Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Трансатлантическая любовь - Симона де Бовуар на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Наша передача вызвала бурю, которая никак не уляжется. Я очень довольна, это была потеха, как у вас говорят. Выборы оказались успешными для РПФ, и я, когда узнала, пала духом, я тебе об этом писала. Однако наутро выяснилось, что все не так скверно. Консервативные партии объединились в блок, но на самом деле не получили ни одного голоса сверх того, что имели; коммунисты ни выиграли, ни проиграли, а социалисты скорее выиграли. Днем мы выступили по радио против де Голля, очень резко, очень зло. Но, как мне кажется, лихо, честно, смешно, в общем, передача получилась. Редактор на радио страшно перепугался, что поднимется шум. И правда, тут же появились огромные статьи разъяренных голлистов, где все они хором нападают на Сартра и льют на нас ушаты грязи. Их лидеры потребовали дискуссии с Сартром в прямом эфире и устроили перед микрофоном свару. Кажется, никто еще так грубо не бранился по радио. Думаю, долго мы там не продержимся, нас, конечно, выставят, но очень приятно во всеуслышание, на всю страну высказывать то, что думаешь. <…>

Среда

Я очень сильно тебя любила сегодня утром, когда чистила зубы и причесывалась, и вот! — обнаружила внизу письмо, невероятно милое, как и все твои письма. Последнее всегда самое лучшее, так как вновь подтверждает, что ты существуешь и любишь меня. Я сейчас совсем не успеваю читать, наверстаю упущенное через месяц, когда уеду за город, поэтому ничего из того, про что ты рассказываешь, не читала.

Пожалуйста, пожалуйста, не пускай крашеную блондинку в наш с тобой дом. Она будет пить мое виски, есть мои ромовые пироги, спать на моей кровати, может быть даже, с моим мужем. К тому же, поскольку лучше Вабансии места в мире нет, то она не захочет уходить и уйти придется мне — тогда я тоже начну колоться морфием, как она, что будет весьма прискорбно, тебе не кажется? Бейся до последнего и сбереги мне мой дом — я эгоистично на этом настаиваю. Я шучу, милый, поступай, как сочтешь нужным, я не хочу быть помехой твоей свободе.

Буря вокруг нашей передачи не утихает, даже наоборот. Всю ночь какие-то люди звонили на радио директору и грозили расправиться с ним и с Сартром. Утренние газеты вышли с огромными статьями про нас. Коммунисты не написали ни слова в нашу защиту, они ненавидят Сартра не меньше, чем де Голля. Правые ругаются на чем свет стоит. Только две или три прогрессивные некоммунистические газеты нас поддержали. Появилось множество наших фотографий, но мои такие уродливые, что я их тебе не пошлю, а карикатура на Сартра, может быть, тебя позабавит. Во Франции радио не частное, оно принадлежит правительству, и масса людей, лишенных чувства юмора, были оскорблены в своих верноподданнических чувствах. Да, как ты говоришь, отсутствие чувства юмора — худший из пороков. Зато все друзья в восторге. И даже не друзья, а просто чужие люди, которые думают так же, как и мы, улыбались нам сегодня на улице. Официант в ресторане горячо пожал мне руку. В общем, первая вылазка в политику нам понравилась. <…>

Целую тебя, как подобает любящей супруге.

Твоя Симона

41.

[26 октября 1947]

<…>

Воскресенье

На улицах пахнет зимой. Да, зима должна наступить и пройти, чтобы поскорее была весна и мы встретились.

Бедняга Сартр получает каждый день пачки писем, сообщающих, что его следует линчевать. В четверг дюжины две молодых офицеров накануне отправки в Индокитай искали его по всем клубам Сен-Жермен-де-Пре, чтобы избить. Пришлось принять меры предосторожности. В пятницу Сартр ночевал у наших друзей, у которых мы в тот вечер были в гостях. Я тоже решила там остаться. В этом доме мы ночевали в последний месяц оккупации, когда на всякий случай прятались от гестапо, и во время Освобождения. Из окон, выходящих на набережную Гран-Огюстен, я тогда видела, как убивали молодых немецких солдат, я тебе рассказывала. В общем, с этим домом у меня связана масса воспоминаний.

Честно говоря, я не думала, что у де Голля столько почитателей, это меня поразило. В Латинском квартале студенты опять выталкивают из кафе и травят студентов-евреев, пишут антисемитские статьи против евреев-преподавателей и т. д. Такое впечатление, что опять зреет опасность фашизма. Будем надеяться, что они не победят. Хорошо, что Соединенные Штаты не слишком довольны успехом де Голля. Но какой ужас ваши проверки на “лояльность” и преследования “красных” в Голливуде! Мне хочется уехать работать за город, но нужно довести до конца дела с манифестом относительно войны и Европы и, конечно, на радио. Сейчас я туда иду, завтра у нас запись, и надо, чтобы получилось хорошо. Ты нас послушать не можешь — говорят, в США Франция не ловится. Но поскольку ты все равно по-французски не понимаешь, это не страшно.

До свидания, крокодил моего сердца, я счастлива и горжусь нашей любовью. Целую тебя, милый, еще и еще. Я скучаю по тебе, Нельсон, скучаю каждый день и буду скучать, пока мы не увидимся.

Твоя Симона

47.

[19 ноября 1947]

<…>

Среда, вечер

Нельсон любимый, пишу тебе при свечах, это очень романтично, даже слишком. Опять перегорели пробки, вечная история. Не гостиница, а кошмар. Когда Сартр жил здесь со мной, он один раз заболел, мать пришла его навестить и ушла в слезах, настолько ее ужаснуло наше жилье! Потом, когда умер ее муж, она стала умолять Сартра переехать к ней, и он в конце концов сдался. Стены совершенно отсырели, по утрам стоит лютый холод, и каждую зиму я думаю, что надо срочно куда-то перебираться. Но зимой в Париже квартиру не найти, поэтому я терплю до весны, а летом мне уже не до того. Так все и тянется из года в год. Я не способна заниматься устройством собственного уюта, хотя очень ценю его, когда он создан кем-то другим, как, например, у тебя в Вабансии. <…> Приятно было вчера обнаружить в почтовом ящике пакет — я ведь ничего не ждала, поскольку письмо за эту неделю уже пришло, а для следующего еще рано. И вдруг получаю красно-синее поздравление с наступающим 1946 годом — в 1946-м, сердце мое, мы еще не были знакомы, ты, вероятно, имел в виду 1948-й, но все равно приятно. Наконец-то я могу нормально поблагодарить тебя, ибо я жажду, Нельсон милый, быть — или хотя бы казаться — нормальной. Благодарить тебя за то, что я тебя люблю, что ты такой, какой есть, и любишь меня, нормальный человек не может. Зато если ты посылаешь мне книгу, я вправе сказать спасибо и дать волю всей огромной признательности, запертой в моем сердце. Спасибо, милый, спасибо большое, спасибо за книгу и не только за книгу, даже если это книга самой Эдит Уортон.

Я радуюсь, что скоро поеду за город, последняя неделя была очень трудной. Целыми днями обсуждали передачи и готовили политический манифест. Бедному Сартру это нравится не больше, чем мне, просто он считает это своим долгом, раз его попросили, хотя, естественно, предпочел бы плескаться в голубых лагунах в твоем обществе! Ты уверен, что Чикаго и вообще ваш континент — такое уж безопасное место? По-моему, скорее тебе надо бежать в Париж, потому что на Чикаго атомную бомбу сбросят наверняка, а Париж — город маленький, кому он сейчас нужен, чтобы бросать на него бомбу? Приезжай сюда, милый. День и ночь я мечтаю о нашей следующей встрече в Вабансии и о твоем приезде в Париж через год. О, я устрою тебе роскошную жизнь! Ты будешь здесь так же счастлив, как я в Чикаго, я покажу тебе все, что люблю, и ты тоже это полюбишь. Да, так будет, будет весной следующего года, не так уж долго осталось ждать. Работай как следует, работай для нас. Работай из любви к работе и чтобы я тобой гордилась. Работай, чтобы в залитом солнцем Новом Орлеане у нас был спокойный, радостный отпуск. Не огорчайся, что сейчас твоя жизнь кажется тебе тусклой, я внесу в нее много суматохи, я еще надоем тебе. Пользуйся временным затишьем и одиночеством, долго они не продлятся.

Получилось глупое, пустое письмо, где нет ничего, кроме любви. Прости, милый, но мне не удастся для разнообразия возненавидеть тебя черной ненавистью, я не способна даже на равнодушие. Как ни стараюсь, не нахожу в себе ничего, кроме любви. Прими ее, милый. Спокойной ночи. Кровать моя выглядит очень холодной, очень одинокой.

Твоя Симона

Летом 1948 г. Симона де Бовуар путешествует с Олгреном по Соединенным Штатам, Гватемале и Мексике. Она собиралась провести в Америке три месяца, но в связи с делами Сартра планы ее изменились: еще во Франции она узнала, что ей придется уехать на месяц раньше.

“Я не заговаривала об отъезде. У меня не хватило мужества сказать правду сразу, неделя шла за неделей, а я все не решалась. С каждым днем сделать это становилось труднее и труднее. Наконец во время долгой поездки на машине из Мехико в Морелию я как бы невзначай, с плохо сыгранной непринужденностью сообщила, что должна быть в Париже к четырнадцатому июля. “А, ну что ж!” — сказал он”. Через несколько дней он объявил, что ему надоела Мексика и вообще путешествия, и они вернулись в Нью-Йорк. Олгрен стал раздражителен, демонстрировал недовольство по любому поводу. “Однажды мы ужинали в Центральном парке, а потом пошли послушать джаз в “Кафе Сосайети”. В тот вечер он вел себя как-то особенно недружелюбно, я не выдержала и сказала: “Могу уехать хоть завтра”. Мы наговорили друг другу резкостей, и вдруг он пылко сказал: “Я готов сию же минуту жениться на тебе”. Тут я поняла, что мне не за что на него сердиться: вся вина лежит на мне одной. Я рассталась с ним четырнадцатого июля, не зная, увидимся ли мы когда-нибудь еще”.

87.

Понедельник, вечер, 19 июля [1948]

Нельсон, любовь моя! Получила ласковое письмо от тебя, спокойное и нежное. “У тебя счастливое лицо!” — говорили мне сегодня знакомые. Да. Сейчас полночь, но я не падаю с ног, я выпила капельку джина с грейпфрутовым соком (виски достать невозможно) и перед сном хочу тебя поцеловать. Африканец, который преподнес мне сумку из крокодиловой кожи, подарил еще два больших одеяла: одно я пошлю тебе, поскольку то, гватемальское, потерялось. Оно, конечно, было лучше, но это тоже хорошее. Отправлю сразу, как только смогу, хотя терпеть не могу зашивать посылки.

Жан Жене сказал, что я великолепно выгляжу, похвалил мое платье, мою последнюю книгу и в конце концов занял у меня денег. Он завел нового любовника, начал новую пьесу, но сам ничуть не изменился, как, впрочем, и большинство людей. Я ходила прощаться с моей русской подругой — она едет отдыхать в деревню. У нее теперь новые переживания: через два месяца она собирается вернуться на сцену и должна снова играть в “Мухах”, поэтому заранее изводится. Готова поспорить, что на первых репетициях она будет не в себе и просто не сможет играть. Я пыталась уговорить ее отдохнуть еще год, прежде чем снова начинать работать, но все впустую: она исходит от нетерпения и хочет знать как можно скорее, провалится она или нет. Это страшно глупо, но остановить ее не может никто. Я ужинала с ее мужем, молодым писателем Бостом, автором романа “Последнее ремесло”. На Монмартре была большая ярмарка. В этот сырой пасмурный вечер от “американских горок”, волшебных вагончиков, лотерей, фокусников веяло такой тоской, что у меня заныла душа. С Бостом, пока я не встретила тебя, у меня много лет был роман, но в прошлом году, вернувшись из Нью-Йорка, я сказала ему, что все кончено, сам знаешь почему. К этому моменту наши отношения уже не значили для меня так много, как вначале, соответственно и разрыв тоже, поэтому я не стала ничего тебе говорить. Мы с ним остались друзьями, по-прежнему близкими. Сейчас он не очень счастлив в любви, и я не удивляюсь: такая жена, как у него, — серьезная помеха для любовных похождений. Поэтому ужин у нас получился довольно грустный. Он не таит на меня никакой обиды, он и раньше знал, что я уже не люблю его, но ему все равно неприятно, что я его бросила, и некоторая напряженность между нами осталась. Ты просил сообщать тебе, что происходит в моей безумной голове, вот я и пишу про все это. И вообще, мне хочется, чтобы ты знал обо мне как можно больше.

Ради тебя я могу отказаться не только от очаровательного молодого человека, а практически от всего на свете, но я не была бы той Симоной, которая тебе нравится, если бы отказалась от нашей жизни с Сартром: я была бы тогда последней дрянью, предательницей и эгоисткой. И какое бы решение ты ни принял, я хочу, чтобы ты твердо знал: я не остаюсь жить с тобой в Америке вовсе не потому, что недостаточно тебя люблю. Больше того, мне расставаться с тобой тяжелее, чем тебе, и я намного мучительнее переношу разлуку; нет, любить сильнее невозможно, невозможно сильнее желать и больше скучать по тебе, чем я скучаю сейчас. Наверно, ты и сам это знаешь. Но ты должен знать и другое: до какой степени — может быть, это звучит нескромно — я необходима Сартру. Внешне он очень независим, но внутри у него вечная буря и смута, а я его единственный настоящий друг, единственный человек, который его по-настоящему понимает, по-настоящему ему помогает, работает с ним вместе и приносит ему покой и душевное равновесие. Я ему обязана всем, на протяжении почти двадцати лет он поддерживал меня, помогал мне жить, искать себя, пожертвовал ради меня очень многим. И вот недавно — наверно, года четыре назад — настало время, когда я наконец могу отплатить ему за все, что он для меня сделал, могу тоже помочь ему, как он когда-то помогал мне. И я никогда не смогу его бросить. Уезжать от него, пусть даже надолго, это да, но оставить совсем и связать свою жизнь с другим человеком — нет. Мне не хочется говорить об этом снова. Я знаю, что страшно рискую — рискую потерять тебя, — и знаю, каково мне придется, если это произойдет. Ты должен понять, Нельсон! Мне необходима уверенность, что ты действительно понимаешь все правильно: я мечтала бы каждый день и каждую ночь быть с тобой — до самой смерти, в Чикаго ли, в Париже или в Чичикастенанго. Нельзя любить сильнее, чем я люблю тебя — люблю сердцем, телом, душой. Но я готова скорее умереть, чем причинить глубокое страдание, непоправимое зло человеку, который столько сделал для моего счастья. Я не хочу умирать, но мысль о том, что я могу потерять тебя, так же для меня непереносима, как мысль о смерти. Может быть, ты подумаешь: надо же, сколько сложностей! Но мне моя судьба небезразлична, она очень важна для меня. И точно так же важна наша любовь — поверь, она стоит того, чтобы покопаться в сложностях. И поскольку ты меня спрашиваешь, что я думаю, а я испытываю к тебе огромное доверие, то я и выкладываю тебе все, что у меня на душе. А теперь иду спать, но перед сном целую тебя — нежным-нежным поцелуем. <…>

Твоя Симона

90.

Воскресенье [8 августа 1948]

Здравствуй, мой любимый! Мы проснулись вместе, ты показал мне кулак, а потом… Ладно, не могу. О, эти холодные, одинокие пробуждения в круглой комнате!

Сегодня спокойный день, воскресенье, на улице ветерок. Сартр с матерью уехали на неделю и оставили мне свою квартиру. Сидя за столом, я вижу из окна церковь и кафе “Дё маго”. Сейчас десять часов утра, и я не собираюсь никуда выходить до восьми вечера. Я приняла тонизирующую таблетку — хочу закончить главу. Ты тоже, думаю, будешь работать сегодня весь день. Мое эссе “Мораль двойственности” выйдет скоро в Америке, “Tвайс э иер” уже опубликовал оттуда отрывки. Я снова видела того же фокусника (я почти разгадала некоторые его фокусы) и побывала еще в одном погребке, настолько забитом американскими туристами, что я еле протиснулась. Он находится в подвале “Дё маго”, очаровательно оформлен в экстравагантном, но приятном стиле, там лучший в Париже джаз, действительно великолепный, и молодежь танцует божественно. Главный там — молодой трубач, про которого я тебе писала, он только что кончил переводить “Большие часы” твоего друга Keннета Фиринга. Странно: мой друг переводит книгу твоего друга, и это два разных мира, таких далеких, а мы c тобой так близки. Я упорно придерживаюсь заведенного распорядка: днем работа, вечером друзья — обычно в кафе, где есть виски, иногда под тентами на улице, иногда внутри. Друзья все те же: Сартр, красавец Бост, Джакометти, Ричард Райт — очень отлаженная жизнь. По-прежнему скучаю по тебе, бесслезно, трудно, лучше бы иногда поплакать, но я слишком много плакала тут как-то ночью, и с тех пор осталась только сухая, жесткая боль. И все-таки я чуть не разрыдалась, когда нашла у себя в чемодане носовой платок с буквой “О” и когда надевала маленький черный свитер, который так тебе нравится.

Вчера ходила в кино на “Огненный шар” Хоукса с Гари Купером и Барбарой Стенвик — местами забавно, но в целом — ерунда. Поскольку у меня впереди еще целый день, мне хочется с тобой спокойно поговорить. Не имея таланта писать, как ты, красивые выдуманные истории, я лучше расскажу тебе подлинные. Я перечитала твое последнее письмо и хочу к нему вернуться. Во-первых, я упомянула про красивого молодого человека вовсе не для того, чтобы похвастаться. Мне кажется, в наших отношениях хвастовство неуместно. Если мне и есть чем хвастаться, так это нашей любовью. Просто я очень хочу, чтобы мы были не только любовниками, но и друзьями и как можно больше знали друг о друге. А хвалиться в моей любовной биографии особенно нечем, сегодня я тебе все про себя расскажу, как ты рассказывал мне про себя в тот чудесный вечер в кафе “Каса контента”. Как ты уже знаешь, я родилась в мещанской католической и косной семье, воспитывали меня очень строго, запрещали читать массу книг — я прочла их только в студенческие годы, когда перестала верить в Бога. Но все равно я оставалась самой что ни на есть “нравственной” девушкой. В семнадцать лет я влюбилась в красавца кузена, умного, обаятельного, моего ровесника, он казался мне идеалом мужчины. Он был очень привязан ко мне, открыл мне современную литературу и помог психологически освободиться от семейных предрассудков, но он меня “уважал”, как может человек с мещанскими взглядами “уважать” кузину, а в жены взял богатую и глупую уродину, хранившую невинность до свадьбы. Потом стал пить и испортил жизнь себе и своим близким. В общем, банальная детская идеалистическая любовь. Его женитьба была для меня ударом, но не слишком сильным, потому что как раз в то время у меня появились новые друзья, студенты, как и я, и среди них Сартр.

Нас с Сартром очень скоро потянуло друг к другу, мне было двадцать два, ему двадцать пять, и я с восторгом отдала ему свою жизнь и себя самое. Он был первым мужчиной, с которым я легла в постель, — до этого я даже ни с кем не целовалась. С тех пор у нас общая жизнь, и, как я тебе уже говорила, я очень его люблю, но скорее как брата. В сексуальном смысле у нас не было полной гармонии, в основном из-за него: его не слишком интересует секс. Он человек пылкий, темпераментный — но только не в постели. Я интуитивно поняла это очень быстро, несмотря на свою неопытность, и постепенно мы сочли излишним — чтобы не сказать неприличным — продолжать спать друг с другом. Мы перестали это делать лет через восемь или десять, признав свою полную неудачу в этой области. Тут-то и появился молодой и красивый Бост, десять лет назад. Он намного моложе меня и был любимым учеником Сартра. Я обожала ходить с ним по горам. К тому моменту у него начинался роман с моей русской приятельницей, но он уже жалел об этом и собирался ее бросить. А она была когда-то моей ученицей, и я, в общем-то, хорошо к ней относилась, но она и со мной, и с ним вела себя довольно неприятно. Она из тех женщин, которые слишком много требуют от других, всем врут и вынуждают других врать им. В результате, когда мы с Бостом в Альпах ночевали как-то в одной палатке и нам вдруг очень захотелось заняться любовью, у нас не возникло угрызений совести. Ей мы ни слова не сказали ни тогда, ни потом. Бост хотел порвать с ней, но просто не мог: она к тому времени уже была без ума от него, и он не решался причинить ей боль. Потом началась война, после войны она заболела туберкулезом, и ему уже некуда было деться: он женился на ней и, как ты знаешь, живет с ней по сей день. Но нашей близости это не помешало. У нас были чудесные, легкие отношения, никаких безумных страстей, но зато и никакой ревности, никакой лжи, как бы одновременно и дружба, и огромная нежность. Меня полностью устраивала моя жизнь: мне хватало этих отношений — очень, в сущности, глубоких, — и я не тосковала по настоящей любви. Я считала, что уже стара для нее, и могла бы продолжать так считать всю оставшуюся жизнь, деля время между работой и дорогими мне людьми. А потом, как ты знаешь, любовь пришла. Не считая Сартра и Боста, я за всю жизнь провела по одной ночи с тремя мужчинами, которых хорошо знала и которые мне нравились, но сблизиться по-настоящему мы не смогли. Когда я приехала второй раз к тебе в Чикаго, я думала, это будет приключение в том же роде, ты мне нравился, мы могли бы провести вместе несколько приятных дней. Поэтому я и говорила, что ты поймал меня в западню. Я никак не ожидала настоящей любви, не предполагала, что могу увлечься, но ты! — ты заставил меня влюбиться в тебя, вернуться в Чикаго и любить тебя все сильней и сильней. Теперь ты понимаешь, что я должна была сказать об этом Босту. Я все объяснила ему, это было не очень приятно, но мы остались друзьями и часто видимся, иногда втроем — вместе с Сартром или с Ольгой, — иногда с ним одним. У нас позади длинная история, поэтому я и написала о ней в предыдущем письме. Но, как ты верно почувствовал, наши с ним отношения в последние годы были уже не такими бурными, как вначале, когда мы действительно были без ума друг от друга.

Все это, Нельсон, лишь способ сказать тебе, что только с тобой я узнала любовь настоящую, всепоглощающую, где сердце, тело и душа не разделены. Не было у меня в прошлом году молодых красавцев, не будет их и в этом году, не будет больше никогда, я думаю.

Вот мое прошлое, дорогой, вот мое настоящее. Понимаешь, у меня в Париже есть как бы семья: я так давно и так близко знаю этих людей, мы столько вместе всего пережили и хорошего, и плохого, что они для меня уже не просто друзья, а настоящая семья. Моя биологическая семья для меня ничто, я выбрала себе другую, сама. Это, в сущности, счастье — иметь семью, она помогает жить. Хотя и не спасает от одиночества, особенно если любишь (безумно). Тут она помочь не может. Не знаю, вполне ли ты меня понимаешь, но мне хочется, чтобы, когда я в следующий раз напишу: “Я виделась с Сартром, Бостом, Ольгой”, ты хоть отчасти представлял себе, что это означает. А мне ведь еще много предстоит написать писем, пока я не отброшу слова, чтобы снова соединиться с тобой.

До свидания, Нельсон, мне легче, оттого что я поговорила с тобой. Целую твои губы в мечтах.

Твоя Симона

Из книги “Сила вещей”:

“В Париже я каждую неделю находила в почтовом ящике конверт с чикагским штемпелем; я только потом поняла, почему так редко получала известия от Олгрена в Алжире: он писал мне в Тунис вместо Тенеса. Одно письмо вернулось, он отправил мне его снова. Счастье, что оно тогда затерялось: в тот момент оно оказалось бы для меня тяжелым ударом. Он пишет, что, выступая на митингах в поддержку Уоллеса, влюбился в некую молодую особу, которая в тот момент разводилась с мужем, и даже начал подумывать о женитьбе. Она лечилась у психоаналитика и не хотела принимать решений до конца курса. В декабре, когда я получила письмо, они уже почти не встречались, однако он счел нужным объяснить: “Я не собираюсь связывать себя с этой женщиной, сейчас она больше ничего для меня не значит. Но это не меняет дела, я по-прежнему хочу иметь то, что, как мне казалось в течение этих трех-четырех недель, она могла бы мне дать: теплый, уютный дом, где я жил бы со своей семьей — с женой и даже с ребенком. Нормально, что мне этого хочется, ничего необычного в моем желании нет, просто раньше мне это было не нужно. Возможно, дело в том, что мне скоро сорок. У тебя все иначе. У тебя есть Сартр и совершенно особый образ жизни: вокруг тебя все время люди, ты способна жить идеями. Ты погружена в культурную жизнь Франции, испытываешь удовлетворение от своей деятельности и от каждого прожитого дня. А Чикаго от всего далеко, примерно как Юкатан. Я веду бесплодное, пустое существование, сосредоточенное исключительно на себе самом: меня это совершенно не устраивает. Я прикован к Чикаго, потому что, как я тебе уже говорил и ты меня поняла, моя работа — писать про этот город, а писать про него я могу только здесь. Нет смысла все повторять сначала. Но в результате мне практически не с кем поговорить. Иными словами, я попался в собственный капкан. Я бессознательно выбрал жизнь, наиболее подходящую для того рода литературы, который мне лучше удается. Мне скучно с политиками и интеллектуалами, они какие-то неживые. Люди, с которыми я сейчас общаюсь, кажутся мне более подлинными: шлюхи, воры, наркоманы и т. п. Но моя частная жизнь оказалась принесенной в жертву. Роман с этой женщиной помог мне понять, что происходит между нами с тобой. Год назад я не решился бы изменить тебе, боясь все испортить. Теперь я знаю, что это было глупо: руки, находящиеся за океаном, не могут согреть, а жизнь слишком коротка и холодна, чтобы лишать себя тепла на многие месяцы”.

В другом письме он возвращается к той же теме: “После того несчастного воскресенья в ресторане Центрального парка, когда я начал все портить, у меня осталось ощущение — я писал тебе о нем в последнем письме, — что мне хочется иметь наконец что-то свое. В огромной степени оно возникло благодаря этой женщине, которая несколько недель казалась мне очень близкой и дорогой (теперь все уже не так, что не меняет сути). Не она, так другая. Это вовсе не значит, что я тебя разлюбил, но ты была так далеко и ждать оставалось еще так долго… Казалось бы, нелепо говорить о том, что давно можно считать пройденным этапом. И все-таки стоит, ведь ты не можешь навсегда сослать себя в Чикаго, равно как и я не могу жить изгоем в Париже, я обречен неизменно возвращаться сюда, к своей пишущей машинке и одиночеству, и испытывать потребность в ком-то, кто был бы рядом, потому что ты так далеко…”

Мне нечего было ответить, он был абсолютно прав, но меня это не утешало. Мне было бы нестерпимо жаль, если бы наши отношения прекратились. Этот преждевременный внезапный конец свел бы на нет счастье всех дней и ночей в Чикаго, на Миссисипи, в Гватемале. Постепенно, однако, письма Олгрена потеплели. Он рассказывал мне свою жизнь изо дня в день. Посылал газетные вырезки, поучительные брошюры о вреде табака и алкоголя, книги, шоколад, а один раз прислал даже две бутылки старого виски, запрятанные в огромные пакеты с мукой. Он написал, что приедет в июне в Париж и уже заказывает билет на пароход. Я успокоилась, но временами с болью чувствовала, что наша история обречена и конец наступит вот-вот”.

Пятница [3 декабря 1948]

Дорогой мой любимый ты! Я рада, что получила сентябрьское письмо, потому что оно заставляет нас поговорить по существу. Не могу сказать, что и последнее твое длинное письмо меня порадовало. Конечно, я знала — с той ночи, когда пролила столько слез, — что наша история, видимо, идет к концу и что-то в некотором смысле уже умерло, но для меня все равно было шоком осознать, что конец мог наступить так скоро, уже осенью, что он может наступить, например, завтра, — нет, меня это, конечно, не радует. Но ты совершенно прав, и все сказаное тобой подтверждается. Я вполне понимаю, что тебе нужна жена, твоя и только твоя, и ты заслуживаешь этого. Ты — прекрасная судьба для женщины, и я бы от всего сердца желала избрать такую судьбу для себя, но не имею права. Да, я понимаю тебя, Нельсон. Мне бы только хотелось, чтобы ты не жалел о своей прошлогодней верности — она не была бессмысленна. Для меня так много значила твоя верная, подлинная, согревающая любовь, она так глубоко волновала меня и я с таким счастьем платила тебе тем же, что если я еще хоть что-то для тебя значу, то не жалей. Не жалей о том, что отдал мне так много, ведь благодарность моя не знала предела. Да, жизнь коротка и холодна, поэтому не стоит пренебрегать такой сильной и горячей любовью, как наша. Нет, не было безумием любить друг друга, жертвуя всем остальным, мы были счастливы, по-настоящему счастливы, многим за всю жизнь не выпадает и десятой доли нашего счастья, я никогда не забуду этого, и, надеюсь, ты тоже будешь иногда вспоминать. А пока, милый, я мечтаю только об одном — чтобы мы еще хоть один раз побыли вместе: приезжай в Париж между апрелем и сентябрем. И о том, чтобы дружба наша не оборвалась, даже если у тебя появится жена. <…>

Люблю тебя по-прежнему.

Твоя Симона

121.

Суббота [29 января 1949]

Милый мой дорогой! В Париже промозглая погода, туман и холод. Но мне все равно, я жду весны и чувствую себя прекрасно. На днях мы с Диком Райтом ходили есть его любимый кускус. У него только что родилась очаровательная дочка (так он сам говорит, я ее не видела), и он очень счастлив, но явно не слишком утруждает себя работой. Переселение в Париж и рождение ребенка истощили его силы, и он на месяц уезжает в Рим. Он развлекал меня рассказами об африканских неграх. Оказывается, американские и африканские негры друг друга терпеть не могут. Помнишь Дайопа, который подарил тебе одеяло, — он издавал журнал, и ты говорил, что ничего там не понимаешь? Райт сотрудничал с ним некоторое время, а сейчас его ненавидит. Так вот, по его словам, этот негр, такой с виду милый и услужливый, обращался со своей белой секретаршей хуже, чем любой плантатор с черным рабом. Он состряпал целую историю о налете на его редакцию — про это писали во всех газетах. На самом деле редакция располагалась в квартире некоей многодетной женщины, которая никак не могла заставить его выехать и однажды ночью выкинула все его вещи на улицу. Тут-то он и заявил ради рекламы, что произошло ограбление. История, как видишь, темная. Еще одна темная и нелепая история — это процесс Кравченко, взбудораживший парижскую элиту. Ты, наверно, в общих чертах знаешь, в чем дело: коммунистическая газета “Леттр франсез” заявила, что автор книги “Я выбираю свободу” вовсе не Кравченко, а какой-то американец. Книга, конечно, плохая, и ни единому слову в ней верить нельзя, поскольку Кравченко — предатель. Возможно, ему действительно помог какой-нибудь американский писатель по части стиля, но сочинил он ее, несомненно, сам. Коммунисты не в состоянии доказать, что автор книги не Кравченко, поэтому вся их затея — бред, и процесс проигран заранее. Они доказывают, и временами успешно, что он лжет, но это уже проблема ситуации в России, а вовсе не авторства Кравченко. Он тоже называет их лжецами, говорит, что их обвинения бездоказательны, и хотя так оно и есть, книга его все равно никакого доверия не вызывает. Все врут наперебой, все не правы, и все кипят от ярости. Кравченко ведет себя как настоящий русский: кричит, стучит кулаком по столу, кипятится и ни на один вопрос не отвечает прямо. Коммунисты расставляют ему ловушки, но действуют нечестными методами, например, спрашивают: “Чем кончается “Кукольный дом?” (он упоминает эту пьесу в книге). Он недоумевает: “Что? Какой дом?” Они злорадно смеются и делают вывод: он не знает Ибсена, следовательно, книгу написал не он. Но это ровно ничего не доказывает, потому что в русском переводе пьеса называется “Нора”. И все в таком духе. Интересно, у вас в Штатах об этом говорят? <…>

До свидания, дорогой, мне надо работать. Я безумно устала от такого количества дел, но постараюсь вернуть себе форму к твоему приезду. В крайнем случае ты мне ее вернешь. Люблю тебя как никогда, мой дорогой-предорогой ты.

Твоя Симона

122.

Среда [9 февраля 1949]

Как я могла так долго не писать тебе, дорогой мой ты? Мне стыдно. Никакой особой причины нет, просто время как-то незаметно пробежало. Наверно, отсутствие событий не располагает к писанию писем. Зима потихоньку переходит в весну, моя любовь к тебе не переходит никуда, процесс Кравченко продолжается, русские непостижимы (еще более непостижимы, чем индейцы Вабансии): они орут друг на друга, врут без зазрения совести и вдруг ни с того ни с сего все дружно хохочут. В центре внимания — жена Кравченко. Ее появления ждали, дрожа от любопытства: как она будет одета? Оказалось, как обычная француженка или американка. О муже она сообщила, что у него скверный характер и он не хочет иметь детей. Кравченко, конечно, наврал с три короба, но русские сталинисты, которые приехали на суд свидетельствовать против него, врут ничуть не меньше. Все они омерзительны и глупы. <…>

Зато кого я повидала с удовольствием, так это старого Андре Жида — думаю, он старше всех ныне живущих французских писателей (он получил Нобелевскую премию за то, что всю жизнь писал, как хорошо и правильно быть гомосексуалистом). В молодости он был женат, но с женой никогда не спал, зато от другой женщины у него есть дочь, и он сумел выдать мать своей дочери замуж за своего же любовника — теперь она может похвастаться, что спала даже не с одним, а с двумя педерастами. Сейчас он живет с очаровательной пожилой дамой, бабушкой собственной дочери, — неплохая семейка, правда? Но он явно чувствует себя счастливым в ее лоне, и все его холят и лелеют. Он ужасно смешно рассказывает всякие истории. Его пригласили в Чикаго получить премию Гёте — пять тысяч долларов, такие деньги на дороге не валяются, но он считает, что слишком стар для подобного путешествия, Штаты его пугают. Интересно дожить до глубокой старости и до такой славы. Вот когда начинается настоящая жизнь: можно говорить и делать что хочешь, и все поддакивают, восхищаются. Тебе бы хотелось так? <…>

Пожалуйста, займись основательно предотъездными хлопотами. Запаси побольше пленки для Франции и Италии. До свидания, милый, до свидания, до скорого. И не забудь привезти побольше любви американского производства, посмотрим, чья лучше.

Твоя Симона

В мае 1949 г. Нельсон Олгрен приезжает в Париж. Они с Симоной отправляются путешествовать (Рим, Неаполь, Тунис, Алжир, Марокко), сентябрь проводят в Париже, после чего он самолетом возвращается в Нью-Йорк.

“Первое письмо Олгрена было невероятно радостным. Во время посадки в Гандере он узнал из газет, что получил Национальную премию. Коктейли, интервью, радио, телевидение — его чествовал весь Нью-Йорк. Потом друг отвез его в Чикаго на автомобиле. Он был счастлив во время путешествия по Европе и счастлив, что вернулся на родину. Он писал мне: “Мы ехали всю субботу и все воскресенье, чудесно было снова увидеть американские деревья и огромное американское небо, большие реки и равнины. Америка не такая яркая страна, как Франция, ничто в ней не пронзает сердце с первого взгляда, как маленькие красные крыши, когда подъезжаешь к Парижу поездом или летишь на самолете. И не вселяет трепет, как пугающе грозный серо-зеленый свет Марракеша. Она всего лишь просторная, теплая и легкая, надежная и сонная, и неторопливая. Я радовался, что родился здесь, и мне было легко от мысли, что, куда бы я ни уехал, в эту страну я могу вернуться всегда”. Он написал, что ждет меня, и я вновь обрела уверенность”.

В июле 1950 г. Симона де Бовуар, несмотря на страх оказаться отрезанной от Франции из-за войны в Корее, едет к Олгрену в Америку. Там он объявляет, что больше ее не любит и намерен вновь жениться на своей бывшей жене Аманде, с которой развелся в 1945 г. Они проводят вдвоем тягостное лето на озере Мичиган, где Симона, плохо умевшая плавать, едва не утонула. Улетая в сентябре из Чикаго, она считает, что больше они не увидятся.

203.

Пятница [8 декабря 1950]

Нельсон, любимый! Душа не лежала писать письма целую неделю, слишком все кругом плохо. В каком-то смысле могу понять тебя, когда ты радуешься развитию событий: наверно, американцам полезно потерпеть поражение, может быть, их чему-нибудь научит война, в которой их разгромят китайцы. Но это грозит серьезными последствиями для нас лично, так как война означает русскую оккупацию, и все наши друзья уверены, что Сартра коммунисты либо уничтожат, либо сошлют в Сибирь (меня, разумеется, тоже). Это нас просто убивает, потому что, видит Бог, мы настроены совсем не проамерикански, а уж сейчас меньше, чем когда-либо. Наоборот, нам очень интересно, что могли бы предпринять здесь русские, но мы этого никогда не увидим. Придется бежать. Только куда? Уж никак не в Америку, потому что мы против ее политики. В Бразилию? В Африку? А Бост? А Ольга? А другие наши друзья? Нет, страшно подумать. Однако если не сегодня, то через год или два этого все равно не избежать. Знаешь, Нельсон, я впервые порадовалась, что ты меня разлюбил: если мы больше не увидимся, мне будет уже не так тяжело. И все-таки мысль, что я никогда больше не увижу ни Вабансию, ни Форрест авеню, ни тебя, разрывает мне сердце. Что за буйнопомешанные правят вашей страной! Что за грязные свиньи!

Спасибо, милый, за длинное письмо. Каким образом ондатра сумела угнать твою лодку? По мнению Боста, ловко придумала не ондатра, а автор письма… Твой двор в снегу наверняка выглядит изумительно. Здесь настоящего снега нет, так только, что-то белое, и хмурое небо. Твоя книга, которая наконец-то вышла, выглядит очень внушительно. Посылаю тебе ее вместе с книгой Сартра и журналом, где ты сможешь почитать коммунистического “поэта камней”, Понжа. Там его портрет и несколько стихотворений, но, к сожалению, не о камнях. Почитай заодно статьи о Лотреамоне, Аполлинере и на странице 136 — о молодом монахе Мурре, который на Пасху проповедовал в соборе Нотр-Дам, — помнишь, я тебе писала? — и обличал Церковь, а сумасшедший психиатр объявил его сумасшедшим. У Галлимара многие называют твою книгу блистательной. Готовятся самые хвалебные отклики, буду держать тебя в курсе.

Пытаюсь писать дальше свой роман, но не могу сосредоточиться. Париж живет в страхе и дурных предчувствиях. Надеюсь, хоть тебе не грозит тюрьма. Где бы я ни оказалась, буду любить тебя до самой смерти. Целую тебя с грустью и нежностью.

Твоя Симона

205.

Четверг [14 декабря 1950]

Милый, дорогой ты! Да, твое огромное письмо очень меня порадовало. Правда, оно пришло с большим запозданием, поскольку ты упорно не желаешь клеить столько марок, сколько положено, но все-таки пришло, и, как ты выражаешься, у меня теперь есть что почитать. Твои рассказы о Харольде, Бетти и маленькой шлюшке и о том, как ты бессмысленно суетишься вокруг них, просто упоительны. Спасибо за газетные вырезки, ладно, я готова засесть за Библию в ближайшие дни. <…> В ответ посылаю статью о тебе из “Комба” — когда-то это была газета Камю, а теперь стала проамериканской и гнусной. Их критик, честный и очень неглупый, посвятил тебе центральный материал на еженедельной литературной полосе. Попытайся сам прочесть по-французски или попроси Нила перевести. <…>

Теперь, милый, отвечу серьезно на серьезную часть твоего письма. Во-первых, мне было приятно узнать, что ты собираешься сделать меня несчастной на долгие годы, если все пойдет хорошо. Согласна! Я не хочу, чтобы ты совсем исчез из моей жизни, и готова присутствовать в твоей хоть в таком качестве. Спасибо за эту новость, я снова испытала чувство спокойной нежности к тебе, когда-то такое привычное, но теперь почти исчезнувшее. Оно вернулось, и мне хорошо, ты так дорог мне, милый.

Но теперь я тоже буду тебя ругать! По-твоему, я истеричка… Да ты просто слишком самоуверен! Когда мы только познакомились, ты сам признавался, что обращаешь в псевдомудрость свое самодовольное нежелание ничего знать: крокодил в тине. Да, у тебя уютный, засыпанный снегом дом, тебе там хорошо вместе с твоими чокнутыми приятелями-наркоманами, но это еще не основание для такого безоблачного оптимизма. Допустим, мир продлится еще несколько лет, хотя я сомневаюсь. К тому же для вас это будет мир, а для нас — русская оккупация. Может быть, война и не вспыхнет, даже если русские захватят Париж, но нам-то легче не будет. Считать, что коммунисты в первую очередь расправятся с Сартром и его сторонниками, вовсе не тщеславный бред, как ты выражаешься. Так считают все без исключения наши знакомые. Коммунисты ненавидят его смертельно, среди интеллигенции он для них враг номер один. Вполне вероятно, что нам действительно придется уезжать, как это ни ужасно, и истерия тут ни при чем. Знаешь, я сейчас вспоминаю, как году в тридцать девятом — сороковом, когда моя подруга-еврейка в панике говорила о еврейских концлагерях, у меня тоже было ощущение, что это истерия, но ведь она оказалась права. Когда человек не ощущает опасности нутром, она кажется ему не вполне реальной. Моя подруга видела, что французы без еврейской крови не понимают ее, она чувствовала себя одинокой и беспомощной, я хорошо это помню. Точно так же сейчас ситуация видится нам с тобой по-разному, и тебе проще не замечать, что самое худшее действительно может произойти (точно так же, как ты обратил все в шутку, когда я летом чуть не утонула).

Теперь второе: приезжайте в Штаты, пишешь ты. Сартр и я считаем, что сразу же угодим там за решетку, но дело даже не в этом. В глазах французов искать убежища в Штатах есть политический выбор, и он для нас неприемлем. Предположим, в один прекрасный день война кончится и мы захотим вернуться: представь себе, как на нас дома будут смотреть, если в момент, когда Сталин захватывал Францию, мы бросились в объятия Трумэна? Конечно, мы должны писать, но сохраняя доверие тех, для кого пишем, а бегство в Штаты сразу же превращает нас в предателей. Если человек там родился, дело другое: он там живет, и проблема выбора перед ним не стоит. Но эмигрировать туда означает одобрение и согласие. Это вопрос не гордыни, а порядочности. Пойми, левых французов, даже либеральных, выворачивает от нынешней американской политики, и меня в том числе. Мы презираем богатеев-капиталистов, которые бегут в Нью-Йорк, дрожа за свои кошельки. Выбрать Америку значит выбрать капитализм, а это противоречит всему, что мы всегда писали и говорили. Конечно, для судеб мира наш выбор не важен, но для нас он важен очень. К тому же возникает проблема материальная, и она тоже тесно переплетается с моральной. Чем мы можем в Америке зарабатывать? Статьями, выступлениями по радио и т. д., иначе нам просто нечего будет есть. В 1940–1944 годах французы в Штатах, чтобы прокормиться, вынуждены были работать на пропаганду (чего коренные американцы могли не делать). Но тогда была другая ситуация, а сегодня это совершенно для нас исключено. Мы можем ехать разве что в Бразилию. Бразилия — богатая страна, она, скорее всего, останется наполовину нейтральной, и там ценят французскую культуру.

Постарайся понять меня, у нас не должно быть разногласий в таких важных вещах. Поверь, мы говорили со всеми нашими друзьями, обдумывали ситуацию много дней без всякой истерии. Видимо, ты чего-то не улавливаешь в нынешнем положении Франции, не можешь уловить, живя в Америке, иначе ты бы так не рассуждал. Мне бы очень хотелось поговорить с тобой. Ответь, пожалуйста, но не обрушивайся на меня с ходу, не принимай высокомерный тон, попытайся поставить себя на наше место. Вот, любовь моя, видишь, какое письмище? Ты сделал мне чудный рождественский подарок, отстукав свое огромное послание. Счастливого Рождества, счастливого Нового года тебе! Я с тобой всем своим гадким сердцем.

Твоя Симона

209.

Воскресенье [14 января 1951]

Любимый! Видимо, с моей стороны было не так уж глупо выбрать именно тебя из имеющихся в мире мужчин и отдать тебе свое дурацкое сердце и бренное тело в придачу. Ты действительно лучше всех и своим “экстренным” кратким посланием сумел выжать две скупые слезинки из моих давно уже высохших глаз. Береги свой горшок с золотом, любимый, береги хорошенько: надеюсь, раньше чем через год-два он нам не понадобится, ведь, кажется, ситуация потихоньку улучшается, ты не находишь? Но я согласна: если самое страшное все-таки случится, я попрошу у тебя долларов сто-двести, чтобы добраться до Мексики или до Рио, потому что французские деньги не будут стоить ничего. Думаю, в Бразилии можно подрабатывать преподаванием, лекциями и т. д., потому что у бразильцев куча денег и многие из них знают французский, но поначалу нам наверняка придется туго. Я сказала о твоем предложении Сартру, который хотя и не прослезился, но был глубоко тронут. Он тоже согласен взять у тебя взаймы сто долларов и считает тебя настоящим другом. Мы действительно ценим, что ты принял наши проблемы близко к сердцу и предлагаешь свой золотой горшок. Спасибо, любовь моя. <…>

215.

Понедельник [5 марта 1951]

[Сен-Тропез]

Мой милый звероподобный зверь! Только я успела отправить свою засыпанную снегом корреспонденцию, как мне вручили твое длинное письмо, такое милое и пухлое от газетных вырезок, спасибо, огромное спасибо. Интересно, что ты такое мог рассказывать Роберту Лаури о любви? Имеешь ли ты хоть малейшее представление о том, что значит это слово для человекоподобного человека? А он, интересно, что понимает в любви? Приятно узнать, что ты держишь в Вабансии свободное спальное место на случай моего приезда. Ты думаешь, такое может случиться? Все зависит от тебя, от Сталина и от Трумэна. Умер Андре Жид, газеты пишут о нем в самом омерзительном тоне, хотя и отдают ему должное как писателю. Мирно скончаться в восемьдесят один год в окружении преданных друзей — вот поистине умная смерть. Жида люто ненавидели два ревностных католика: прозаик Мориак и поэт Клодель. Наша приятельница Кассуле придумала великолепный розыгрыш. На следующий день после смерти Жида она послала Мориаку телеграмму: “Ада нет. Гуляй на полную катушку. Извести Клоделя. Андре Жид”. Мориак в ярости (он не знает, кто это сделал).

Собираюсь завтра сесть за работу после двух недель отдыха. Колено мое прошло, Бост, который тоже повредил колено, уже давно перестал хромать, и мы с ним целыми днями катались с гор на лыжах под ослепительным солнцем. Правда, в воскресенье наш очаровательный тихий уголок превратился в сумасшедший дом: понаехали машины и автобусы с побережья, сотни людей хлынули на спуски, где в будни бывает не больше двадцати человек. Все сбивали друг друга с ног: за день — шесть переломов и несчетное количество вывихов. Когда это случается, пострадавшего сразу же отправляют на санях вниз, потому что в нашей деревне нет врача. Ближайший врач в пяти милях. Ты, конечно, был бы возмущен, так же как и нашими пляжами, где людям позволяют тонуть в свое удовольствие.

Вчера мы спустились вместе с Бостом на побережье, в прелестный портовый городок Сен-Тропез, где, надо сказать, довольно холодно. Собираюсь провести тут месяц. Дома почти не отапливаются, зато вид великолепный. Сен-Тропез считается модным и изысканным местом, летом сюда съезжается весь Сен-Жермен-де-Пре, но сейчас тут пусто и жизнь течет как в обыкновенной средиземноморской деревне.

Я прочла биографию Мелвилла, какой человек! Он мне очень нравится — ты знаешь, что в Риме он останавливался в нашей “Минерве”? И очень хорошую американскую книжку о Джойсе. Не заглядывал ли ты случайно в его “Поминки по Финнегану”? Париж готовится пышно отпраздновать в этом году свой двухтысячелетний юбилей. По сравнению с ним Чикаго кажется совсем юным, ты не находишь? Кстати, самый красивый дом в Сен-Тропезе, над пристанью, принадлежит Маккормикам, старинной чикагской семье. Они каждый год обновляют обстановку, и это всегда чудесная старинная провансальская мебель.

Тут арестовали массу бабушек, накормивших внуков отравленными пирожками, и десяток молодых людей, поубивавших своих папаш, — вот тебе новый французский стиль. Мы уже меньше боимся войны, но, по мнению Вашингтона, это опасное легкомыслие: нам следует продолжать нервничать. Нет уж, хватит, надоело жить трясясь от страха. <…>

Вторник

Письма нет. Наверно, на сей раз ты наклеил столько марок, что оно унеслось в Германию или в Италию. Жаль, в такое затишье было бы очень приятно получить письмецо, особенно из моего любимого Форреста, хотя в свое время я предпочитала Вабансию.

Бост уехал в Париж. Ольга, как он пишет, решила бросить театр, поэтому ходит мрачная, и ему приходится нелегко. <…> Раймон Кено стал членом Гонкуровской академии — поступок странный и, в общем, огорчительный, потому что это своего рода мафия, конформистская, приспособленческая и никому не интересная. Камю, Сартр и я всегда отказывались в нее войти. Сартр уже не знает, есть ли у него во рту хоть один зуб, который бы не болел.

Понедельник

Письма все нет. Я ждала, ждала, больше не жду и отсылаю свое. Небо проясняется, погода хорошая. Я очень много работаю. Пишу книгу — твою книгу, — роман о Франции первых послевоенных лет. Пытаюсь передать атмосферу радостного возрождения, когда все казалось возможным, и постепенное разочарование. Роман будет очень длинный, с огромным количеством персонажей, множеством сюжетных линий. И среди них некое подобие нашей с тобой истории: 1) потому что такая любовь — между Чикаго и Парижем — кажется мне типичной для нашего времени, когда самолеты сближают города, но не делают их реально ближе и т. п., 2) а главное, потому что мне приятно ее вспоминать и воссоздавать на бумаге. Сейчас я как раз пишу эту часть, она будет короткая, но мне очень хочется, чтобы получилось хорошо. Я очень тщательно ее отделываю. Это, конечно, неосторожно с моей стороны, потому что память у меня хорошая и, когда я вспоминаю, все для меня оживает, становится абсолютно реальным и я впадаю в тоску. В такую тоску, что мне даже тяжело писать тебе. Слишком много любви скопилось во мне и не находит выхода. Ты такой милый в моих воспоминаниях.

Мне нисколько не жаль, что на твоем бедном девственном сердечке навеки останется темное пятно. Можно размассировать колено или лодыжку, но с сердцем это не получается: я чувствую, что мое покалечено безнадежно и больше мне не послужит. Но оно вполне сгодится для тебя, мой бедный дикий зверь. Оно твое навсегда, как и

твоя Симона.

216.



Поделиться книгой:

На главную
Назад