Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Весенний шум - Елена Павловна Серебровская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Маше повезло — ей досталась тетя Варя, известная всему заводу активистка, бессменный член завкома, табельщица Варвара Ивановна Райкова. Маше тетя Варя казалась чугунной и неумолимой, — ведь только она могла разрешить повесить номерок опоздавшему на работу и сделать таким образом опоздание незамеченным. Но тетя Варя была беспощадна. «Иди», — говорила она таким голосом, что всякая надежда пропадала сразу, и опоздавший понуро плелся в цех объясняться с начальством. Зимой тетя Варя ходила в тулупе, летом в сатиновом синем халате. Она всегда была при винтовке, — мало ли кто попытается проникнуть на завод? Тетя Варя стрелять умела, хотя последние годы стреляла только в тире.

Но кроме этих качеств, внушавших трепет и уважение, были в тете Варе какие-то другие, располагавшие к ней людей. Самое первое случайное знакомство с ней посеяло в Маше какую-то неясную приязнь, расположило к неумолимой тете Варе.

Это знакомство произошло однажды зимой в три часа ночи на Сытном рынке возле обувного магазина.

Маша была довольно равнодушна к «тряпкам», то есть к платьям, к одежде. И на ногах она всегда носила что придется. С тех пор как ее приняли в комсомол, Маша ходила в юнгштурмовке с ремешком через плечо, в русских сапогах, доставшихся ей от маминой сестры тети Зои, участницы гражданской войны. Коротко подстриженные волосы Маши во время быстрой ходьбы слегка отлетали назад. Ей казалось: вещи закабаляют женщину. И не оглянешься, как начнешь отдавать этой чепухе драгоценные минуты и часы, и не заметишь, как загромоздишь свой мир бессмысленным тряпьем и коробками с обувью… К тому же у матери и отца никогда не водится лишних денег на такие вещи. Это и хорошо: по крайней мере, опасностей меньше.

И все-таки, когда Люся, гораздо более стесненная материально, купила себе молочно-сиреневые кожаные туфельки, Маша их заметила. Она даже примерила их, хотя Люся носила обувь на номер меньше, чем Маша, и втиснуть ногу в ее туфельку было совсем не просто и даже больно. Маша подумала, что наверное такие туфли стоят уйму денег. Но Люся рассказала, что стоят они недорого. Охотников на такие туфельки, конечно, много, надо занять очередь с ночи, часов с двух. И тогда наверняка получишь.

Только и всего. Родители дали денег. Маша поставила будильник на два часа ночи и вскоре была у знакомого магазина. У дверей собралось десятка три женщин, и Маша заняла очередь.

Лед на панели блестел, отполированный ветром, синие сугробы дышали холодом. Умные женщины пришли кто в валенках, кто в ботах, а недогадливая Маша скакала, словно козленок, в своих синих резиновых спортивных туфельках. Зная, что туфли придется примерять, она надела новые, нештопанные чулки и пожалела натянуть на них сапоги — еще порвутся чулочки. И вот она приплясывала, пританцовывала, хлопала в ладоши, дула в кулаки…

К очереди подошла какая-то женщина с толстой, завернутой в тулуп дворничихой. Дворничиха уверяла, что женщина заняла очередь раньше всех, а потом ушла домой погреться, и что ее надо пустить первой. Женщины запротестовали, раскричались. У дверей магазина началась свара.

Маша наблюдала со стороны — многие шумели попусту, из любви к скандалу. Дворничиха уже отступила и ушла со своей знакомой, но некоторые женщины все еще кричали. Две соседки по дому разошлись во мнениях и стали спорить нудно и бессмысленно.

Ну и леший с ними! Маша притопывала возле крылечка, стараясь согреться. Резиновые туфельки на морозе становились внутри как будто сырыми. Чтобы лучше согреться, Маша тихонько запела. Она пела песенки из знакомых кинофильмов, пионерские песенки, что попало, лишь бы только шевелиться, двигаться, лишь бы согреться.

Она почувствовала на себе чей-то тяжелый взгляд и умолкла. В самом деле, седьмой час утра, а они развели тут шум у магазина. А она еще и поет. Правда, поет очень тихо, но все же… Может, это мешает кому-нибудь?

Словно чувствительный приемник волну, Маша уловила направленный на нее взгляд и сама посмотрела прямо в лицо той, которая заставила ее замолчать. Это была женщина в тулупе, подпоясанном солдатским ремнем, в сером пуховом платке, в валенках. Она тоже стояла в очереди.

— Смотрю я на тебя: не собака ты, — сказала медленно женщина. — Ты пой, ничего, этак лучше. Что ж ты не обулась, как следует?

Больше она ничего не сказала, но Маше словно бы стало теплее. Забавно: «смотрю я на тебя, не собака ты». Кажется, что ж такого? И все не должны быть собаками. Не собака! Но почему-то в устах этой суровой, угрюмой женщины такие слова прозвучали как похвала.

Это и была тетя Варя.

Вот к этой-то тете Варе и прикрепили Машу «для повышения грамотности и культуры». Маша должна была заниматься с ней на дому, в свободные вечера.

Постучав первый раз в незнакомую квартиру, Маша оробела. И надо же было получить в подшефные тетю Варю! Сейчас она как глянет на Машу, как скажет ей: «иди!»

Дверь открыла не тетя Варя, а девочка лет двенадцати, с круглой гребенкой в зачесанных назад прямых волосах. Девочка почтительно провела ее в комнату, предложила сесть и вышла. Тетя Варя появилась совершенно незаметно. Она вытирала полотенцем только что вымытые красные руки и в чем-то извинялась. От волнения и страха Маша не поняла, в чем именно.

Они сели за стол, тетя Варя взяла учебник и стала читать вслух — робко, неуверенно, то и дело поглядывая на Машу. Маша начала поправлять ее ошибки, успокоилась, и работа пошла.

Так занимались они вечер, и другой, и третий. А на четвертый тетя Варя стала рассказывать свою жизнь. Позанимается с час и начнет.

Жизнь у нее была удивительная, хотя и началась обыкновенно. Безвестная деревенская девчонка, она рано осиротела и была отдана в няньки. Служа у помещицы, она увидела однажды, как местный богомаз писал лик святого Николы с сельского батюшки (помещица покровительствовала искусствам, и богомаз работал у нее в доме). Варя ужаснулась: значит, и прочие боги, глядевшие с икон, которым она молилась, тоже списаны с таких нот людей, вроде батюшки, а богоматерь — с какой-нибудь барыни вроде Вариной хозяйки? Все обман, все неправда, бога никто не видел, потому его и не с чего рисовать, приходится — с людей. Да и с каких людей! Варину покойную мать никто на икону не срисовывал, а она как раз была подходящая — очи большие, сама худющая, — чем не богоматерь!

Господа переехали в город и взяли Варю с собой. Там ее переманила приятельница хозяйки — она была богаче, а Варя не дорожила первым своим местом.

У новой хозяйки бывали в гостях многие важные люди — адвокаты, юристы, крупные чиновники. Одному из них хозяйка «подарила» Варю в горничные — всё решила сама, Варю даже не спрашивала и только сообщила ей: «Теперь, голубушка, у тебя будет новый барин, старайся угодить ему, это большого ума человек».

У нового барина была такая прическа, словно он держал на голове гнутую платяную щетку щетиной вверх. «Бесценное качество этой служанки в том, что она неграмотна, — сказал он бывшей Вариной хозяйке. — Она будет убирать мой кабинет, я могу доверить ей все бумаги…»

Николай Федорыч не обижал Варю, жалованье платил аккуратно. Была у него и жена, была кухарка, но кабинет всегда убирала Варя. А новый хозяин, когда был в хорошем настроении, рассказывал всякие штуки о царе. Будто царь любит кошек гонять в садике у дворца, собаками травит их, и что вообще он большой чудак. Варя слушала эти байки со страхом и боялась, что Николая Федорыча заберут за такие слова.

В квартире Николая Федорыча все шло, как по часам, никаких перемен не было заметно. А в городе что-то делалось: то с флагами по улицам ходят, то крики какие-то, стрельба, то полиция какого-то паренька тащит. Варю на улицу пускали редко, хвалили за скромность, дарили то ситчику на платье, то батисту на блузку. Про Николая Федорыча она слышала от кухарки, что он стал большой человек, в царском дворце заседает. Он и дома за обедом начал капризничать, сразу видно — большой стал начальник.

И вот наступил день, не похожий на все предыдущие. Николай Федорыч приехал домой белее мела. Быстро прошел в кабинет и кликнул Варю.

— Открой вьюшку, — сказал он, показывая на камин.

Она открыла.

— Неси сюда спички. Зажигай! — И он бросил в камин пачку бумаг.

Варя зажгла спичку и, потрясенная, смотрела, как огонь пожирал листки, исписанные черными чернилами. Горели бумаги, которые так бережно сохранял Николай Федорыч, над которыми он так дрожал…

Хозяин побежал в спальню, задев по пути за толстый плюшевый ковер и чуть не упав, выхватил что-то из платяного шкафа. В последний раз Варя увидела его на пороге кабинета. Волосы его, казалось, стояли дыбом, худощавое хрящеватое лицо исказилось. Он крикнул Варе:

— Все жги, все, что там на столе и в ящиках!

Варя была исполнительной. Она подбрасывала в камин все новые и новые папки, огонь весело прыгал по розовевшим страницам, превращая их в сморщенные черные корки, а Варя подносила все новые и новые бумаги. Николай Федорыч исчез, ничего не сказав, — он человек важный, наверно, спешил куда. Под окном прогудел автомобиль. Варино дело маленькое — велел жечь, она и жжет. Ей спешить некуда, кидает в камин по листочку и смотрит, как они скручиваются.

Спустя некоторое время в прихожей послышался топот, незнакомые голоса, крик. В кабинет вбежали солдаты с винтовками и красными ленточками на рукавах. Один из них бросился к камину, оставляя на плюшевом ковре грязные мокрые следы, и крикнул, оттолкнув Варю от огня:

— Ты что делаешь, контра? Что ты жгешь, чертова девка? Где хозяин?

Варя встала, вытирая испачканные сажей руки, и, сердито сведя брови, ответила:

— Что приказано, то и делаю. Бумаги жгу. А ты не ори.

Она никогда не сказала бы так хозяину, хозяйке или экономке. Но эти грубые люди в мокрых сапогах были похожи на ее деревенскую родню.

— Да ты соображаешь, какие бумаги жгешь? — снова крикнул солдат. Он схватил со стола графин и плеснул и камин водой. Белый пар, фыркнув, распушился клубами. Мокрые обуглившиеся листы ежились, поскрипывая.

— Какие бумаги? Николая Федорыча бумаги, вот какие, — ответила Варя, не теряя достоинства.

— А что в них написано, смыслишь?

— А я грамоте не обучена, мне и ни к чему.

— Дура она темная, — сказал солдат другому, раскладывавшему на столе уцелевшие папки. — А он не промах, горничную, поди, нарочно взял неграмотную. Ты, девушка, соображай: теперь наша власть, рабоче-крестьянская. Теперь они за тобой должны полы мыть, а не ты за ними. Что ихнее было, то теперь наше.

— А они уехали, Николай-то Федорыч, — сказала Варя, сообразив, что солдатам это интересно. — Очень спешили. Словно бы в Гатчину поехали.

— Найдем его и в Гатчине. А ты — иди-ка ты с нами, нечего тебе тут делать больше!

И Варя пошла с ними. С ними ходила она по холодным, изукрашенным комнатам Зимнего дворца, щупала шелковые красные обои, трогала кончиком пальца зеленый малахит. В те дни во дворце было весело: какие-то бойкие руки вытаскивали из его подвалов вина и копченые окорока, улица ворвалась на царскую кухню, стряпала и ела с тарелок севрского фарфора, горланила и разгуливала по длинным анфиладам комнат. Варю с ее знакомыми солдатами кто-то пригласил выпить за свободу. Она выпила из хрустального бокала, похожего на граненую льдинку, и сказала спутникам:

— Пошли комнаты выбирать!

Новую жизнь Варя поняла по-своему. Она обошла весь дворец и остановилась на маленькой комнатке возле кухни.

— Здесь потеплее будет, и плита рядом! — заявила она своим друзьям, а сама подумала: «Ох, и прогадают те, кто позарится на большие залы. И готовить негде, и дров не наберешься».

Ночевать она осталась в облюбованной ею комнатке. Попрощалась с солдатами, заперлась и плюхнулась на шелковый круглый диванчик.

Утром проснулась от страшного грохота. Кто-то ломился в дверь. Помедлив, она открыла и увидела дядек в суконных куртках, перекрещенных пулеметными лентами. Они трясли какой-то бумагой, чертыхались и гнали всех из дворца. Варя запомнила, как один из них кричал: «Анархию развели, народное добро расхищают, сучьи дети!» Другой говорил тихо и все объяснял, объяснял, объяснял каждому встречному.

Потолковав с Варей, они вышли с ней вместе на набережную, усадили в грузовик и отвезли ее в Смольный. Там она стала работать уборщицей.

— Я видела Ленина, — говорила тетя Варя Маше, переходя почти на шепот. — Живого Ленина видела, и мало сказать — слышала его речь в Смольном на съезде Советов. Только вот мало что упомнила, — даже горько мне подумать! Услышала я его, когда еще темной дурехой была. В двадцатом или двадцать первом году я уже все соображала и другим пересказать сумела б. А то — слушала, смотрела, ура ему кричала со всеми вместе, а понять всего еще не могла.

— И ничего, совсем ничего не помните? — обиженно спрашивала Маша.

— Как ничего! О рабочей нашей власти говорил, и против тиранов… У него в каждом слове мудрость была. Меньшевикам спуску не давал, только я тогда и не знала, кто эти меньшевики. А вид его простой был. Когда он в коридоре шел, среди других и незаметно. Тем только и отличался, что всегда к нему людей тянуло, как железные опилки на магнит. Выйдет из комнаты один, дойдет до конца коридора — и вот уже двадцать человек вокруг прилипли, у всех дело до него.

— Он был великий, — задумчиво сказала Маша.

— Он один у нас. А почему говорят — великий? Потому что всему народу толчок дал, направление. Понял, какие силы в народе заключаются. И самих нас понимать научил.

Да, тетя Варя была счастливой. Она видела самого Ленина. И еще она видела других больших людей. Маша расспрашивала ее беспощадно, не смея сдержать любопытство, желая узнать побольше, побольше о том необыкновенном времени.

— А как вы грамоте обучились? — спросила она однажды.

— Грамоте выучил меня Феликс Эдмундович. Меня после Смольного в Чека направили, тоже уборщицей. Я ни на какую другую работу не годилась, — неграмотная баба и всё. В Чека я кабинет Феликса Эдмундовича убирала, молоко ему грела и ставила стакан на стол. Помню, как узнал он однажды, что в канцелярию к нему мерзавец попал служащим, помню, как Дзержинский выгнал его. А потом сидел за столом долго-долго, голову руками держал и даже молока не выпил. Очень расстроился, что человек из рабочих, а подлецом оказался. Он всеми людьми интересовался. Позвал меня однажды. Говорит: «Ты, оказывается, неграмотная у нас, Варя? Так нельзя. Даю тебе отпуск на два месяца за наш счет, чтоб ты выучилась грамоте. Сиди день и ночь. Ты, говорит, молодая, толковая, куда ж это годится — неграмотной ходить?»

— И вы за два месяца выучились?

— Выучилась читать и маленько писать. Вернулась я после отпуска, вхожу в кабинет. Он поздоровался, обнял меня за плечи и подвел к окну. А там, на доме напротив — кумачевый плакат висит. Он и говорит: «Ну-ка, прочитай, что написано». Ему справок с печатью не надо, сам хочет проверить, на практике. Я и читаю: «Коммунистическая партия — партия трудящихся». «Ну, а ты кто?», — спрашивает и на руки мои смотрит. И я смотрю тоже: грубые, в мозолях, рабочие руки. «И я трудящая», — отвечаю. «Значит, надо и тебе, Варя, в нашу партию вступить». И вступила я. Тогда многие боялись в партию идти. Соседки мне говорили: вернется прежняя власть, всех большевиков повесят. И я, не скажу, тоже побаивалась, но пошла. Мне партийный билет сам Дзержинский из своих рук выдал. А потом он меня стал в комиссии включать, которые обследовали, как детям в детдомах живется. Чего только не было! Один был такой детдом, где ребята голодали, похлебку пустую хлебали, а заведующая на втором этаже барыней жила, человек двадцать родни кормила. Там меня хотели арестовать, меня и двух еще женщин, за то, что мы акт составили об этих безобразиях. Под предлогом, что я подрываю авторитет Советской власти своей критикой. Но мы не струсили, сказали: «Ну-ка, посадите, попробуйте. Сам Дзержинский нас хватится, разыщет». Что ж, два дня продержали нас, а потом сдрейфили. Их всех погнали к лешему с теплых местечек.

Да-а… Вот и учи такую тетю Варю. Она сама кое-чему научить может.

Маша все же не растерялась. Она учила грамматике, географии, рассказывала тете Варе все, что узнавала в школе на уроках обществоведения. Если прежде случалось, что Маша на две-три минуты опаздывала в фабзавуч, то теперь она приходила заранее. Неудобно же было позориться перед таким товарищем, как тетя Варя. Тем более, что это был очень принципиальный товарищ, который не давал поблажки никому и нашел бы в себе достаточно духа, чтобы, если придется, сказать своей симпатичной учительнице-комсомолке: «Иди!»

Великий Октябрь… Буря, гроза, шквал, сметающий все старое, негодное с пути истории! Это было совсем недавно, но Маша уже опоздала, — так ей казалось. Ленина можно увидеть только в мавзолее. Там он лежит, спокойный, похожий на сотни обыкновенных людей, наш великий учитель. Лежит, такой светлый, словно сам излучает свет. И разве не светит его мысль множеству людей в родной России и в далеких чужих странах? Разве не учит она хорошо, правильно жить, жить большими интересами народа, жить интересами будущего?

* * *

Жадно перебирала Маша книги в заводской библиотеке и в библиотеке районного Дома культуры. Она читала о революции в Венгрии, в Германии. Октябрь отозвался во многих странах, он поднял веру трудящихся людей в свои силы, в победу революции.

Еще до фабзавуча, на пионерском собрании в школе Маша познакомилась с немецким коммунистом Куртом Райнером. После того как МЮПРу удалось вырвать Курта из тюремных застенков, он поселился на время в Москве — здесь его бесплатно лечили. Потом отдыхал в санатории, пытаясь восстановить здоровье, — десять лет тюрьмы расшатали его основательно.

Обо всем этом Маша знала из писем — Курт отвечал ей на каждое письмо, в котором она подробно рассказывала ему о работе школьной ячейки МОПР. Это было здорово: знаменитый, замечательный человек писал ей запросто, почти как равной, хотя иногда подшучивал над ее многословием, за которым подчас скрывался довольно скромный итог: пять школьников стали новыми членами МОПРа или во втором классе «а» проведена беседа о братстве трудящихся всех, стран и наций…

Но вот Курт снова приехал из Москвы в Ленинград, приехал работать над книгой. Нередко он приглашал к себе Машу, вспоминал о своем прошлом, рассказывал ей, а потом записывал все это. До чего же это было захватывающе интересно!

Она не заметила сама, как стала ходить к нему все чаще. Курт неохотно отпускал ее домой. Иногда он садился рядом, гладил ее волосы и говорил, что у нее умное сердце. А ей хотелось одного: испытать себя в смертельной опасности с ним вместе, там, где еще не победила власть трудящихся, там, где за одно слово — коммунизм — убивают и бросают в тюрьмы.

Рана Курта, полученная в схватке с фашистами, давно затянулась. Только среди черных волос остался белый изломанный шрам, словно неаккуратный пробор, скошенный к затылку.

Работал он много. Писал книгу о революционных событиях в Руре, о смертном приговоре, вынесенном ему за участие в партизанской борьбе и замененном пожизненной каторгой, о десяти годах тюрьмы, в течение которых Межрабпом боролся за него, добиваясь освобождения.

Курт поселился в гостинице, а в соседнем с ним номере жил его товарищ, сотрудник Института Маркса — Энгельса, седой худощавый человек в очках из толстого стекла. Обычно он сидел в номере Курта и что-то переписывал. Иногда он отсутствовал. Без него Курт делался тише, скучней, терял свою обычную находчивость и смелость, словно боялся остаться с Машей наедине. Почему? Этого она не понимала.

Маша не строила никаких предположений, ей просто было интересно его слушать. Уроки немецкого языка, которые давала ей когда-то отсталая, несознательная Елизавета Францевна, принесли пользу: Маша понимала Курта и разговаривала с ним смело. А он с каждым днем становился все более скованным, словно знал что-то тревожное, а Маше сказать не хотел.

Однажды, прервав разговор с ней, он опустился на колени, обнял ее ноги и стал говорить какие-то странные слова. Он смотрел на нее снизу вверх, как молящийся на икону, и говорил, что он искал ее по всему свету, что вот нашел, наконец, и узнал — это она; но он не должен, не должен, ведь она моложе на двадцать лет…

Маша хотела двинуться с места, но не могла, — тяжелые руки его замкнулись, она была прикована. Следовало что-то отвечать.

— Не надо, не надо, пустите меня! — сказала она испуганно, и он отпустил тотчас, поднялся и отошел к окну, повернувшись к ней спиной.

— Мне стыдно, — сказал он, — прости меня, ребенок, тебе это еще не может быть понятно, тебе дико, тебе всего семнадцать лет. Но почему мне кажется, что все десять лет, проведенных за решеткой, я видел тебя во сне… Уходи и не бойся: я никогда не обижу тебя. Иди и приходи опять.

Как все это случилось, она не знала. Она решила разделить его судьбу. Все ужасней и суровей становились газетные новости с его родины. Гитлеровцы наглели, убийства коммунистов на улице, в квартире и даже на митингах стали обычным явлением. Но не будет же Курт сидеть здесь вечно, как на курорте! Он поправился уже, он вернется туда и снова будет бороться. Вернется один или с женой? С ней?

Так он и спросил. Она ответила: «Ты вернешься с женой». Он стал целовать ее губы, щеки, подбородок. Карие глаза его сделались такими веселыми, какими она их еще не видела. Потом откуда-то появилась легковая машина, они поехали. Ездили в одно учреждение, потом в другое, наконец, в ЗАГС — и зарегистрировались.

— Возьми мою, — сказал он ей, когда секретарша спросила, какой будет фамилия жены после вступления в брак.

— Нет, я оставлю свою.

— Но почему? Разве тебе не нравится моя? О ней идет добрая слава, ты могла бы гордиться ею.

— Мне еще нечем гордиться, сама я ничего не сделала для революции. И потом я — русская, и пусть фамилия моя тоже останется русской.

Так и записали.

Вечером они остались одни. Но когда он коснулся рукой ее плеча, пытаясь обнять, она стала просить его идти ночевать к соседу. Он удивился, но, кажется, не обиделся, рассмеялся и ушел.

Так прошло несколько суток. Необъяснимый страх наполнял сердце Маши. Когда она шла на занятия в фабзавуч, ей казалось, что кто-то идет за ней. Оглядывалась — никого не было. Она обедала с Куртом, сидела с ним весь вечер над его будущей книгой, но как только он бросал взгляд на темно-красную штору, за которой стояла широкая постель, она тотчас просила его уйти к соседу.

Однажды утром пришел не Курт, а сам сосед в очках из толстого стекла. Он посмотрел изучающе на юную супругу своего товарища и сообщил, что Курт болен, у него был сердечный припадок. Врач уже осмотрел больного, ему лучше. Но врач просил его полежать неподвижно, в покое, и по возможности не волновать его. Маше лучше повременить и не навещать его сегодня и завтра. Курт надеется скоро подняться.

Она выслушала его и стала пунцовой от стыда. Два дня она казнила себя, обвиняя в жестокости и нечуткости. Раненный врагами, измотанный тюрьмой человек приехал сюда отдохнуть и поправиться. Он думал увидеть в ней чуткого друга и ошибся…

Спустя несколько дней он пришел, бледный и слегка осунувшийся, спросил, как дела, как занятия. Сказал, что врачи болваны и напрасно создают больным тепличные условия, это только расслабляет человека.

Вечер был длинный, бесконечный какой-то, и Маша поняла, что она упустит тот момент, когда кончается вечер и начинается ночь.

По радио передавали какой-то концерт, потом раздались мелкие автомобильные гудочки, гул Красной площади и двенадцать ударов кремлевских курантов. Маша сидела, не подымая головы. Потом подошла к двери, заперла ее на ключ и погасила в прихожей свет.

В комнате звучала музыка — играл какой-то мощный оркестр, гудел орган. Наверное, музыка Баха.

Маша вышла из ванной, тоненькая, в сатиновом халате поверх бязевой рубашонки, и увидела на подушке шелковистые черные волосы и неровный рубец шрама. Он, муж ее, лежал с открытыми глазами, ожидая ее, боясь спугнуть и потерять. Красивое, смугловатое лицо, сильное, крепкое тело бывшего батрака, — сколько лет оно сопротивлялось кожаным плеткам, шомполам и сырым каменным стенам, промозглому холоду нетопленных камер и звериной тоске полного одиночества! Тысячи дней подряд он вскакивал по утрам, делая спортивную зарядку, он сам себе стал казаться сумасшедшим маятником, не способным остановиться, но не сдавался, двигался, жил. Ревматизм и неврастения давно уже врывались в это тело, но он сопротивлялся.

Музыка гремела под потолком раскатами торжественного грома, она не сулила покоя и сна, а только бурю, только сражения, только грозы. Он сказал, что ты снилась ему в камерах тюрем гинденбургской республики, ты, русская девушка. И вот ты наяву, живая, теплая. Музыка безумствует под беззащитными сводами…

Утром она проснулась и задумалась. Она — жена этого человека, верный товарищ повсюду. Но не просто товарищ, а любимая женщина — товарищ. Что это значит?

— А если у нас будет ребенок? — спросила она его, опустив глаза.

— Если будет ребенок, мы отдадим его в детский дом Межрабпома. У них есть очень хорошие детские дома.



Поделиться книгой:

На главную
Назад