что прибыл Для выполнения особых заданий. Никто из работников ОГПУ, кроме Аустрина, не должен был знать, о каких заданиях шла речь. Когда в Москве Шиловский спросил, надолго ли его посылают, тот, кто выдавал устную инструкцию, полушутливо сказал: «Пока пароходы на Соловки не двинутся». Служба в органах была действительно особая служба. Старшие тут почти всегда были с тобой на «ты», могли в любую минуту шутливо обматерить или похлопать по мокрому от холодного пота хребту. Никогда ничего не узнаешь толком. Начальник энергично пожал Шиловскому руку и сказал, вроде уже всерьез: «Не задерживайся. Но если на месте не подготовишь себе замену, о Москве не мечтай. Жена будет в курсе».
Легко сказать, «подготовить замену!» Шиловский думал, прикидывал, с чего начать и чем кончить. В голову ничего путного не приходило.
Поезд опоздал чуть ли не на двое суток. Хорошо еще, что пришел он засветло. На другой берег Двины Шиловский добрался без приключений. Город, однако же, сразу ему не задался. Во-первых, стоял какой-то промозглый собачий холод, хотя температура была едва-едва пониже нуля. Во-вторых, не было ни одной порядочной улицы, одни какие-то деревянные, иногда совсем косые дома. Народу мало. Ветер шелестел обрывками афиш на деревянном заборе.
«Гастроли мюзик-холл!» — прочитал Шиловский.
Более мелким шрифтом перечислялись участники этого «мюзика»:
В другом объявлении говорилось, что в кинотеатре «Революция» идет новая научно-игровая фильма «Гоноррея». Кинотеатр «Аре» приглашал посмотреть фильму «Радио-лев» и американскую фильму «Сады Семирамиды». Четвертая фильма, которая шла в Архангельске, была «Трубка коммунара» по Эренбургу. «Надо сходить на досуге», — решил приезжий, но тут же чуть ли не вслух выругался: афиши оказались еще сентябрьской поры.
В центре города рабочие разбирали обширный церковный собор, перестраивали его во что-то иное. Шиловский не стал спрашивать, что тут будет. Рядом, около, как выяснилось, бывшего губернаторского дома, стояли настоящие аэросани, окруженные двумя десятками любопытных мальчишек.
Все люди, даже совслужащие, ходили в валенках. Пахло торфяным дымом.
Устроившись в гостинице, Шиловский составил себе мысленный план действий: сходить в баню, подшить свежий подворотничок. Потом хорошенько поспать с дороги и только после этого, утром, идти в управление. Если командировка пойдет нормально, он завтра же начнет просмотр дел, заведенных на заключенных здешней тюрьмы. Может быть, он отберет пять-шесть подходящих кандидатур не только в тюрьме, но и в КПЗ, посоветуется с товарищами и отберет. После чего можно было бы начать приглядку, выбор самого подходящего и постепенное обучение.
III
Владимир Сергеевич Прозоров опять проснулся раньше всей камеры. Он лежал с открытыми в темноту глазами, даже иногда улыбался в эту душную вонючую темноту и все гадал, кто из соседей проснется первым. С некоторых пор Владимир Сергеевич испытал смутное ощущение нравственного обновления. Не желая вникать в подробности внутренних перемен, испытывая непреодолимое, почти физическое отвращение к самоанализу, он радовался новому состоянию и боялся его спугнуть. Когда вспоминалось душевное состояние во время Ольховского сидения летом 1928 года, Прозорову становилось стыдно…
Но что же переменилось? Что произошло за полтора этих года? Казалось, что ничего, кроме плохого. И тем не менее он чувствовал странное душевное облегчение.
За пределы родного уезда его выслали без суда и несколько месяцев содержали в Архангельске. Затем он физически трудился на лесных разработках и дослужился до звания «советского десятника», построил в дальнем лесопункте подвесную дорогу и, уже как специалист, был отозван обратно в Архангельск.
Звание административно-высланного не очень и тяготило. Прозоров занимал довольно серьезную, требующую инженерных знаний должность. Реконструирование лесозаводов и убыстряющиеся объемы лесопиления заслонили все на свете, вплоть до классовых и религиозных признаков — святая святых новой власти. Ведь еще Ленин требовал от русского Севера полмиллиона ежегодных валютных рублей…
Владимиру Сергеевичу было разрешено жить на частной квартире. Домик с подполом стоял на болотных сваях, был обшит закройной доской, покрашен и огорожен спереди палисадом. Пожилая хозяйка Платонида Артемьевна была бездетной вдовой погибшего на Новой Земле промысловика. Жила она в одной половине вместе с золовкой, другую часть дома занимал Прозоров. Стена была капитальная, но вход в Прозоровскую половину имелся только один, через хозяйскую кухню с русской печью. Дверь никогда не закрывалась. Два больших с зелеными лоснящимися листьями фикуса, два сундука и два комода, три кровати и гнутые венские стулья, два киота и две этажерки заполняли все домовое пространство. На тесаных неоклеенных простенках красовалась пара норвежских гравюр, изображавших корабль у входа в фиорд и лесную хижину под скалой. На окнах стояли горшки с геранями.
У той и у другой старушки имелось по старой муфте из черно-бурой лисы. Обе муфты висели в шкапу на шнурах и вынимались по воскресеньям. После хождения в церковь старушки ставили граммофон, чтобы послушать голос Плевицкой. Ранним утром они топили русскую печку, вечером — облицованную изразцами «голландку». Даже в будни пекли овсяные блины, но особенно нравились Прозорову картофельные рогульки. Каждую свободную минуту обе хозяйки весело подхватывали куфтыри и немедля усаживались где посветлее. Прозоров быстро привык к сухому характерному цокоту коклюшек. Почти родными и очень понятными казались ему и розовеющие в сумерках резные окошки, когда он возвращался с работы. И эти герани, и эти ситцевые занавесочки, над которыми издевались клубные синеблузники, вызывали в нем совершенно иное, просветленное чувство.
— А что, право слово, Влодимер да Сергиевиць, мы бы тебе кряду и невесту нашли, было бы от тебя говорено согласное слово! Как тут и было бы.
Напевная поморская речь Платониды переплеталась с бряканьем коклюшек, перемежалась иной раз и старинным, похожим на киевскую былину, протяжным речитативом. Платонида плела косынки черными нитками, золовка ее, Мария, любила плести белые…
Прозоров при разговорах о женитьбе отшучивался или отмалчивался, но старушки были настойчивы:
— Сегодня всю утрену кошченка-то на окне умывалася, да все одной правой лапкой. Я умом-то и думаю: к чему бы она прихорашивает сама себя? Маша, говорю, ну-ко давай ведра-ти! Надобно по воду бежать, самовар ставить, кошка понапрасну умываться не будет. Так и есть. Божатушка из Бакариц весь день плыла. Чаю-то напилась, да и говорит, уж я бы болярина твово так бы ублаготворила, век бы за меня Бога благодарил! Уж я бы Сергеивиця к месту прихитила…
Прозоров ухмылялся. В доме периодически появлялись то «божатушка из Бакариц», то «крестная из Соломбалы», каждая с трогательной наивностью пеклась о его холостой судьбе… Однажды Платонида позвала его к воскресному самовару:
— Влодимер Сергиевиць, не знаешь ли, пошто у нас с Машей суставы-то к погоде тоскуют? Ты бы поискал доктора ненадежнее! Только чтобы со светлой-то трубоцькой.
Маше было шестьдесят, Платониде больше того, но Прозоров посулил. Уже образовались кое-какие знакомства.
Преображенский Алексей Андреевич — увы! — вообще не имел стетоскопа, ни деревянного, ни металлического, но лишенный даже политического доверия, он не боялся заниматься практической медициной. Люди знали и уважали его. Земля и впрямь полнилась слухами. Преображенский еще в прошлом году вылечил у Прозорова какой-то «обменный дефицит», спас от цинги. Жил доктор в бараке, а в остальном его общественное положение ничем не отличалось от Прозоровского, отчего они хорошо понимали друг друга.
Летом и осенью Преображенский носил серый прорезиненный макинтош, который шумел на всю набережную. Зимою доктора согревала малица, подаренная ненцами в Нарьян-Маре. Крупная фигура Преображенского, несмотря ни на какие невзгоды, не теряла осанки. Походка была по-прежнему «докторской» — неторопливой и сдержанной, стриженная «под ежика» голова только что начинала седеть. При всех обстоятельствах Алексей Андреевич ежедневно брился, седеющие усы были всегда тщательно и ровно подстрижены.
Ко дню докторского прихода поморки добела начистили самовар. После медицинского осмотра и рекомендательных разговоров доктор взошел на Прозоровскую половину.
— Нуте-с, Алексей Андреевич, каковы мои патронессы? — вполголоса спросил Прозоров.
— Не беспокойтесь за них, Владимир Сергеевич. Сердце у той и другой как у семнадцатилетней гимназистки. Надеюсь, переживут даже советскую власть. А… что вы ерзаете, как на шильях?
Прозоров покраснел.
— Ну, если вы способны еще и краснеть, то тем более! Позвольте быть до конца откровенным. Да, я не люблю эту власть. А за что же ее, скажите, любить? Хотелось бы знать ваше просвещенное мнение.
— Когда нет выбора, вопрос любить или не любить отпадает…
— Позвольте не согласиться, — твердо оказал Преображенский и отвернулся. В профиль его лицо было еще интереснее. — Выбор, насколько мне известно, у русских интеллигентов был. Мы предпочли то, что есть к данному времени. И, что всего примечательней, не желаем признать ошибку…
В тот вечер Платонида принесла самовар на Прозоровскую половину. Владимир Сергеевич до полуночи просидел с доктором. Резкость, откровенность и новизна докторских рассуждений поначалу пугали. Но чем чаще приходил Преображенский, чем больше они говорили, тем раскованней чувствовал себя с этим человеком Прозоров. Доктор преображал всех, с кем общался, он как бы оправдывал собственную фамилию…
— Посмотрите, сколько такта у этих женщин! — говорил он во время их последней встречи. — Ради нас с вами они даже кошку из дома выпроваживают. А вот Кедров Михаил Сергеевяч, этот потомственный интеллигент, будучи в Архангельске, не различал дамских и мужских туалетов…
— Вы его знали? — удивился Прозоров.
— О, еще как! — Преображенский пил чай с блюдца, по-старомодному, щипцами, мельчил сахар. — Весьма примечательная личность.
Прозоров также знал Кедрова: во-первых, видал его в штабе VI Армии, во-вторых, Кедров был женат на Ольге Августовне Дидрикиль — дочери лесника-управляющего. (Август Иванович Дидрикиль много лет служил потомкам Суворова, кои владели лесной дачей в Прозоровском уезде.) Об этом Прозоров и рассказал собеседнику. Тот в свою очередь тоже удивился:
— Значит, Раиса Майзель — это вторая жена Кедрова? Вот оно что! Партийный псевдоним у нее Пластинина… Город Архангельск весьма и весьма близко знает этого палача в юбке.
Прозоров в изумлении отставил чашку, и тотчас доктор сказал:
— Не удивляйтесь, дорогой Владимир Сергеевич! Я своими глазами видел, как Пластинина стреляла в тифозных больных. А ее муженек развлекался тем, что прививал тиф выздоравливающим раненым. Медицинское образование он получил в Лозанне… Гордится знакомством с Горьким, играл Бетховена Ленину. Какая широта интересов, не правда ли? Впрочем, всем музыкальным инструментам он предпочитает, по-видимому, маузер. Не знаете ли, в какой сфере он сейчас подвизается? Дражайшая его половина, по слухам, снова в Архангельске. Заклинаю вас, берегитесь ее! Ей неведомо сострадание, это воплощенная ведьма. Я напугал вас? Прошу прощения…
— Нет, нет, что вы, — очнулся Прозоров. — Не спешите, прошу вас. Можете переночевать.