Но и это еще не все.
Кстати, Россия предстает в этих цитатах как страна на триста лет опередившая свое время. Именно наш век пришел к тому, что «писца» почти во всем мире стало невозможно по одежде отличить от «боярина». В своем веке Крижанич подобных вольностей не видел более нигде. В России каждый одевался как желал и мог. Вне ее царил тоталитарно-сословный подход к облачению людей. Венеция и некоторые другие города-республики, читаем у Крижанича,
Затронув тему простого народа, давайте не обойдем трудный вопрос: по каким критериям оценивать «качество жизни» наших предков, прежде всего крестьян? Способны ли (и вправе ли) мы выносить какие-то суждения? Прошлое, не слишком ли оно неуютно для нас, с нашими сегодняшними ценностями и бытовыми привычками? В силах ли современный человек понять радости простолюдина Московской Руси или любой другой страны прошлого? Помню, как удивил нас, студентов, старый профессор географии Николай Леопольдович Корженевский, сказавший, что Афганистан, каким он его застал в 1911 году, был страной неправдоподобно бедной и полностью счастливой. Счастье человека не в богатстве. Среди богатых больше самоубийств — от пресыщения ли, от особой «скуки богатых», здесь не место разбирать. Человек счастлив, когда — его жизнь осмысленна — тогда он не ведает зависти, главной отравительницы счастья. Мы забываем, насколько осмысленной была патриархальная сельская жизнь. Начало конца осмысленной жизни кладет разделение труда. Как сравнивать жизнь крестьян, степень их благополучия и довольства в несхожих странах? Если сравнивать их питание, то стол русского крестьянина минимум до XIX века обильнее, чем в большинстве мест Европы по причине невероятного биологического богатства России (о чем не ведают сторонники «приполярной» теории).. Бескрайние леса буквально кишели зверем и птицей, в связи с чем иностранцы называли Русь «огромным зверинцем» (Я. Рейтенфельс, «Сказания светлейшему герцогу тосканскому Козьме III, о Московии», М, 1906, стр.188). Охота в России, в отличие о западноевропейских стран, не была привилегией высших классов, ей предавались и самые простые люди 14. Реки, озера и пруды изобиловали рыбой. Рыба, дичь, грибы и ягоды почти ничего не стоили. Такое было возможно из-за слабой заселенности страны и «ничейности» почти всех лесов и вод — в 70-е годы XVII века, когда Рейтенфельс жил в Москве, население России, уже соединившейся с Малороссией, составляло всего лишь около 9 млн чел., вдвое меньше, чем во Франции.
Другой важной особенностью русской жизни издавна было обилие праздников, церковных и народных. Первые делились на «великие» (в том числе 12 главных) с рядом «предпразднеств» и «попразднеств», «средние» и «малые» («меньшие малые» и «большие малые»). Манифест Павла Первого от 5 апреля 1797 года прямо запретил помещикам заставлять крестьян работать в воскресные и праздничные дни.
Многие праздники были непереходящими, т. е. жестко приуроченными к определенному дню. Храмовые праздники (одноименные с храмом) бывали «престольные», «съезжие» и «гулевые». Конечно, праздновали память далеко не всех святых и событий Нового Завета, иначе не осталось бы ни одного рабочего дня. Тем не менее, в году набиралось под полторы сотни праздничных дней, из которых 52 падали, правда, на воскресенья. Кануны некоторых (не всех) праздников считались полупраздниками, так что работали пол-дня. Общими «вакациями» в государстве были Масленица, Светлая неделя и две Рождественские недели. Были и светские праздники — день Нового года и 8–9 «царских» дней: дни рождения и тезоименитств царя, царицы, наследника и вдовствующей государыни (если была жива), а также день восшествия царя на престол и день его коронования, а при Николае II — еще и день чудесного спасения августейшей семьи, 17 октября по старому стилю.
Крестьянам и иному простому люду (кроме фабричного) немало досуга добавляли народные праздники вроде вешнего и осеннего Егориев, Ивана Купалы, Ильи Пророка, Семика, Красной горки. Покрова, Яблочного Спаса, Русальной недели, Духова дня, Веснянки, Сретения, Родительского дня. Порой они накладывались на второстепенные церковные, не празднуемые государством праздники. И, наконец, в любой местности праздновалась память особо чтимых местных святых и блаженных. Сколько это добавляло дней, сказать трудно, но так или иначе досуга у простых людей (мать семейства не в счет; ее работа не кончалась никогда — дети, скотина, уборка, готовка, стирка) было много больше, чем у связанных службой «непростых», и здесь скорее господа понемногу стали следовать за мужиками, чем наоборот. Была, конечно, и противоположная тенденция. Поскольку праздники съедали чуть ли не половину годового рабочего времени и способствовали пьянству, власти и церковь стремились сократить их количество. К концу прошлого века число официально праздничных, неприсутственных дней в году в России было сведено к 98, но наших крестьян это затрагивало мало (для сравнения, в Австро-Венгрии неприсутственных дней осталось только 53 — т. е. воскресенья плюс еще один день).
Любовь к досугу и увеселениям на Руси четко выражена на протяжении всей ее письменной истории. Описание того, как развлекались жители Пскова почти пятьсот лет назад, в 1505 году, кажется до странности знакомым сегодняшнему читателю:
Народные игры (помните некрасовское:
Описания народной русской жизни более близких к нам времен (конца XIX — начало XX вв.) также переполнены свидетельствами о праздниках и увеселениях. Среди переизданных в последнее время (и, стало быть, легко доступных] упомяну увесистую «Народную русь» А. А. Коринфского (М., 1995), впервые вышедшую в 1901 году.
Досуг в России весьма ценили и городские жители. У них эта черта породила около трехсот лет назад такое сугубо русское явление, как дачная жизнь — явление, постепенно ставшее воистину массовым 17. В Европе нечто подобное стало появляться лишь в нашем веке, в последние десятилетия. По контрасту, протестантская Европа и Америка между XVII веком и Первой Мировой войной отдыхали мало. Воскресенье посвящалось церкви и домашним делам, отпуск был еще в диковину. Отдыхал тонкий слой богатых бездельников. Реформация почти исключила отдых из программы жизни, чем немало содействовала экономическому рывку Запада. На появление в России дачной жизни в столь далекие времена можно смотреть и как на опережающий социальный прорыв, и как на пример того, насколько нации опасно расслабляться до построения основ изобилия. Верны обе точки зрения.
Возвращаясь к крестьянам, можно сказать следующее. Конечно же, крестьянское прошлое легким не было нигде, но в большинстве стран, давно завершивших процесс раскрестьянивания, оно воспринимается сегодня в приукрашенном, этнографически-театрализованном виде, чему помогает и невольный перенос нынешнего благополучия в прошлое. У нас же в прошлое переносится, наоборот, советское и постсоветское неблагополучие. Служи нам точкой отсчета хотя бы предреволюционный российский уровень, картина гляделась бы иначе 18. Мало того, кажется, только у нас крестьянское прошлое сознательно окарикатурено, в том числе и наукой (правда, есть отрадные исключениями среди них монументальный труд Марины Громыко «Мир русской деревни», М. 1991).
Хотя полностью объективный взгляд в прошлое едва ли возможен, я, сколько ни вглядываюсь, не вижу признаков того, чтобы европейский простолюдин позднего Средневековья — начала Нового времени, сельский или городской, был счастливее своего русского современника. Напротив, я все время нахожу свидетельства того, что верна как раз обратная точка: зрения. Судить о «качестве жизни» народа на протяжении длительных отрезков исторического времени — не высших слоев, а именно нар рода — позволяет демографическая статистика, к ней и прибегнем. Возьмем три века, предшествовавших Промышленной революции, время, когда крестьяне во всех без исключения странах составляли подавляющее большинство, «планирование семьи» было неведомо, женщины рожали столько детей, сколько Бог пошлет, а ограничителями роста населения были болезни и моровые язвы, младенческая смертность, голод, войны, непосильный труд, винопитие, неразвитая гигиена, стрессы, общая тяжесть жизни. Если сегодня высокий; прирост населения отличает самые неблагополучные страны, тогда все обстояло наоборот. Тем более интересную картину приоткрывают цифры. А именно, что между 1500 и 1796 годами число только великороссов выросло в 4 раза (с 5 до 20 млн), тогда как французов — лишь на 80 % (с 15,5 до 28 млн), а итальянцев — на 64 % (с 11 до 17 млн) 19. Вот и делайте выводы.
Чтобы закончить с темой «качества жизни» в те далекие времена, приведу три цитаты из записок иностранцев, сделанных в царствования Федора Иоанновича, Бориса Годунова и Алексея Михайловича, о русских:
Было бы ошибкой думать, что наша новейшая публицистика в своем бездумном очернении России подхватила исключительно марксистскую эстафету. Правда состоит в том, что марксисты — не более, чем ученики тех, кто, исповедуя полностью радикальные взгляды, слыли у нас либералами. Они-то и были пионерами очернительства. Вот что записал для памяти — а развил ли эту мысль печатно, не ведаю — в 1870 году Лев Толстой (сокращаю по недостатку места, а не из желания утаить часть мыслей писателя):
5
Нужна любовь! Эта черновая, непричесанная запись великого писателя, вместила, тем не менее, удивительно много: точную оценку скверной соловьевской, предвзятым судейским пером писаной «Истории», предельно ясное осознание того, что даже мельчайший факт истории неотчуждаем от людей, ибо он всегда дело их рук и, главное, прозрение о любви, как о внутренней установке, обязательной для авторов, берущихся за темы родиноведения. Увы, и ныне пером многих из них водит (удачно дополняя невежество) совершенно противоположное чувство — явственно заметная нелюбовь к своей стране.
Аудитория наших СМИ уже почти свыклась с тем, что в адрес России и всего русского как бы положено отпускать уничижительные словечки и пассажи. В этом смысле многие наши авторы близки к тем организмам, которые не могут жить без «матерка» и сами того не замечают. Думаю, именно таких авторов имел в виду философ и писатель Юрий Мамлеев, большую беседу с которым поместила «Литературная газета» (28.1.98);
Журналисты, о которых говорит Ю. Мамлеев, не любят свою родину — иногда открыто, чаще тайно, — исходя, судя по всему, из презумпции: а за что ее любить? Они давно для себя решили, что русская история — самая ужасная в анналах человечества и что Россия вот уже двенадцатый век все бьется в заколдованном кругу какой-то «парадигмы несвободы». У этой нелепицы многосоставной генезис. Она умудрилась стать такой привычной, что мало кто ее вообще осознает в качестве нелепицы, а кто осознает, полагает продуктом советского времени. Вот что пишет историк идей Игорь Чубайс:
В течение почти двух веков наши благодушные дворяне, ездя за границу, из любопытства покупали там антирусские памфлеты, дефицита которых Европа не знала с той поры, как знакомство с географической картой перестало быть в этой части мира: достоянием немногих. Жанр просто не мог не возникнуть, ибо карта (особенно в широко принятой тогда равноугольной цилиндрической проекции Меркатора.) рисовала совершенно устрашающую картину того, как огромная Россия нависает над сутуленькой тонкошеей Европой. Вспышки памфлетной деятельности порождались то обострением политической обстановки (сразу же выходил в свет, среди прочего, очередной вариант подложного «завещания Петра Первого» — плана завоевания Россией мирового господства), то войнами (особо обильный урожай дала Крымская война), то обоснованным гневом на Россию в связи с подавлениями польских восстаний, то личными обидами авторов.
Широта кругозора памфлетистов поражает. Например, известный искатель приключений Дж. Казанова в своей «Истории потрясений в Польше от смерти Елизаветы Петровны до русско-турецкого мира» («Istoria delle turbulenze della Po;onia dall morte di Elisabet Perowna fino alla pace fra la Russia e la Porta ottomana», 1774) внес вклад в этнографию, заявив, что русские — не славяне. Эта интересная новость, подхваченная в XIX в. польским эмигрантом Ф. Духиньским, ныне радостно тиражируется то одним, то другим маргинальным недоучкой на просторах бывшего СССР.
Изобретатель «революционного календаря» (брюмеров, термидоров и пр.) С. Марешаль в книге «История России, сведенная к изложению лишь важнейших фактов» («Historie de la Russie reduite aux seuls faits importants», 1802) представил исторический путь России как «сумму преступлений ее правителей», и подобный взгляд имеет своих энтузиастов доныне.
Швейцарец Шарль Массон, учитель сыновей генерала Н. И. Салтыкова, а затем секретарь великого князя Александра Павловича, в 1796 подвергся высылке (возможно, несправедливой) из России по распоряжению Павла I, и — верх обиды! — после смерти последнего не был приглашен своим бывшим работодателем, теперь уже царем Александром I, обратно. Кипя негодованием, он накатал довольно большую книгу «Memoires secrets sur la Russie…» («Тайные записки о России, особенно конца царствования Екатерины II и начала царствования Павла I», 1803) и утешился ее хорошим сбытом по всей Европе. Благовоспитанный «Брокгауз» говорит по поводу Массона, что
Не совсем бесследный вклад в россиеведение внес иллюстратор Библии и «Дон Кихота» Г. Доре, выпустивший по случаю Крымской войны книгу карикатур «История святой Руси» («Historie de la Sainte Russie», 1854). Библиотекарь и ученый В. Ген, после десятилетий безуспешных попыток сколотить в России капиталец, уехал в Германию всего лишь с пенсией и сочинил там полную редкостной злобы — злобы неудачника — книгу «De moribus Ruthenorum» 1892). Он писал, что русские неспособны сложить два и два, что
То, что подобные, книги находили в России благодарных читателей, заранее согласных с каждым словом автора, не должно удивлять. Еще в 1816 году издатель исторического журнала «Пантеон славных российских мужей» Андрей Кропотов подметил, что французские гувернеры из числа
Книг в духе Казановы, Массона и Гена понаписано было великое множество, и поскольку французский, а часто и немецкий, наши дворяне знали с детства (английский тогда почти не учили), каждая из них, будучи ввезена в Россию, прочитывалась многими. Эффект запретного плода срабатывал безотказно, и немалая часть русского просвещенного общества постепенно поверила, что живет в «восточной деспотической империи» (вроде тамерлановой?), поверила в загадочный гибрид «варяго-монголо-византийского наследия» и в исключительную кровавость русской истории, в «неспособный к свободе», крайне покорный и терпеливый народ-коллективист, в беспредельно обскурантистскую церковь; поверила в анекдоты про «потемкинские деревни», про дивизию, которой Павел I велел маршировать прямиком на Индию и остановленную уже чуть ли не у Твери, про указ о назначении митрополита Филарета командиром гренадерского полка, который (указ) якобы подмахнул Николай I, и в тому подобный вздор.
Свой вклад в антирусскую риторику внесли и основоположники научного «изма» — да такой, что некоторые их труды были негласно запрещены(!) к изданию в СССР (см.: Н. Ульянов, «Замолчанный Маркс», изд. «Посев», Франкфурт, 1969). Эти труды не остались, однако, не прочитанными учениками основоположников в старой России, и кое-кто из них полностью принял мнение Маркса-Энгельса о «гнусности» русской истории.
Подобные настроения не могли не затронуть и профессиональных отечественных историков. Современный ненавистник России Ален Безансон прекрасно знает, что имеет в виду, когда говорит:
Вздор мало-помалу перетекал в российскую публицистику, впитывался сознанием в качестве доказанных истин. Интеллигент внушаем и почтителен к «Европе», так что начиная со второй половины XIX века многие либералы, не говоря о левых, сами того не замечая, уже смотрят на свою родину сквозь чужие, изначально неблагосклонные очки. Вот почему их так озадачивает, например, толстовство многих европейцев, кажутся странным чудачеством русофильские чувства ряда видных немцев, среди которых Фридрих Ницше, Освальд Шпенглер, Томас Манн, Райнер-Мариа Рильке (последний говорил:
Показательно, что, например, художнику не нужны толкователи родной страны, он чувствует и знает ее нутряным знанием. Лескова насмешили бы кабинетные домыслы про неспособность к свободе. Бунин брезгливо отбросил бы статью о восточной деспотической империи. Утверждение насчет обскурантизма православной церкви выглядит особенно глупо рядом с таким художественным свидетельством, как «Лето Господне» Шмелева. Что же до Льва Толстого, его отношение к взгляду на русскую историю как на сумму преступлений хорошо видно из процитированного выше высказывания.
Иное дело публицисты и политические писатели — люди, черпающие представления о жизни не столько из самой жизни, сколько друг друга. Скажем, Бердяева можно уважать как персоналиста, как «первофилософа свободы», но когда он обращается к теме России, его взгляд (пусть как бы пылкий, пусть как бы изнутри) — все равно взгляд постороннего. Совсем не удивляет, что на этом направлении сквозная, главная — и прискорбно глупая мысль у него такова:
Не беда, если бы сквозь чужие очки на Россию смотрели одни лишь публицисты. Куда тяжелее по последствиям то, что этот грех был присущ и многим политикам (либеральным политикам) начала века. Считается, что слова Столыпина: «Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия» были обращены к большевикам. На самом же деле — в основном, к кадетам. Кстати, только люди в чужих очках могли назвать свою организацию, как это сделали кадеты, «Союзом освобождения». О кадетах не скажешь лучше, чем это сделал Александр Солженицын в предисловии к первому тому основанной им серии «Исследования новейшей русской истории». Подчеркивая, как важно чувствовать и проводить различие между истинным либерализмом и радикализмом, он напоминает:
Феномен не остался в далеком прошлом. Большинство вышеупомянутых мифов оказались годны для обличения «проклятого царизма» и были радостно подхвачены большевистскими сочинителями, обогащены советской смердяковщиной, попали в школьные учебники. Когда на излете коммунизма, начиная с 60-х, в СССР стали просачиваться запретные книги из-за рубежа, оказалось, что ветхие идеи продолжают жить и там, хоть и слегка обновленной жизнью. Чем объяснить их долговечность на Западе? Французский философ Ролан Барт, описывая менталитет западноевропейских обывателей, объяснял, что их страх перед русскими сродни тем массовым фобиям, какие вспыхивали (после некоторых фильмов) по отношению к инопланетянам, с той лишь разницей, что страх перед русскими — фактор постоянный. Общественный заказ и логика холодной войны подтолкнули развитие старых мифов на Западе в легко предсказуемом направлении: большевизм изображался как естественное продолжение исторического пути России, от века живущей под знаком вышеупомянутой «парадигмы несвободы».
Прочтя такое, многие наши светлые умы (кое-кто даже окончил школу с золотой медалью) повторили реакцию своих предтеч из прошлого века: взяли под козырек и поныне остаются тверды насчет парадигмы как агат.
А еще отчего-то с почтением цитируют всякую ерунду, лишь бы она имела соответствующую тенденцию. Например, уже у двух наших историков (не стану называть имена) встретил сочувственный пересказ следующего утверждения: Московская Русь не имела, де, никакого понятия о своей преемственности от Руси Киевской,
Ныне издание литературы по истории переживает у нас настоящий бум. То, что мы дожили до этого — огромное счастье. Свободная мысль больше не вынуждена пригибаться подобно, бронзовым фигурам станции метро «Площадь революции», изображая полное довольство своей позой. Впервые открылись многие архивы, за работу принялось новое поколение молодых историков. Им предстоит расчистка таких конюшен, какие не снились элидскому царю Авгию. Конечно пишется и печатается много любительского, маргинального, странного. Не беда, это издержки свободы. А некоторым авторам — так и вижу — заглядывали через плечо тени Гюстава Доре и Казановы, радостно кивали, подталкивая друг друга локтями. От внимательного читателя не ускользнет что за очередной «критикой исторического опыта» нашего отечества, обычно не стоящей (или стоящей?) бумаги, на которой она напечатана, неизменно прячутся (но торчат) личные счеты по отношению — не к отечеству, нет — к «этой стране». Для несогласия же сводить историю России к схемам типа «икона и топор» 23, этим современным версиям «клюквы развесистой», личных чувств не требуется, достаточно просто фактов.
Импортных мифов нам мало. Рождаются они (иногда «поновляются») и на родной почве. Плодовитый коммунистический автор С. Кара-Мурза любит писать о несовместимости России и «Запада». Чтобы не ворошить его больших эссе в «Нашем современнике», возьмем пусть и не новую (
Наш правдист отлично знает, что своими костюмными красивостями он ничего не объяснил, да это и мудрено было бы сделать, мудрено доказать, что Россия и Европа несовместимы, как кислота и щелочь (С. Кара-Мурза — не только очеркист, но и химик). Зато работает старый прием: читателя берут на испуг редкостными словами.
Что же ведет нас по особому пути? Ведет, оказывается, наша российская «соборность» (слово, скажу по секрету, не означающее ровно ничего 24). Согласно всем красным авторам, «соборность» — это большой российский плюс, хотя рядовой читатель скорее почешет в затылке и скажет: «И все-то у нас не как у людей». Успокойся, милый, все у нас так. Если спокойно обозреть (пользуясь пышным словарем С. Кара-Мурзы) «траектории цивилизаций», непременно увидишь, что не было особой разницы между новгородским вече и современным ему древнеисландским альтингом, а Земские Соборы допетровской Руси как две капли воды походили на французские Генеральные Штаты, причём в обеих странах эти представительные органы схожим образом вытеснил абсолютизм.
Казалось бы, ну и что? Нынче свобода, пиши что хочешь — хоть про гвельфов с гибеллинами (приплел их С. Кара-Мурза, прямо скажем, по недомыслию, ни в каких парламентах они сроду не заседали 25). И все же, среди старых и новых мифов — это один из самых вредоносных. Он означает, что в России невозможна парламентская демократия, что нам не найти общего языка с внешним миром и что венец нашей общественной эволюции — советы, этот убогий гибрид законодательной и исполнительной властей.
Вернусь еще раз к злополучной статье А. Грачева
Собственно, цитировать можно из любого абзаца, по числу перлов статья может соперничать с перловой кашей. Здесь и дюжину раз повторенное слово «обида» (России на Европу), и странное убеждение, что в Азии не может быть ничего хорошего, и, конечно же, мифы, мифы, мифы 27. И это всего лишь одна статья. К сожалению, написаны, напечатаны, прочитаны и, главное, кем-то взяты на веру сотни подобных статей.
Утверждение о несовместимости России и Запада вызывает в памяти еще один бродячий сюжет. За последние годы неутомимые зарубежные политологи не раз устраивали научные посиделки на одну из самых пустых тем, какую только в силах измыслить досужий ум, а именно: «Является ли Россия частью Европы?» Приезжают на них и российские участники (отчего не приехать, если все оплачено?). Виду не подают, но тема для нашего человека недостаточно увлекательна. Нет у нас европейской одержимости, столь типичной для Польши, Румынии и т. д. — стремления быть и слыть Европой, Европой, Европой. Как правило, к подобным географическим радостям наш брат относится спокойно, ибо где-то на уровне подкорки твердо знает, что Россия — это такая величина, которая не может быть (и не нуждается в том, чтобы быть) частью чего бы то ни было. Ну объявите нас не-Европой, что дальше? По отсутствию каких-либо практических приложений данный сюжет имеет мало себе равных. К какому бы выводу ни пришло ученое собрание, это будут только слова. А раз так, каждый вправе иметь, не спрашивая чьего-либо разрешения, свою Европу. И не спорить с теми, для кого она заканчивается на германо-польской границе, пусть заканчивается.
Правда, от европейских политиков сегодня, наоборот нередко слышишь: «Европа простирается до Владивостока» (западному уху как-то вообще приятно слово «Владивосток»), и, скорее всего, это заявление просто следствие трезвого анализа. Да, качество жизни на бескрайних зауральских просторах немало (выражаясь мягко) отстает от того, что принято назвать «европейскими стандартами». Но качество жизни еще более ощутимо отстает в Албании. Мало того, жизнь показала, что отнесение к Европе Сибири — не предел расширению первой. У английских моряков было присловие: «Где соленая вода, там и Англия». Когда ОБСЕ принимала в свои ряды азиатские страны СНГ оно явно исходило из принципа: «Где Россия, пусть даже бывшая, там и Европа».
Кажется, не существует труда, специально посвященного значению России для Европы, эту тему задевают лишь по касательной. Даже странно, почему отечественные историки не потрудились написать подобный трактат — неужели русское самосознание совсем не трогает данная проблема? (У поляков воздействие Польши на мир обсуждают даже герои художественной литературы.) Иногда кто-нибудь напомнит, что наши предки заслонили Европу от Дикого Поля и Золотой Орды, сломали шею Наполеону и Гитлеру. «Знаем, знаем», — говорим мы и переключаемся на что-то другое.
Почти никто не отдает себе отчет в том, каким важным был русский фактор в судьбах Европы уже тысячелетие назад. Когда князь Владимир, сидя в Киеве, размышлял около 986 года, какую веру избрать для своего народа, судьба континента была на распутье. Предпочти Владимир мусульманство, Европа очень скоро оказалась бы в мусульманских клещах, ибо это динамичное вероисповедание господствовало в то время на ее западном конце — на Пиренейском полуострове, а также на Сицилии. Не исключено, что эти клещи однажды сомкнулись бы.
Избери Владимир иудаизм, это почти наверняка привело бы к восстановлению на юго-востоке Европы иудейского Хазарского каганата. Чем был этот каганат? По существу. Новым Иудейским царством, еврейским Новым Светом, созданным на просторах Причерноморья, Крыма, Северного Кавказа и низовьев Волги 700 лет спустя после разрушения Иерусалима римским императором Титом. Просуществовав чуть менее двухсот лет, Хазария (Артур Кёстлер в работе «Тринадцатое колено» 28 доказательно описывает ее как одну из великих держав IX-Х веков) была разгромлена родным отцом Владимира, князем Святославом. При «хазарском» выборе Владимира иудаизм воцарился бы от Каспия и Дуная до Балтики и Белого моря. Излишне говорить, что ив этом случае мировое развитие пошло бы иным путем.
В случае же принятия Владимиром латинского толка христианства, в Восточной Европе со временем возможно утвердилась бы мощная коалиция славян-католиков или, не исключено, даже единое русско-польское государство, и это тоже означало бы совершенно иной сценарий хода европейских событий.
Помимо нынешних великих держав, Европа помнит по крайней мере еще десять, целиком, частью или каким-то краем, размещавшихся на ее просторах в разные исторические периоды после крушения Рима. Семь из них очевидны: Византия, Священная Римская империя, Золотая Орда, Испания, Высокая Порта (Турция), Австро-Венгрия и Германия. Еще о трех догадываются далеко не все, ибо их «великодержавность» была недолгой. Это Швеция (между Вестфальским миром 1648 и Ништадтским миром 1721), Польша (между Люблинской унией 1569 и концом правления Яна Собеского в 1696), а также, повторюсь, согласно Кёстлеру (и не только), Хазария IX-Х веков. Так вот, семь из десяти среди них были низведены в разряд обычных стран либо распались на составляющие главным образом благодаря военным усилиям Руси-России.
А еще, как говорится, отдельной строкой — не пустяк ведь! — снова напомним, кто положил конец бодрому маршу Наполеона и Гитлера к мировому господству. Это все к вопросу о значении России для европейской истории.
Разрушение империй подталкивало Европу к эпохе национальных государств. Идея национального государства должна была рано или поздно победить — и победила, — именно на этом материке. Сегодня народы на западе Европы завершают политический круг, первыми в мире встав на путь, ведущий (без насилия, с добровольного согласия народов), к наднациональному государству. И как же характерно, что второе наднациональное государство в Европе (и мире) имеет шанс возникнуть благодаря России! Она с переменным успехом трудится над его созданием, а что до скептиков и насмешников, — дискуссию с ними имеет смысл отложить лет на двадцать.
Более или менее установлено, что все разнообразие моделей развития в Европе сводимо к двум. Этносы, предел территориальному расширению которых, особенно после Великого Переселения народов, был положен сильными соседями и природными рубежами, поневоле обращались к интенсивному способу ведения хозяйства. Они претерпели на этом пути тьму лишений, зато приучились к систематическому, без рывков, труду, изобрели тьму полезных навыков и технологий, и, по истечении всего-то какой-нибудь тысячи лет, были ощутимо вознаграждены. Яркий пример — история голландцев от франкского завоевания до завершения нидерландской революции, т. е. до начала XVII века.
Вторая модель наглядно воплотилась у восточных славян, поселившихся в краю почти без четко обозначенных природных рубежей. Лишь на юго-западе вставала стена Карпат и обитали сильные соседи, да на юге таило угрозу Дикое Поле. На прочих путях раскинулись почти нетронутые леса: Можно было углубляться все дальше и дальше на восток и север, селиться вдоль бесчисленных рек, где, как справедливо заметил Г. П. Федотов, проще было выжечь и распахать кусок ничьего соседнего леса, чем удобрять истощившееся поле. На всяком новом месте за неделю ставилось деревянное жилище. При таком обилии леса кто бы стал тратить силы и время на каменное, чтобы оно потом держало его на месте, как якорь?
Вот где истоки нашей экстенсивной психологии, нашей легкости на подъем, позволившей русскому этносу заселить огромные пространства. Видимо, точно так же вел бы себя любой народ, независимо от языка и расы, оказавшись в этом углу мира, у края бесконечного леса — сказочно богатого, но не враждебного, как в тропиках. Экстенсивная модель поведения, будучи усвоена большинством отдельных личностей, стала моделью поведения их государства. Вся история нашей страны — это, с одной стороны, блаженное следование данной модели, а с другой — попытки ее преодолеть. Попытки эти были то успешными, то нет, и предпринимались то под влиянием иноземного примера, то по внутреннему императиву.
Другим судьбоносным для нас обстоятельством стало то, что в момент своего обращения к христианству русские, в отличие от большинства других наций-прозелитов, получили Священное Писание не на чуждом ему языке (латыни, греческом или древнееврейском), а в понятном переводе славянских апостолов Кирилла и Мефодия. Это не могло не сделать русское православие более домашней, демистифицированной, народной: религией, чем латиноязычный католицизм. Случайно ли, что народная масса присвоила себе у нас имя христиан (крестьян)?
Однако, по меткому наблюдению того же Г. П. Федотова, именно из-за этого на Руси не возникло присущего Западу типа монастырской учености, в основе которого лежало непременное знание монахами латыни и приобщение — через латынь — к сокровищам римской философии, истории, литературы. В Западной Европе на почве этой монастырской учености выросли университеты, возродились «семь вольных искусств». Из-за того, что главные проводники просвещения на Руси не были обязаны изучать древние языки, подобного не произошло в землях наших предков, и наоборот, проистекло накапливавшееся отставание в науках и технологиях. Данное обстоятельство — досадный изъян нашего исторического наследия, по крайней мере, на материалистический, картезианский, позитивистский взгляд.
Европа приняла эстафету христианства из рук падающей Западной Римской империи и за десять веков саморазвития пришла к идее гуманизма. Русское же православие, а стало быть и русское общество, пять веков оставалось под духовным патронатом живой и все еще могущественной Восточной Римской империи (условно называемой теперь Византией), где, как считается, постепенно побеждало нечто иное — исихазм. Гуманизм породил европейское Возрождение, исихазм на русской почве — «Святую Русь», этический и общественный идеал всеобщей святости.
Русский народ, говорит известный эмигрантский богослов А. В. Карташев,
Поразительно, если вдуматься. Не «добрая старая» (как Англия:), не «прекрасная» (как Франция), не «сладостная» (как Италия), не «превыше всего» (как Германия), а «святая». Есть авторы, например Виктор Тростников, вполне убедительно (по крайней мере, пока их читаешь) обосновывающие утверждение, что в XVI веке этот идеал был достигнут, что Святая Русь была реальностью.
Будучи частью Европы и христианского мира, Россия, бесспорно, отличается от своих христианских сестер. Особость русского пути исторического развития породила научные труды, уверяющие, что к России вообще неприложимы мировые мерки и правила. Утверждение о русской исключительности — и это крайне характерно — совпадающий тезис русофилов и русофобов. Те и другие как-то забыли, что исключителен каждый народ, что у каждой страны совершенно особый исторический путь. Можно говорить лишь о параллелях и совпадениях. Конечно, таковых обнаружится больше, когда мы сопоставляем Болгарию с Сербией или Данию со Швецией. Однако и российское прошлое изобилует параллелями к историческим событиям западноевропейских стран. Их так много, что вышеупомянутый тезис надо признать принадлежащим вчерашнему дню.
Испанская Реконкиста («отвоевание» своего полуострова) не так уж сильно отличается от одоления Русью ордынского ига, покорение Англией кельтских государств Уэльса, Шотландии и Ирландии в достаточной мере напоминает присоединение Россией постордынских ханств своей периферии (Казанского, Астраханского, Ногайского, Сибирского и Крымского). Можно продолжить цитатой из английского историка Хью Сетон-Уотсона:
Не хочется быть занудой, но не могу не сделать в этом месте краткую ремарку. Колонизация Сибири и Дальнего Востока бесспорно сопровождалось и несправедливостями, и жестокостями, и насилием (почитайте хотя бы бесподобное «Описание земли Камчатки» Степана Крашенинникова), однако — вспомним старую поговорку еще раз, — все познается в сравнении. Несколько лет назад в США вышла книга «Американский холокост: завоевание нового мира» 29. Ее автор, Дэвид Стэннард подсчитал, что образование США сопровождалось самой страшной этнической чисткой в истории человечества: за четыреста лет пришельцы из Старого Света физически уничтожили около ста миллионов(!) коренных жителей. Конец краткой ремарки.
И Россия, и Запад знали периоды жестоких и безысходных смут. И в России, и на Западе государи вступали в очень похожие затяжные кровавые распри с правящими классами (Фридрих II Гогенштауфен, император Священной Римской империи; Филипп Красивый и Людовик XI во Франции; Генрих VIII, Карл I и Карл II в Англии; Иван Грозный и Петр I в России). Про сходство представительных органов (Генеральные Штаты во Франции и Земские соборы в допетровской Руси) и про то, как их одинаковым образом подмял крепнувший в обеих странах абсолютизмом, речь уже шла выше.
Судьба России странно симметрична, например, судьбе Испании — при всем внешнем несходстве двух наших стран. Почти одновременно сбросив чужеземное иго, оба народа немедленно начинают долгую экспансию за пределы Европы: Испания — на запад и юго-запад, Русь — на северо-восток и восток. Движимые корыстью (испанцев манило золото, русских — меха), обе страны, сами того не ведая, выполняли важнейшую историческую задачу всего человечества (версия: христианского мира) по открытию дотоле неведомых пространств земного шара, причем, по меркам глобуса, их вклад в решение этой задачи почти одинаков: Испания может записать в свой актив примерно 12,5 млн кв. км новооткрытых земель (Южную Америку без Бразилии и Гвианы, Центральную и часть Северной Америки, Филиппины), Россия — 12 млн. кв. км (Сибирь, Аляску, Алеуты, Грумант, ставший позже Шпицбергеном). Это если не считать открытия Антарктиды в январе 1820 года. 30
Характерно, что ни Испанию, ни Россию их экспансия не только не сделала сильнее, но, наоборот, скорее надорвала, однако когда Наполеон посчитал их слабыми звеньями Европы, он обломал зубы и там, и там. То, что в XX веке и Испания, и Россия пережили кровавые гражданские войны и тоталитарные диктатуры, есть общее место, но мало кто вспоминает гораздо более важный факт, роднящий наши страны; как и в России, свобода и демократия завоеваны в Испании собственными, внутренними силами, а не принесены на штыках иностранных армий, как в Германию, Италию, Японию.
Конечно, многое на востоке и западе Европы происходило по несхожим историческим сценариям, достаточно сравнить Реформацию и Раскол. Не совпадали пути поиска общественной справедливости (поиска, неизменно присущего любому человеческому обществу и не замирающего во всех его слоях никогда) на фоне эволюции народных общественных идеалов. Не могли стать одинаковыми природные условия; несоизмеримыми оставались просторы и степень напряжения государственных сил, необходимая для их освоения и удержания; интенсивная и экстенсивная модели поведения накладывали отпечаток на каждый день и час истории.
Разные страны — как разные люди: их несходство имеет такие же пределы как и их сходство. Давно замечено, что когда причина несходства становится понятной, оно психологически сразу начинает казаться куда меньшим и значительным.
Поскольку речь у нас идет главным образом о мифологии, облюбованной нашими журналистами и публицистами, обратим свой взор на этих людей. Всякий пишущий опирается в своей работе на некий запас представлений, идей и твердо известных, не нуждающихся в проверке сведений. Как и любой человек вообще, он пополняет свой сундук познаний всю жизнь, свободно оперирует его содержимым, вмиг извлекая нужные в данный миг понятия и факты. Он убежден в их истинности, тем более, что многие из них использовал уже неоднократно и не видит причин для сомнений. Некоторые из них он получил возможность вставлять в статьи и книги, оглашать в эфире лишь несколько лет назад, с приходом свободы слова. Но, увы, чаще, чем хотелось бы, вставляются и оглашаются мифы — старые и новые.
Каждое ли ошибочное понятие надо относить к мифам? Приведу примеры ошибочных понятий, звучащих вполне как истинные. В самом деле, разве не всем известно, что
Зато не бывает случайной система положительных мифов. Они — часть всякого национального сознания. Если бы не существовало положительных мифов, история не стала бы школьным предметом (сразу вспоминается:
«Битву при Садове выиграл прусский школьный учитель»). В любой стране школьники учат историю, мифологизированную именно для своей страны (см.: М. Ферро «Как рассказывают историю детям в разных странах мира», пер. с франц., М., 1992). Школьная история — как правило, и есть основной национальный миф. Он непременно приписывает позднейшие национальные идеи тем, кто жил задолго до их появления, и этим превращает броунов хаос лиц и событий в осмысленный путь к решению вековых государственных задач, в успешную шахматную партию против остального мира.
Основной миф состоит из мифов поменьше, и каждый из них необходим для духовного здравия нации, ибо рассказывает о ее трудном и славном пути, о тяжких испытаниях, могущественных, но поверженных (или еще не поверженных) врагах, о беспримерном мужестве своих героев и коварстве соседей, то есть обо всем, что превращает перемещение народа по оси времени в его Историю. От всякого мифа требуется, чтобы он выполнял свою воспитательную задачу, а было ли дело триста либо семьсот лет назад именно так или чуть иначе — какая, мол, разница? Даже бесспорные события можно сложить как в одну, так и в другую мозаику, поставить в разные причинно-следственные зависимости — получатся разные мифы. В том смысле слова, о котором идет речь, типичный миф — чаще всего не вымысел с научала до конца, а скорее «подгонка под ответ» (как говорили в школе) особым образом отобранных фактов, хотя есть, конечно, и мифы, не опирающиеся ни на какие факты.
Сложившийся национальный миф всегда горделив и даже высокомерен, хотя новейшая политкорректность делает чудеса: эти его черты ныне обычно умело сокрыты. Причины того, почему «русский миф» почти лишен всех обрисованных выше черт, почему он остался внутренне противоречивым и незавершенным, обрисованы мною выше, в главке «История, писавшаяся без любви».
Положительные мифы, как правило — плод работы многих поколений авторов. Уже, наверное, невозможно сказать, кто первым из американских писателей (у молодых наций они опережают историков) начал создавать национальный миф о ковбоях. Словарь «Американа» очень осторожно, не желая никого обидеть, пишет:
Наше казачество, реальный страж военных Рубежей России, уникальное сословие,
Что до отрицательных мифов, они сочиняются о других. Если не можешь кого-то одолеть, изобрази его в отталкивающем виде. И сразу станет понятно, что не он тебя победил, а «генерал Мороз». Некоторые выдумки оказались удивительно живучи. Третий век пошел уже упоминавшейся (и довольно пустяковой, в общем-то) басне о «потемкинских деревнях». Миф много раз анализировался, известны его мотивы и авторы (французский посол Сегюр, саксонский — Гельбиг, лейб-медик австрийского императора Иосифа II Вейкард), выявлены его несообразности и противоречия. Но — как ни в чем не бывало у нас (у нас!) продолжают поминать
Мифотворчество — одно из самых легких занятий на свете. Рассмотрев на примере полудюжины антирусских мифов феномен их сегодняшнего расцвета на Украине, я показал («Будь счастлива, Украина», Посев, №№ 3 и 4, 1996), как с помощью отбора фактов можно на глазах у читателя соорудить собственный миф, ничуть не хуже рассмотренных, но прямо противоположного направления 33.
Нравится нам или нет, антирусские мифы не исчезнут. Они — проявление неравнодушного отношения к России ее соседей по планете. Не стоит впадать в панику из-за того, что у нас есть зложелатели. Ну, есть. И что? Каждую страну кто-то не любит, всем мил не будешь. Взаимных антипатий хватает по всему миру. Затроньте в любой европейской стране тему о ее соседях — такое услышите! Гораздо загадочней другое: почему столько негативных мифов о России живут внутри самой России?
В августе 1996 наш президент объявил, что России нужна национальная идея, чем вызвал бурную полемику. Одни стали пространно уверять, что идея скорее даже вредна, другие гневно настаивали, что необходима (но выдвигать свои предложения воздерживались). Мало кто обошел вниманием «национальные идеи» старца Филофея и графа Уварова. По-моему, никто не вспомнил уже упоминавшуюся выше «Святую Русь» — наш единственный не надуманный, истинно народный идеал, т. е. как раз национальную идею. Не цитировались, кажется, и вполне достаточные, на мой взгляд (как говорят математики, необходимые и достаточные), пушкинские слова:
Перекладываю на язык прозы: лишь тот, кто «дивно», (в старину еще говорили: по Божьему наущению — та есть сердцем, а не по расчету) любит свое отечество и хранит благодарную память о предках является личностью и способен на величие. Что есть национальная идея? Едва ли ею может быть лозунг (кем-то сочиненный) на полотнище, натянутом поперек улицы. Национальная идея — это скорее мысль, общая и дорогая для самых разных личностей, образующих нацию. Они могут различаться во многом и даже во всем, но не в этой мысли. Так вот, разве пушкинские слова не есть готовая программная установка для каждого из нас — а стало быть и для всех вместе?
Но приведенные пушкинские слова в дискуссии, кажется, не прозвучали. Зато не было недостатка в надрывных благоглупостях и жалком лепете вроде: «
По итогам дискуссии Управление делами Президента РФ выпустило в конце 1997 сборник «Россия в поисках идеи. Анализ прессы» (отв. редактор Г. Сатаров, редактор и составитель А. Рубцов), включивший свыше 200 цитат от фразы до целой статьи — из упомянутой дискуссии. Не уверен, что это приблизило выявление национальной идеи, зато хорошо высветило, как видит Россию наш пишущий люд. Некоторые тексты вызывали вопрос, зачем их авторы вообще взялись за перо: ведь с их же слов выходило, что спасти нас не может уже ничто, менее всего газетная статья.
Вообще знакомых мифов, включая уже обсуждавшиеся в настоящей книге, я встретил немало. П. Сидаренко
Разумеется, не осталась забыта и тема любви к кнуту, как же без нее. В сборнике цитируются «Московские новости» (15.10.96), порадовавшие читателей статьей уже известного нам А. Грачева «Не такая, как другие?» Эта штука посильнее «Фауста» Гёте. Даже трудно сказать, в чем автор блистает ярче — в географии или истории.
А. Грачев утверждает далее, что Александр II, Царь-Освободитель, будто бы не заслужил в России
Скажут: появление подобных статей просто подтверждает тот факт, что у нас свобода слова. Ну, а предложи я «Московским новостям» заметку с утверждением, что Ленин умер пяти лет от кори и никаких большевиков не было, напечатают ли ее на том основании, что у нас свобода слова или все же отклонят как нелепицу? Процитированный текст не был отклонен, как нелепица, видимо потому, что вполне отвечал сложившемуся собирательному образу России, некоему, как говорят нынче, консенсусу, негласно достигнутому относительно нее.
Безнадежные оценки России, высказанные при обсуждении национальной идеи, хоть и опираются (якобы) на нашу историю, метят, разумеется, в нынешний день. К счастью, в сборнике «Россия в поисках идеи» нашлась и меткая оценка подобного сумеречного творчества:
Откуда же берется это странное понятие об острове невезения, это, по сути, пораженчество — формально обращенное в прошлое, но подразумевающее и настоящее, и будущее? Пораженчество проникло даже в среду, вроде бы сделавшую патриотизм своим знаменем. Беру с прилавка новое глянцевое издание, читаю: