Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Над Неманом - Элиза Ожешко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эта сцена, вероятно, не укрылась от внимания присутствующих, потому что Юстину встретило несколько любопытных взглядов, а Клотильда, уже прицепившаяся к мужу, окинула ее с ног до головы презрительным, ироническим взором. Молодая женщина только еще начинала знакомиться с горестями жизни; ее гнев и презрение легко уступали место грусти и унынию. Стоя на последней ступеньке террасы, Клотильда крепко-крепко прижималась к мужу, не сводя с него умоляющих глаз. Но Зыгмунт не смотрел на нее. Ожидая выхода матери и хозяйки дома, он нетерпеливо стиснул зубы и устремил глаза куда-то вдаль. Пани Эмилия, окутанная мантильей, с раскрытым зонтиком, мужественно вышла на террасу, но перед лестницей заколебалась и остановилась; на лице ее выразились страдание и тревога.

— Кажется, я не в силах буду… нет, нет, не в силах сойти с этих ступеней, — сказала она.

Слова пани Эмилии никого не удивили: всем было известно, какой образ жизни ведет она, как слабо ее здоровье. Несколько мужчин наперерыв предлагали пани Эмилии свою помощь, но она не захотела воспользоваться чьими-нибудь услугами. Ей не хотелось выказывать перед посторонними свою немощь. Однако эти ступеньки казались ей такими страшными, — непременно она оступится и упадет… Пани Эмилия приближалась к самому краю, потом отступала, то, вытягивая вперед щегольски обутую ножку, то, поспешно отдергивая ее; наконец с нервным смехом не сошла, а сбежала с лестницы, быстро, легко, грациозно. Первый успех сильно ободрил ее. Окруженная толпой мужчин и женщин, она пошла по аллее ровным, твердым шагом. Дажецкий, наблюдавший за этой сценой, не без иронии заметил:

— Однако твоя жена, любезный пан Бенедикт, вовсе не так слаба, как кажется.

— Что толковать! — ответил Корчинский, сдавая карты! — Засиделась дома и отвыкла ходить… Впрочем, она всегда была болезненная.

Стоя в дверях опустевшей гостиной, Юстина проводила взором гостей, рассыпавшихся по саду, и собиралась, было идти в столовую, как вдруг услыхала, что ее кто-то тихонько окликает по имени: позади нее стоял Зыгмунт Корчинский и беспокойно оглядывался вокруг.

— Я забыл шляпу… шляпу ищу… — в смущении проговорил он дрожащими губами, приближаясь к Юстине и схватывая ее за руку. — Кузина, не возьмешь ли ты назад то, что недавно сказала: «Совершенно и никогда»? Неужели ты совсем забыла о прошлом и не будешь для меня ничем… даже другом… сестрой? Пойми, я не могу…

Юстина на минуту растерялась под влиянием его горячих слов и пылкого взгляда, но скоро опомнилась и вырвала свою руку.

— Чего ты хочешь от меня? — чуть не крикнула она. — За что, по какому праву ты хочешь меня обратить в какую-то игрушку своей прихоти? Довольно уже… прошу тебя… чего тебе нужно?

Слова путались в ее устах, голос замирал.

— Я хочу твоей души, Юстина… приязни… доверия…

— Души! — протяжно рассмеялась она. — Ты думаешь, что я все еще осталась ребенком, каким была в то время, когда для меня каждое твое слово… О, какие это были слова!

Она не докончила и, сделав несколько шагов вперед, протянула руку по направлению к саду.

— Иди к своей жене. Ведь она еще дитя, прелестное, Доброе дитя, порученное твоей совести. Она любит тебя… а моя душа… — Юстина невольно вздрогнула, — моя душа не примет того, что ты можешь дать мне теперь!

Неверным, торопливым шагом, как будто желая убежать не только от Зыгмунта, но и от самой себя, она вышла из гостиной.

В столовой, нагнувшись над столом, Марта раскладывала в хрустальные вазы варенье и фрукты. Юстина приблизилась и положила руку на плечо своей старой приятельницы.

— Кто там? — поднимая голову, крикнула Марта. — Чего тебе?

Она смягчилась, увидав Юстину.

— Не помочь ли?.. Может быть, принести что-нибудь… убрать…

— Ну, еще что! Ты хорошо знаешь, я не люблю, чтобы кто-нибудь вмешивался в мои дела… Всегда я справляюсь одна и теперь справлюсь. Веселись, коли тебе весело.

— Мне не весело… — ответила Юстина.

— А я чем тебе могу помочь? Ты всегда грустная. Соберись с умом, кружи мужчинам головы, вот и весело будет.

Она говорила это своим обычным резким, саркастическим тоном, но морщины на ее лбу мало-помалу разглаживались, а угрюмые глаза смягчались. Казалось, она вот-вот поднимет свою руку и ласково погладит разгоревшуюся щеку стоявшей перед ней девушки. Но в эту минуту в противоположном углу столовой послышался звон разбитого стекла и чей-то пискливый крик. Горничная пани Эмилии, разряженная и вертлявая, помогавшая Марте, так загляделась на камердинера Ружица, что уронила поднос с посудой.

— Вечное несчастье! — срываясь с места, крикнула Марта: — хрустальный графин разбила! Вот что значит ваша помощь! Пошла отсюда прочь, егоза, и не смей глаз сюда больше показывать! Все убирайтесь отсюда! Лучше я все своими руками сделаю. Графин из сервиза!.. Сто лет, может быть, сервиз служил, а теперь вот тебе!.. Вечное несчастье!.. Уф, не могу!

Руки Марты дрожали, в голосе слышалось неподдельное огорчение. Она присела на пол собирать осколки графина и зашлась долгим пронзительным кашлем.

V

Юстина боковыми дверями выбежала из дому и вдоль садовой ограды стала пробираться в поле. Вскоре она очутилась на тропинке, прихотливо извивавшейся между двумя стенами ржи, еще зеленой, но уже начинавшей колоситься и натканной сеткой синих васильков. В этой тропинке, которая начиналась у самого дома и дальше, в глубине равнины, белою лентою тонула на дне колосистого моря, было что-то загадочное, манящее. То, расширяясь, то, суживаясь, она поворачивала в разные стороны; казалось, что она вот-вот уже кончается и оборвется, но за близким поворотом или зеленой межой тропинка появлялась вновь, маня за собой путника бог весть куда. Никто не мог ее видеть, за исключением того, кто по ней шел; а тот, кто шел по ней, также не видел ничего, кроме колосьев по сторонам да голубого купола неба сверху. То была низкорослая пуща с молчаливо-неподвижными верхушками и кипящею разнообразною жизнью внизу.

Юстина, сама не зная как, очутилась на этой тропинке и вовсе не думала о том, куда она ее заведет. Скорее инстинктивно, чем сознательно, девушка бежала от всего, что ей надоедало, мучило ее, уязвляло. Уже несколько лет, как она страдала, и даже больше, чем теперь… Но почему она чувствовала себя теперь так глубоко, так беспредельно несчастною? Почему ее жизнь пошла именно в таком направлении? Почему от горячего сна первой молодости она пробудилась не только одинокой и печальной, но и оскорбленной, с невысохшей до сих пор каплей горечи в сердце?

Обрывки прошлого беспорядочно теснились в ее памяти. Она шла быстро, с наклоненной головой, и думала. Когда она была ребенком, люди вокруг нее толковали, что прежде они были веселее и счастливее, что прежде им жить было легче, что теперь радости убавилось, а горе и препятствия возросли. Люди преодолевали эти препятствия с проклятиями, суть которых она все ясней и ясней начинала понимать, и с усилиями, от которых лицо человека как-то особенно быстро старело и покрывалось морщинами. Но отец ее чувствовал себя спокойным и счастливым по-прежнему, он ничего не преодолевал и ничего не делал. Правда, этот питомец отжившего времени, которого чуть не носили на руках за его искусство, чьи мечтательные глаза очаровывали стольких женщин, не всегда был таким, как в эти последние десять лет. Юстина помнила, как мало-помалу он начал толстеть, как его руки и щеки становились все более пухлыми, но грустным или разгневанным она не видала его никогда. Каковы бы ни были обстоятельства его жизни, какое бы несчастие ни встречало его или ближних, он всегда сохранял невозмутимую ясность духа и почти детскую незлобивость. Возбуждался он только тогда, когда играл. Играл он постоянно, отрываясь от скрипки лишь по необходимости, и можно было думать, что его любимое искусство поглощало все его силы и успокаивало страсти. Но на самом деле было не так.

У отца Юстины была еще одна страсть. Под золотистыми, а потом уже седеющими усами его неизменно пурпуровые губы всегда складывались в сладострастную улыбку, как только он встречал хорошенькое личико. Пожалуй, обе его страсти взаимно поддерживали друг друга. Чем дольше он играл, тем порывистее и страстнее приближался к предмету своих вожделений; чем сильнее встречал сопротивление, тем дольше и тем с большей страстью играл.

Много смутных и отрывочных воспоминаний осталось у Юстины от того времени, когда ее мать часто и горько плакала, а прислуга со смехом все о чем-то перешептывалась. Тогда она, еще не понимая всего, только удивлялась, но скоро должна была понять. Необычайно ясно, рельефно она еще и теперь могла представить себе худощавую женщину с гибким станом, с волосами цвета воронова крыла, с искрящимися глазами, по временам болтливую и легкомысленную, а чаще угрюмую… То была ее гувернантка, француженка… Учила она недолго, вскоре оставила свое место, а в одно с нею время уехал, как потом оказалось надолго, и сам Ожельский. Взял он с собой скрипку… Впрочем, не одну скрипку, потому что перед выездом снова занял у кого-то значительную сумму денег.

Длилось ли отсутствие отца несколько месяцев или целый год, Юстина не помнила, но о причинах этого отсутствия знала ясно. Никто уже не скрывал перед ребенком картины домашнего и имущественного расстройства. Зато Юстине хорошо был памятен день, когда посреди толпы кричащих, угрожающих или жалобно плачущих кредиторов она с матерью садилась в карету.

Они поехали в Корчин. В памяти Юстины навеки запечатлелся разговор ее матери с паном Бенедиктом. Бедная женщина, уже давно потерявшая все свои силы, а теперь с зачатками смертельной болезни, умоляла родственника не оставлять дочери на произвол судьбы. Худая и слабая, она дрожала всем телом, ломая свои иссохшие, словно восковые руки, а по ее изможденному лицу текли потоки вымученных нестерпимым горем слез.

Пан Бенедикт говорил мало, покусывал конец длинного уса, понуро глядел в землю, но под конец разговора поцеловал наклоненную к нему голову родственницы и пожал ее худенькую, жалкую руку.

Когда они возвратились домой, то еще со двора услыхали звук скрипки. Хозяин дома вернулся, правда, ненадолго. Вскоре, призванный вестью о смерти родственницы, пан Бенедикт приехал, еле-еле спас от гибели ничтожную сумму денег, а овдовевшего отца вместе с четырнадцатилетней дочерью перевез в Корчин.

Ожельский казался совершенно осчастливленным таким исходом дела. После своего романического приключения он сильно постарел, начал еще больше толстеть и стал равнодушен к прекрасному полу. Впрочем, он не отрешился от всех прелестей жизни. Кухня в Корчине, благодаря Марте, была великолепна, а времени у пана Ожельского было пропасть; прежде его несколько тяготили кой-какие дела, теперь он мог беспрепятственно посвящать целые дни музыке.

Потом в памяти Юстины встала величественная фигура женщины, с гордо поднятою головой и скромно опущенными веками, вечно в черном, вдовьем платье. После пана Бенедикта это была ее другая благодетельница. Увидав девочку, еще не снявшую траура по матери, она притянула ее к себе и горячо поцеловала, а ее грустные глаза блеснули состраданием. Она заявила пану Бенедикту, что родственница Корчинских не может быть для нее чужой, что обязанность воспитывать ее не должна лежать на одном брате, а что она, во имя Андрея, просит и ей предоставить участие в этом. Холодные ее губы дрогнули, когда она произносила имя погибшего мужа.

— Ты знаешь, — закончила она, — как свято храню я любовь к моему герою и как я верна его памяти. Невидимый телесным очам, он всегда — пред моими духовными очами. Часто я разговариваю с ним в тиши ночной и молю бога, чтобы он позволил ему слышать меня: кто знает, может быть, моя просьба была услышана? Сегодня я скажу ему, что в его семье есть бедная сирота и что я вместе с тобой буду заботиться о ее судьбе.

Она действительно заинтересовалась судьбой Юстины, пополам с паном Бенедиктом платила жалованье гувернанткам девочки, шила ей красивые платья, выписывала книги и ноты. Когда Юстина подросла, она на целые недели и даже месяцы брала ее в свои когда-то прелестные, но теперь уже заметно разрушавшиеся Осовцы.

Тут в голове Юстины возникло множество образов, относившихся к главному событию ее жизни. Припомнился ей юноша, лет на шесть старше ее, которого окружали дорогие учителя, которого мать старательно отдаляла от всяких соприкосновений с действительною жизнью, нежный, избалованный, с головой, набитой речами всех близких и соседей, предрекавших ему блистательную будущность гениального художника… С этим изнеженным баричем, экзальтированным художником у Юстины соединялись воспоминания о всех тех, на первый взгляд ничтожных, случайностях и душевных движениях, которые обыкновенно составляют основу свежей, чистой взаимной любви. Тут были и майские утра, и лунные ночи, долгие прогулки, тихие беседы, чтение любимых поэтов, жгучая тоска разлуки, когда он уезжал в далекие страны, и его утешения, его письма, невыразимая радость свидания, обещания, клятвы, планы будущего, горячие поцелуи, от которых долго-долго горели ее щеки…

Она остановилась и закрыла руками лицо, вспыхнувшее ярким огнем от этих воспоминаний, но тотчас побледнела, с гневом в глазах выпрямилась и пошла дальше. Как же кончилась эта идиллия? О, очень прозаично! Правда, герой идиллии первый громко произнес слово: «женитьба» и даже повторял его два месяца, сначала энергично и настойчиво, а потом все слабее и тише. Юстина помнила каждый день этого месяца, почти каждое слово, сказанное ей или о ней. Она думала тогда, что дело идет о ее жизни, и всею силой своего зрения и слуха (они в это время стали как-то особенно тонкими) приглядывалась и прислушивалась ко всему, что делалось вокруг. Она хорошо знала обо всем.

Вокруг нее как в котле кипело. Вдова Андрея словно потеряла частицу своего величия, — в такое отчаяние привело ее решение сына. Она могла быть нежною, не жалеть денег на воспитание бедной сироты, узами крови связанной с человеком, память которого она так свято чтила. Но когда эта любимая ею девушка стала невестой Зыгмунта, то пани Корчинская нашла ее такой ничтожной и по положению в свете, и по воспитанию, и по красоте, и по уму, что просто не могла понять такого союза.

О материальной стороне дела она заботилась меньше, хотя, несмотря на свое отрешение от света и полную непрактичность, чувствовала, что Осовцы нуждаются в поддержке и помощи. Но, прежде всего она желала видеть женой сына женщину высшего происхождения, с блестящими связями, со светским образованием, — одним словом, музу, которая гению, — а Зыгмунт был им в глазах матери, — помогла бы еще шире расправить крылья и взлететь еще выше.

Все это без гнева и раздражения (она не могла дурно обходиться с родственницей Андрея), — напротив, с печалью, хотя и не без гордости, — пани Корчинская высказала Юстине.

Далеко менее воздержанной оказалась тетка Зыгмунта, женщина живая и высоко ценящая богатство.

— Ты должна была знать, милая Юстина, что такие люди, как Зыгмунт, с такими девушками, как ты, любезничают часто, но не женятся почти никогда!

Над головой пана Бенедикта разразилась гроза. Вдова Андрея через день вызывала его в Осовцы; а пани Дажецкая приезжала в Корчин и, шелестя своим шелковым платьем, донельзя возбужденная, вбегала в кабинет брата, громко высказывая свое неудовольствие. Вмешался в это дело и сам высоко элегантный пан Дажецкий и однообразным и тягучим тоном доказывал шурину, что вовсе не соглашается с его намерениями и вкусами и столь близкому родственнику его жены не след жениться бог весть на ком.

Пан Бенедикт впадал в такое раздражение, что по всему дому разносились его громовые вопросы: «Что же мне теперь прикажете делать с девушкой, — утопить ее или застрелить?» Он пожелал переговорить о деле с самим Зыгмунтом. Долго говорили они, и в конце концов пан Бенедикт с мрачной усмешкой промолвил:

— Знаешь что, милый шалун, поезжай-ка ты за границу и учись рисовать… Осовцы, правда, придут в упадок, но у тебя сердце, наверное, не разорвется… потому что, говоря по совести, ты сам не знаешь, чего хочешь!

Зыгмунт уехал, а после двух лет, проведенных в святилищах искусства, преимущественно в Мюнхене, возвратился женатым.

Все это было для Юстины ударом, который поверг ее в отчаяние, и пощечиной, после которой она почувствовала, что в ней проснулась гордость и что ее человеческое достоинство еще более оскорблено, чем любовь. Это была острая стрела, которая пронзила ей сердце и заставила ее открыть глаза. Она заметила и поняла многое, что до тех пор было недоступно ее взору и пониманию. Прежде всего, она поняла собственное положение и, охваченная презрением к пошлому настоящему, вздрогнула при мысли о будущем. До сих пор любовь, страдания и мечты всецело занимали ее время, питали ее мысли и сердце. Когда эта пища иссякла, Юстина почувствовала, что ей нечем заполнить черепашьим шагом идущие дни и ночи, что ей не на чем утвердить якорь своей хотя бы самой отдаленной надежды.

По временам, когда она закрывала глаза и думала о том, каково ее положение теперь и что может быть завтра, ей казалось, что она смотрит на какую-то беспредельную пустыню, по которой она, полная молодых сил, обречена бесцельно блуждать. А теперь этот человек хочет снова раздуть в пустыне огонь, который уже один раз так жестоко опалил ее крылья. Несколько минут тому назад она до глубины души чувствовала себя потрясенной только одним звуком его голоса. Она почти уже забыла… а теперь… неужели снова?.. Неужели снова? Казалось, сотня голосов кричит в ней: «Нет!» А все-таки в скуке и бесцельности своей теперешней жизни, может быть, когда-нибудь… может быть….

Она не ребенок, ей скоро двадцать четыре года; когда-то она любила и теперь знала, чувствовала, что может быть с ней и как велика сила горячей крови и опьянения сердца… И ужас пробежал дрожью по ее телу, лоб вспыхнул от стыда. Она вспомнила взгляды и уловки того, другого, щегольски одетого пана, с болезненно подергивающейся бровью и атласистой рукой, которая так долго искала встречи и, наконец, все-таки встретилась с ее рукой. Что это такое было? Понравилась она ему, что ли? Впрочем, она знала это, но знала вместе с тем, что «такие, как он, часто любезничают с такими девушками, как она, но почти никогда не женятся».

Да кто ж она такая? Какое у нее место и значение в среде тех, с кем она жила? О, ей когда-то сказали, — и теперь она соглашалась с этим, — она была бог весть кто!

Голова у нее горела. Юстина схватилась за нее обеими руками и почувствовала, что горло ее спазматически сжимается.

С широкой поляны долетали порывы ветерка и ласково обвевали ее волосы. Она начала понемногу успокаиваться. Сквозь слезы видела она, как сочувственно глядят на нее синие глаза васильков и зеленые колосья, еле колеблемые ветром. Вон в нескольких шагах растет высоко поднимающаяся над хлебом раскидистая полевая груша; дерево, сучья и даже листья кажутся на солнце золотыми. Юстина огляделась вокруг, и ее нахмуренный лоб мало-помалу разглаживался, — видно, она начинала забывать о себе и своих волнениях. Она наклонилась, сорвала колос и начала рассматривать его молодые зерна.

Лиловый мотылек взвился из-под ее ног и, кружась, полетел над нивой; она долго следила за ним взглядом, пока он не исчез. Теперь она уже находилась в нескольких шагах от полевой груши; ее сразу оглушило звонкое щебетанье бесчисленного множества птичек, которые прыгали, порхали и покачивались в золотой листве. В это же самое время за стеною ржи, но невдалеке, раздался какой-то голос.

То был сильный и чистый голос мужчины:

— Гей, Каштан, гей, гей!

А через минуту:

— Тише, гнедой, ти-ше!

В этом крике, разносившемся по полю, слышалось что-то живое, бодрое. Затем раздался напев народной песни, начинающейся словами:

На пути-дороженьке Явор распускался, Далеко ль ты, Ясь, верхом Ускакать собрался?

Явора там не было; у подножья груши узкая тропинка обрывалась, и высокая рожь длинною прямою линией окаймляла полосу темной, свежевспаханной земли.

Юстина остановилась под грушей. С одной стороны вдали виднелась большая деревня, с другой, но уже ближе, раскинулись холмы, поросшие деревьями; напротив, куда глаз хватал, тянулись поля овса и цветущего гороха. Тропинка, по которой шла Юстина в глубь равнины, оборвавшаяся у полосы вспаханной земли, упрямо выбегала в нескольких шагах и, перерезав белою лентой пушистую зелень гороха, снова пропадала в овсе.

От одного из холмов к полевой груше подвигался плуг, запряженный парой лошадей, — одной караковой, другою гнедой, с белою переднею ногой и белым пятном на лбу. За плугом, придерживая его высоко торчащие ручки, шел высокий, статный человек в белой холщевой свитке, в длинных, по колени, сапогах и в небольшой шапке с козырьком, из-под которой сзади выбивались его золотистые волосы. Он шел прямо, ровным шагом, без всякого видимого усилия; толстые веревочные вожжи, связанные вместе, были перекинуты через плечо. Теперь он уже напевал третий куплет песни:

Рыбаки! Скорее сети запустите, Пригожего Яся на берег тащите!

Плуг шел довольно скоро; лемех глубоко взрезывал землю; по железу, не переставая, текли ручейки темной, рассыпающейся мелким песком земли.

Небольшие лошадки с лоснящейся шерстью шли ровно и весело, а неподалеку от них несколько ворон, словно заглядывая им в глаза, неуклюже скакали впереди или степенно, опустив клювы, усаживались на свежих комьях.

Вдруг пахарь перестал петь, на лице его отразилось удивление. Быстрым движением руки он снял с головы шапку, придержал лошадей и с недоумением и замешательством стал смотреть на женщину, которая так неожиданно остановилась перед ним. Губы его раскрылись, а из-под золотистых усов показались белоснежные зубы. Он усмехнулся, отвернулся в сторону, откашлялся и, наконец, будто боясь громко заговорить, тихонько спросил:

— Вам, паненка, не нужно ли чего? Может, вам дорогу показать, или вы работников пана Корчинского ищете?.. Они там, за горкой…

Он остановился, готовый идти, куда ему прикажут. Юстина сделала несколько шагов по узкой зеленой полосе, отделявшей рожь от вспаханной земли.

— Благодарю, — ответила она, — я вышла погулять и сама не знаю, как здесь очутилась…

Он движением головы указал на тропинку, видневшуюся во ржи.

— Вас вот эта тропинка привела, — заметил он. — Да это ничего, что вы так далеко от дома зашли. Можно вернуться прямой дорогой — вон там… между овсом идти, и выйдете как раз против околицы, а оттуда до панского двора рукой подать…

Он говорил уже громче, с видимым желанием казаться любезным и услужливым. Его рука указывала на овсяное поле, перерезанное дорогой.

Юстина смотрела на его движения, которым стройность фигуры придавала особую ловкость и гибкость; она не могла не заметить, что в его голубых ясных глазах, помимо замешательства, виднелась тщательно скрываемая, но все-таки вырывавшаяся наружу радость.

— Пан Ян Богатырович? — несмело спросила она.

Его обнаженный белый лоб вспыхнул румянцем, а румяные загорелые щеки стали совсем пунцовыми.

— Как же, как же! — ответил он и, дотрагиваясь пальцами до плуга, с опущенными глазами, тихо спросил:

— А вы откуда знаете, кто я такой?

— Я вас иногда вижу… тетя Марта часто мне говорила о вашем отце и дяде…

Он снова повернул голову в сторону, откашлялся и уже смелее ответил:

— Верно, о дяде Анзельме; он когда-то близко знал панну Марту…

Он круто прервал свою речь и, видимо, отваживаясь на большую смелость, прибавил:

— И я когда-то бывал в Корчине, отец меня брал с собой, а уж потом никогда не бывал. Зачем и ходить, коли дела нет?

Ему, вероятно, пришла на память какая-нибудь неприятность. Он смело поднял голову, наморщил брови, опустил руки на плуг и крикнул на лошадей: «Тише, Каштан! Гнедой, тише»!

Плуг снова двинулся, только уж гораздо медленнее, и снова лемех глубоко взрезывал рыхлую пашню, а по блестящему железу стекали ручейки темной размельченной земли.

Юстина узким краем ржаного поля шла рядом с плугом и с недоумением вглядывалась в недовольное лицо своего спутника. С минуту помолчав, она спросила, указывая рукой на один клин:

— По клеверу?

— Да, по клеверу.

— Под пшеницу?

Он бросил на нее быстрый взгляд, в котором мелькнули недоверие и опасение. Он мог подумать, что над ним насмехаются.

— А вы хорошо знаете хозяйство?

Теперь смутилась Юстина. Действительно, она почти ничего не знала о той земле, по которой ходила, которая нередко пробуждала в ней восторг и любопытство. Кое-что она могла еще усвоить из разговоров окружающих ее лиц, но к полевым работам никогда не присматривалась. В эту минуту ее дивила легкость, с которой молодой пахарь справлял свою работу. Она воображала, что пахать так трудно.

— Разно бывает, — ответил Ян. — Бывает, что тяжело, бывает и легко. Первое — от почвы зависит, а потом от привычки и от силы. К тому же и плуги теперь иные, чем были встарь. Для меня десятину вспахать все равно, что на прогулку пойти.

При последних словах он бойко встряхнул головой, и белые зубы его снова блеснули из-под золотистых усов. Видимо, сознание своей силы и пригодности к работе, которою он занимался всю жизнь, делало его довольным и гордым. Вообще в фигуре, движениях и разговоре его как-то странно сочетались и дикая застенчивость, и гордая самонадеянность, и чуть ли не девичья стыдливость, и мужская зрелая сила. Ему, видимо, хотелось быть живым и разговорчивым, а вместе с тем любезным и вежливым. В эту минуту, по крайней мере, живость и разговорчивость победили робость. Поправив что-то у плуга, он выпрямился, хлестнул вожжами лошадей и с сияющим лицом заговорил:

— Сегодня я никак не ожидал бы увидеть вас в поле. Все говорят, нынче в усадьбе бал.

— Не весело мне было на этом балу, вот мне и захотелось выйти в поле, — живо и совершенно невольно вырвалось у Юстины.

Улыбка пропала с лица Богатыровича. Он посмотрел на Юстину более долгим и смелым взглядом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад