Уха и каша, заправленная козьи молоком, показались Альсу исключительно вкусными, ведь он был голоден. Потом он сходил помыть посуду на причал, нарубил свежего камыша, давая понять хозяйке, что просто так в покое её крышу не оставит. А Ондоль, в свою очередь, позаботилась о эльфовой кобыле. Почистила её, и отпустила пастись, не стреножив, полагая, что абы какая животина у эльфа под седлом ходить не будет. Умная, стало быть, лошадка и далеко от дому не уйдет.
К вечеру, золотисто-лиловому, теплому и уютному, остро пахнущему пресной водой и рыбой, взаимные услуги Ириена и Ондоль исчерпались, и им ничего не осталось, как устроиться вечерничать на крыльце. Ондоль, закутанная в шерстяную шаль, с удовольствием затянулась длинной трубкой, набитой чабрецом и болотником. Альс же просто сидел и смотрел на то, как в воде отражаются первые звезды. Самое эльфийское занятие, к слову.
— Ты жалеешь? — спросил он после недолгого раздумья, решившись потревожить хозяйку.
— О чем?
— О том, как все вышло.
— Ты про этих парней на дороге?
— Нет. О твоей жизни, Сиятельная.
Старуха кашлянула от неожиданности. Вроде как испугалась. В её темных раскосых глазах ожила кроткая печаль.
— Я уже давным-давно не называла себя так. Даже мысленно. Так что оставь церемонии, эльф. Ондоль, и всё.
— Никогда не думал, что встречу тебя.
— Хм…
Колечко из дыма получилось на редкость круглое. Оно серебристым колесиком откатилось по воздуху в сторону причала.
— О чем сожалеть, Ириен? О том, что я прожила свою жизнь именно так, как хотела?
— Ну, мало ли…
— Много ли… — передразнила Ондоль довольно ехидным тоном. — Ты разве жалеешь о чем-то?
— Жалею.
— Вот как? И о чем же жалеешь ты?
— О многих своих поступках.
— Например, что сегодня не проехал мимо, — снова съехидничала женщина.
— Я не настолько благороден и хорошо воспитан, леди, — ответил в том же духе Альс, кисло ухмыляясь краем рта. — Старушки не входят в мой рацион.
Смех у Ондоль походил на нечто среднее между блеянием и кудахтаньем. Кто бы мог подумать, что были времена, когда о красоте этой женщины складывали песни, воспевали в балладах, и за чью улыбку мужчины готовы были умереть или убить. Это самое время без всякой жалости смяло и изжевало кожу на лице, превратило нос в птичий клюв, в руки в костлявые лапки. Даже глаза, и те помутнели, подернутые перламутром забвения.
— Не смотри на меня так, эльф. Ничего не осталось, — проворчала старуха. — Сначала было обидно, а потом… какая разница? Кто увидит? Кто сравнит и оценит?
— А он?
— Он ослеп в конце концов, — равнодушно процедила Ондоль. — Думаешь, он выглядел лучше? Хотя… это не имеет значения. Клянусь тебе.
— А что имеет?
— Наш сын, наша жизнь…
— Любовь?
Холодный бездонный омут молчания, в котором тонули несказанные слова, и те слова, которые уже никогда не будут сказаны.
— Я поняла, эльф. Ты полюбил человеческую женщину.
Теперь пришла очередь Альса вздохнуть судорожно и неровно.
— Я верно догадалась. Ты так смотрел на меня… Клянусь, я просто догадалась.
— Я знаю.
— Оставайся. Оставайся на то время, на какое сможешь, а я расскажу тебе, как было дело на самом деле, — сказала Ондоль.
— Я помогу тебе по хозяйству.
— И на том спасибо. Я тоже в долгу не останусь.
И он остался. На два дня. Починил крышу, поправил дверь, проконопатил лодку, подновил причал, сделал новый загон для козы, нарубил дров, соорудил маленький бредень, чтоб ловить рыбу в ручье. А Ондоль перестирала его вещи, в том числе и исподнее, заштопала все прорехи, а, кроме того, кормила, не скупясь приправлять маслом кашу, почти по-матерински сражаясь с эльфьей жутковатой худобой.
День сменился днем, ночь рассветом, из соседней деревни ни разу никто не заглянул, даже случайно, ненароком. То ли местные оказались людьми нелюбопытными, то ли им не было никакого дела до старой нищей ведьмы. Оно и к лучшему. Альс не хотел, чтоб у Ондоль из-за его неприятной персоны случились какие-то неприятности. Особенно, после того, как он уедет.
Ондоль, если и тяготилась присутствием чужого, то не показывала своих чувств, ровно, как и особой радости не испытывала. Она привыкла к одиночеству настолько сильно, что никто чужой, как бы ни старался, не смог вписаться в её жизнь.
Ириену же становилось невыносимо глядеть, как женщина, трясущейся от усилий рукой, терла муку на ручной мельнице. Немощь, неведомая его живучему племени, выглядела так… жестоко, что хотелось отвести взгляд, а лучше сбежать куда подальше. Но Альс терпел, крепче сжимая челюсти.
Несправедливость, чудовищная несправедливость Создателя! Ну почему даже собака, и та большую часть своего короткого века пребывает в состоянии крепкой зрелости? Краткое зарево звериного взросления, потом жизнь полная сил, и мгновенное угасание. Чем же люди хуже тех же собак? Почему их старость такая долгая и мучительная?
Экономная женщина предпочитала долгие вечерние посиделки в кромешной тьме, чтоб не переводить светильное масло понапрасну.
— Ты и так видишь, лучше моей кошки, а мне и восковая свеча не поможет, — заявила она.
Она была права. Альс прекрасно видел, как она сидит в уголке, подперев острый подбородок рукой и смотрит в… никуда. В прошлое ли, в будущее? Что, вообще, видят старые люди в темноте?
— О чем ты думаешь? — спросил он.
— А разве ты не догадываешься? — слегка удивилась Ондоль. — А как же…?
— Ты до сих пор веришь в сказки? Я не умею читать мысли.
Старуха невольно хихикнула.
— Вот оно что… Тебе интересно… Что ж изволь…Ни о чем особенном я не думаю, во всяком случае, без особого повода стараюсь не вспоминать о плохом, а, наоборот, мысленно возвращаюсь в те дни, когда была счастлива. Поверь, таких моментов наберется предостаточно. Гораздо больше, чем могло быть, останься я той, кем была. Ты же не думаешь, что жизнь становится лучше, счастливее и веселее только оттого, что ты рождаешься принцем крови?
— Вовсе нет.
— Тогда ты должен понимать, что останься я в своем кругу, а не уйди, как это вышло на деле, старость бы меня все равно не миновала. А если итог один — сырая земля погоста, то, наверное, вся соль в прожитых годах. Как думаешь?
Она склонила голову на бок, став поразительно похожей на болотную птицу. В темноте она сняла серый вдовий покров, под которым прятала белые-белые, как снег волосы.
— Он стоял на страже прямо возле главных ворот, — сказала Ондоль. — 13 день Месяца Сов, через два дня после Ночи Ведьм…
…Всю ночь, и все утро валил густой снег, заметая все следы от недавнего праздника — широкая тропа вокруг кострища протоптанная обитателями замка и посыпанная тертым кирпичем, сушеные лепестки цветов, щедро набросанные во внутреннем дворе, прутики с лентами. Грустно смотреть, как быстро забывается недавняя суета и дни напряженной подготовки к встрече самой длинной ночи в году. И праздничные платья из тяжелого бархата снова пересыпаны молегоном и уложены в сундуки, доедены сладкие булочки, загаданы желания, и жизнь снова входит в свою обычную колею. Праздник снова обманул своей фальшивой мишурой.
Ондоль в тот год исполнилось 20 лет, и отец всерьез занялся поиском достойного супруга, клятвенно обещая, что следующую Ночь Ведьм она встретит замужней. Задача сложная, учитывая что с самого детства о девочке ходили нехорошие слухи. Мол, есть в ней магическая сила, и неровен час выйдя замуж, понесет в чреве будущего чаровника, испортив мужу всю жизнь на корню.
Ондоль не хотелось замуж, ей хотелось отправиться на охоту, оседлать Черныша и мчаться по заснеженному полю. И она отправилась на конюшню взглянуть на своего любимца и угостить его морковкой. И уже на обратном пути какая то неведомая сила заманила Ондоль на внешний двор. И там она увидела его. Точнее она приметила за пеленой снега незнакомую фигуру. Таких высоких стражей раньше не было. Подошла поближе и увидела… его улыбку, белозубую, растерянную, смешную и немного глупую.
Он поклонился госпоже как должно, низко и с почтением, но улыбка не покинула его сероватых от холода губ…
Старая, как мир, история. Нет им счета и числа. Знатная девушка влюбилась в простолюдина, в солдата. Они сбежали от родительского гнева, тайком поженились. Забрались в самую глушь, чтоб жить в любви и согласии, чужаками и непонятными пришлыми в бедной деревне. Она была согласна на все лишь бы быть рядом с любимым. На косые взгляды, на бедность, на недоброжелательство, на тяжкий труд. Но счастье их было недолго. Через полгода муж заболел и умер. Да, да умер, не оставив ей ничего. Даже сына.
Но Ондоль не могла позволить судьбе разбить свою жизнь. Бывшая принцесса крови не могла сдаться, она не умела признавать поражение. И тогда сделала Ондоль палатку из холста, перенесла в неё тело мужа, и три дня жгла в костре одни ей ведомые травы и корни, и говорила слова на странном языке. Не спала три дня и три ночи, не пила и не ела ничего все время, ведя спор с самой Неумолимой. А на утро четвертого дня любимый ожил, открыл глаза и улыбнулся: белозубо, растерянно, смешно и немного глупо. Словом, как обычно. Вот только не мог сказать ни единого слова. Нем вернулся из объятий Хозяйки. Говорят, будто таково было условие Двуединого. Говорят, что лучше всего Боги слышат тех, в ком течет королевская кровь — кровь помазанников. Говорят, что через год родился у них сын — обычный человеческий ребеночек. А потом, как оно бывает, мальчик вырос и ушел из родительского дома в большой мир.
— Ты действительно спорила с Неумолимой? — решился спросить Ириен, после долгого, как зимняя ночь молчания.
Ондоль закатила глаза, словно в немой молитве.
— Так вот чего тебе надо!!! Узнать, можно ли отнять у Двуединого человеческую душу! — всплеснула она руками.
Старуха не пожалела свечи, чтоб увидеть лицо эльфа. Поднесла дрожащий огонек прямо к его носу, и долго, непереносимо долго и терпеливо, вглядывалась в светлые глаза, подслеповато щурясь.
— Бедный мальчик. Двуединый никого не держит. Они сами не хотят возвращаться, — тихо молвила она. — Там хорошо, спокойно и мирно. Там есть все то, чего у людей при жизни бывает очень мало. Там покой и свобода.
— Но… но…он же вернулся…
— Да. И долго не мог меня простить, — старуха отвела взгляд. — Потом все-таки простил, но если бы ты знал сколько тоски было в его глазах… Иногда.
Свеча выпала и закатилась под лавку. Ондоль закрыла лицо трясущимися руками и отвернулась.
— Вечно беда от вас, остроухие. Уезжай, Ириен Альс. Ничего я больше тебе не скажу, — сказала она в темноту.
И, действительно, ничего не сказала. До самого его отъезда на следующее утро. Молча накормила завтраком — кружкой молока и ломтем лепешки, молча стояла на пороге, глядя, как он седлает свою лошадь. Но её обет молчания не был такой строгий, как у покойного супруга.
— Хуже всего то, что Там мы с Витором никогда не встретимся. Не будет у нас общего посмертия. Такова единственная плата Неумолимой… Но, веришь, оно того стило.
— Верю, — сказал Альс, не оборачиваясь, легонько шлепнув Ониту по холке.
И не увидел растерянную улыбку на лице старой женщины, почти беззубую и от того смешную и даже немного глупую, обращенную куда-то в небеса.
Жестокосердный
Нигде во дворце не спрятаться от воплей плакальщиц, нигде не укрыться от испуганных и вопрошающих взглядов. Будь ты последний подметальщик или великий царь: все равно настигнут неискренние вздохи придворных перемежаемые рассуждениями о том, кто станет новым наследником. Жаль только, скорбные речи не оживляют мертвых. Шуршит пустопорожней болтовней, словно горячим песком бархан, новый дворец, совсем недавно отстроенный на фундаменте старого отцовского. Зачем роскошь росписей и позолота, если больше нет царского первенца?
Он просто хотел побыть один. Совсем недолго. Чтобы дать волю своему бесконечному горю. Раньше одного малоприметного знака начальнику личной охраны — огромного роста нубийцу хватило, чтобы весь дворец погрузился в тишину. Но сил практически не осталось.
Пусть суетятся, пусть воют, лишь бы его самого не трогали.
Аменхосеф, сын мой, почему именно ты? Почему так рано?
Но боги загадочно молчат…
Рамзес закрыл лицо широкими твердыми ладонями. Нет, он не плакал. Человек, заставивший хеттов считаться с Египтом, чья храбрость и отвага воодушевляли воинов на подвиги в битве при Кадеше, давно разучился лить слезы. Даже когда ушла Нефертари он ни словом ни жестом не выказал слабость и душевную боль. Пусть рыдают слабые, пусть стенают женщины, но великий властитель Черной Земли не чета обычным смертным.
Видит Осирис, тяжелый выдался год, да. Саранча, засуха, моровая язва, потом жрецы опять что-то намудрили со своими опытами. И смех, и грех, но из-за их оплошности чуть до народного бунта не дошло. Додумались вылить какую-то гадость в Нил. Вода стала кроваво-красной, перепугав честных египтян до полусмерти. Аменхосеф из-за этого случая сильно поругался с братом. Впрочем, верховному жрецу Птаха в этом году изрядно перепало и от отца.
Наказания заслужили многие, это правда. Тут год от года трудишься, воюешь, строишь храмы богам, но чья-то лень и безответственность, точно песчаная буря, уничтожает плоды трудов твоих. Зачем, спрашивается, столько усилий? Зачем возвращать Египту верхнюю Нубию и усмирять Эфиопию? Зачем строить морской транспортный флот?
Зачем, если не в твоих силах сохранить жизнь любимому первенцу? Владения Рамзеса простираются ныне от Сирии на севере до Нубии на юге. И только Аменхосефа нет рядом. И Нефертари тоже.
Управлять ли боевой колесницей или собственной судьбой, какая разница? Отчего-то Рамзесу всегда казалось, что и то и другое удается ему с равной степенью легкости. Ни разу не опускались руки. И вдруг такое черное жестокое мучение…
Нефертари, скоро ты встретишь нашего сына в загробном мире. Он так скучал по тебе, прекраснейшая из женщин. Веришь, я сам до сих пор тоскую по тебе, любимая, и иногда в ночи называю своих женщин твоим именем. Они не обижаются, нет.
Царя отвлек от печальных мыслей какой-то посторонний звук, чей-то настойчивый голос.
— Кто там? — строго спросил Рамзес.
— Моисей и брат его Аарон.
Великий Фараон воздел очи к небу.
Еще одна казнь египетская! Вот ведь упертые люди!
— Отпусти народ мой!
— Отстать от меня, сын израильский, у меня сын умер.
Этот косноязычный странный человек вызывал у Рамзеса вовсе не гнев или раздражение, а скорее недоумение смешанное с любопытством. В лучшие времена царь непременно бы подискутировал с ним на божественные темы. Рамзесу всегда казалась спорной идея об единственном боге израильтян. Мир слишком велик и разнообразен, чтобы им можно было управлять единолично.
— Господь наказал весь народ египетский, жестокосердный фараон! Умерли все первородные сыновья…
— Ну да. Ведь была чума. Она забирала всех подряд, не считая по очередности рождения, — устало возразил Рамзес.
— Это Господнь наш…
Нельзя сказать, чтобы Аарон так уже сильно превосходил брата в ораторском искусстве. Да и аргументов в споре ему зачастую недоставало.
— Не исключено. Моровое поветрие — это кара богов, — согласился фараон.