Оноре де Бальзак
Мелкие буржуа
Посвящается Констанс-Виктуар[1]
Турникет на улице Сен-Жан, описание которого, приведенное в начале повести «Побочная семья» (смотри «Сцены частной жизни»), казалось в свое время скучным, — эта наивная деталь старого Парижа сохранилась ныне лишь на страницах книги. Перестройка городской ратуши привела к сносу целого квартала.
В 1830 году прохожие еще могли видеть изображение турникета на вывеске владельца винного погребка, но затем дом этот также пошел на слом. Воспоминание о нем рождает в памяти цепь воспоминаний такого же рода. Увы! Старый Париж исчезает с ужасающей быстротой. То тут, то там в нашем произведении промелькнет описание какого-нибудь средневекового строения, подобного тому, которое читатель найдет на первых страницах повести «Дом кошки, играющей в мяч». Один или два таких дома можно и поныне встретить в Париже; к их числу нужно отнести и находившийся на улице Фуар дом, где обитал судья Попино — образцовый представитель старой буржуазии. Здесь — развалины дома Фюльбера; там — набережная Сены во времена Карла IX. Разве не должен историк французского общества, этот новый Old mortality[3], спасать от забвения столь любопытные свидетельства прошлого, уподобляясь тем самым описанному Вальтером Скоттом старику, подновлявшему могильные памятники? Поистине нельзя назвать преувеличенными вопли, вот уже десять лет несущиеся со страниц нашей литературы: искусство начинает прикрывать своими цветами отвратительные фасады зданий, именуемых в Париже «доходными домами»; Виктор Гюго насмешливо сравнивает их с комодами.
Заметим кстати, что в Милане создание муниципальной комиссии del ornamento[4], в чьи задачи входит наблюдение за архитектурой уличных фасадов и обязательное рассмотрение плана каждого домовладения, относится к двенадцатому веку. И вот всякий, кто побывал в этом красивом городе, не мог не воздать должное патриотизму миланских буржуа и дворян, любуясь колоритными и своеобразными зданиями, украшающими его... Гнусная, безудержная спекуляция, уменьшающая из года в год высоту этажей, выкраивающая целую квартиру из площади, какую раньше занимала одна гостиная, уничтожающая сады, несомненно, окажет влияние на нравы Парижа. Людям вскоре придется проводить больше времени вне дома, нежели дома. Священная частная жизнь, когда каждый сам себе хозяин, где ты? Она доступна сейчас лишь тем, у кого не меньше пятидесяти тысяч франков годового дохода. Да и не многие миллионеры позволяют себе в наши дни роскошь владеть небольшим особняком, отделенным от улицы двором и защищенным от любопытных взоров прохожих тенистым садом.
Уравнивая состояния, параграф Кодекса[5], толкующий вопросы наследства, создал эти фаланстеры[6] из известняка; в них ютятся по тридцать семейств, но зато они приносят домовладельцу сто тысяч франков годового дохода. Вот почему трудно сказать, сохранятся ли в Париже лет через пятьдесят дома, подобные тому, в котором проживала ко времени, когда начинается наше повествование, семья Тюилье; дом этот и впрямь любопытен, он заслуживает самого точного описания хотя бы для того, чтобы сравнить буржуазию былых времен с буржуазией наших дней.
Местоположение и внешний вид этого дома, служащего рамой для настоящей картины нравов, насквозь пропитаны духом мелкой буржуазии, что может привлечь или отвратить внимание каждого, в зависимости от его вкусов и склонностей.
Следует прежде всего заметить, что дом не принадлежит ни г-ну, ни г-же Тюилье; он принадлежит мадемуазель Тюилье, старшей сестре г-на Тюилье.
Означенный дом, приобретенный в первые месяцы после революции 1830 года мадемуазель Мари-Жанной-Бригиттой Тюилье, старшей в роду, расположен в самой середине улицы Сен-Доминик-д'Анфер, по правой ее стороне; особняк, в котором обитают Тюилье, смотрит своими окнами на юг.
Упорное стремление жителей Парижа расселяться на возвышенных местах правого берега Сены привело к запустению левого берега и уже много лет препятствовало продаже домовладений, расположенных в квартале, именуемом Латинским; и вот тогда-то некоторые причины, о которых мы скажем позднее, описывая характер и привычки г-на Тюилье, побудили его сестру приобрести недвижимое имущество. Она сделалась владелицей дома, уплатив за него весьма скромную сумму в сорок шесть тысяч франков, пристройки пошли за шесть тысяч; таким образом, общий размер купчей составил пятьдесят две тысячи франков. Подробное описание домовладения, сделанное в духе рекламной афиши, а также рассказ о результатах, достигнутых стараниями г-на Тюилье, объяснят читателю, каким образом многие состояния умножились после июля 1830 года, в то время как другие состояния пошли прахом.
Выходящий на улицу фасад дома сложен из оштукатуренного известняка, скребок каменщика провел на нем продольные и поперечные полосы, а время избороздило его волнистыми линиями, так что известняк стал походить на дорогой строительный камень. Такие уродливые фасады столь обычны для Парижа, что городу следовало бы выдавать награды домовладельцам, возводящим дома из настоящего камня и украшающим фасады резьбой. Серое здание в семь окон состояло из трех этажей и заканчивалось мансардами, крытыми черепицей. Большие, массивные ворота всем своим видом и стилем свидетельствовали, что дом построен во времена Империи — с целью найти полезное применение для части двора просторного старинного владения, воздвигнутого в эпоху, когда квартал Анфер был еще в известной чести у парижан.
Во дворе с одной стороны помещалось жилище привратника, с другой — виднелась лестница дома, выходящего на улицу. Два флигеля, вплотную примыкавшие к соседним домам, некогда служили каретными сараями, конюшнями, кухнями и другими подсобными помещениями для особняка, расположенного в глубине; однако после 1830 года они были превращены в склады.
Правый флигель арендовал оптовый торговец бумагой, которого именовали «господин Метивье-племянник», левый флигель — книгопродавец по имени Барбе, конторы этих негоциантов помещались над их складами. Книгопродавец занимал первый этаж, а торговец бумагой — второй этаж дома, выходившего на улицу. Метивье-племянник был скорее комиссионер, нежели торговец, а Барбе — скорее дисконтер[7], нежели книгопродавец; тот и другой нуждались в обширных складских помещениях, чтобы хранить в них либо партии бумаги, закупленные у впавших в нужду фабрикантов, либо многие тысячи отпечатанных книг, принятых в обеспечение ссуды.
Акула книготорговли и щука бумажной торговли жили в полном согласии, их коммерческие дела были свободны от лихорадочной суеты, этого неизменного спутника розничных операций; вот почему телеги и экипажи не часто нарушали дремотный покой двора, и привратнику приходилось время от времени выдергивать траву, пробивавшуюся между камнями. Господа Барбе и Метивье, играющие в нашем повествовании роль статистов, лишь изредка посещали своих домовладельцев; они с безупречной точностью вносили квартирную плату и потому слыли безукоризненными жильцами; в кругу Тюилье их считали людьми весьма почтенными.
Третий этаж дома, выходившего на улицу, состоял из двух квартир: одну занимал г-н Дюток, письмоводитель мирового судьи, чиновник в отставке и завсегдатай гостиной Тюилье, в другой жил герой настоящей Сцены; пока что мы ограничимся только упоминанием о том, что он платил квартирную плату в размере семисот франков, и сообщим, что появился он в доме Тюилье за три года до того, как поднялся занавес описываемой нами домашней драмы.
Письмоводитель, пятидесятилетний холостяк, занимал лучшую и бóльшую из двух квартир третьего этажа; квартирная плата за нее достигала тысячи франков; кроме того, он держал кухарку.
Через два года после того, как мадемуазель Тюилье приобрела дом, который прежний владелец украсил снаружи ставнями, а изнутри заново отремонтировал и уставил зеркалами, но, несмотря на это, не сумел ни продать, ни сдать внаем, она уже умудрилась извлечь из него семь тысяч двести франков дохода; помимо этого, Тюилье, жившие на широкую ногу, как вскоре увидит читатель, наслаждались едва ли не лучшим садом в квартале, деревья которого отбрасывали тень на маленькую пустынную улочку Нэв-Сент-Катерин.
Их особнячок, расположенный между двором и садом, походит одновременно на прихотливое жилище какого-нибудь разбогатевшего буржуа времен Людовика XIV или председателя парламента[8] либо на приют ушедшего в свою науку ученого. Его источенный временем, некогда красивый строительный камень до сих пор хранит своеобразное величие эпохи четырнадцатого Людовика (да простит нам читатель сей варваризм!); фасад выложен каменной кладкой, выступы из красного кирпича напоминают те, что можно видеть на стенах конюшен Версаля, сводчатые окна украшены женскими головками, венчающими арки и подпирающими подоконники. Наконец, дверь, ведущая в сад, верхняя часть которой вся в мелких застекленных переплетах, а нижняя сплошная, выполнена в скромном и благопристойном стиле, нередко отличавшем павильоны привратников в королевских замках.
Особнячок этот с пятью окнами в ряд — трехэтажный. Особенно примечательна в нем кровля с четырьмя скатами, ее венчает флюгер и украшают великолепные дымовые трубы и слуховые окна. Возможно, дом — лишь обломок какого-нибудь огромного особняка, но автор, не поленившийся изучить старые планы Парижа, не обнаружил в них ничего, что подтверждало бы это предположение; надо сказать, и купчая, хранящаяся у мадемуазель Тюилье, свидетельствует, что во времена Людовика XIV жилище это принадлежало знаменитому художнику по эмали Петито, к которому оно перешло от председателя парламента Лекамю. Вполне вероятно, что Лекамю жил здесь в то время, пока он возводил свой знаменитый особняк на улице Ториньи.
Таким образом, здесь обитали и Мантия и Искусство. И надо признать, что внутреннее устройство свидетельствует о необыкновенно удачном сочетании комфорта и красоты! Направо от входа в квадратную залу, служащую передней, виднеется каменная лестница, а под ней — дверь, ведущая в подвал; налево расположены двери в гостиную, два окна которой выходят в сад, и в столовую, смотрящую окнами во двор. Столовая эта примыкает к кухне, а та, в свою очередь, служит продолжением складов Барбе. За лестницей, со стороны сада, находится роскошный удлиненный кабинет с двумя окнами. На втором и третьем этажах помещаются две просторные квартиры, а комнаты слуг приютились под самой крышей — их нетрудно угадать по слуховым окнам. Великолепный очаг украшает четырехугольную прихожую, свет в нее проникает сквозь две стеклянные двери, устроенные одна против другой. Эта комната, выложенная белым и черным мрамором, приковывает внимание каждого своим потолком, пересеченным выступающими балками, некогда покрытыми позолотой; однако позднее, должно быть, в годы Империи, они были выкрашены белилами. Напротив очага возвышается фонтан красного мрамора с мраморным же бассейном. Все три двери — из кабинета, гостиной и столовой — снабжены овальными наличниками, краска на них облупилась и требует срочного обновления. Работа столяра, мастерившего двери, отличается некоторой топорностью, но украшения не лишены мастерства. В гостиной, стены которой обшиты деревянной панелью, все напоминает о великом веке: и камин из лангедокского мрамора, и потолок с лепными украшениями по углам, и форма окон в мелких переплетах. Столовая, куда можно попасть из гостиной через двустворчатую дверь, выложена каменными плитами, по ее стенам идет дубовая некрашеная панель; стены над панелью вместо старинной обивки оклеены ужасающими современными обоями. Потолок здесь из каштана, излюбленного в прошлом строительного материала. Кабинет, перестроенный Тюилье, являет собою полную мешанину стилей. Золото и белила лепного орнамента гостиной настолько истерлись, что глаз замечает на месте золота лишь красные полосы, а пожелтевшие и потрескавшиеся белила шелушатся, как чешуя. Никогда еще латинское изречение «otium cum dignitate»[9] не могло найти себе лучшего комментария в глазах поэта, нежели это благородное жилище. Резные чугунные перила на лестницах достойны высокого судебного чиновника и прославленного художника; но лишь наблюдатель, наделенный поэтическим воображением, сумеет отыскать следы безукоризненного вкуса былых владельцев дома в узорчатых балконах второго этажа и в некоторых других приметах величавой старины. И сами Тюилье и их предшественники немало потрудились над тем, чтобы обезобразить эту жемчужину высокопоставленных буржуа с помощью привычек и устремлений мелких буржуа. Судите сами, как должны выглядеть стулья из темного ореха с сиденьями, набитыми конским волосом, столик красного дерева, покрытый клеенкой, такого же дерева буфеты, лампы с колпаками из гофрированной жести, обои с красным бордюром, отвратительные гравюры, выдержанные в черных тонах, коленкоровые занавески, обшитые красными басонами, в столовой, где пировали друзья Петито!.. Представьте себе, какое впечатление производят висящие в гостиной портреты самого г-на Тюилье, его супруги и его сестры, мадемуазель Тюилье, написанные Пьером Грассу[10] — художником, которого так ценят буржуа; карточные столики, которые служат уже двадцать лет; консоли времен Империи, чайный столик с основанием в виде большой лиры; гнутая мебель красного дерева, обитая бархатом с цветами по шоколадному фону; стоящие на камине часы, изображающие богиню Беллону[11]; канделябры с витыми колонками; занавеси из шерстяной камки или из вышитого муслина с подхватами из штампованной меди!.. На паркете разостлан купленный по случаю ковер. В великолепной продолговатой прихожей стоят обитые бархатом скамеечки, а стены со скульптурными украшениями скрыты разнокалиберными шкафами, которые перекочевали сюда из всех квартир, где в разное время проживало семейство Тюилье. Фонтан укрыт дощатым настилом, на нем коптит лампа образца 1815 года. И, наконец, страх — это отвратительное божество — заставил нынешних владельцев дома приладить со стороны сада и со стороны двора двойные, обитые железом двери, которые открываются утром и запираются на ночь.
Нетрудно объяснить эту достойную сожаления профанацию памятника частной жизни семнадцатого века влиянием частной жизни девятнадцатого века. Должно быть, в начале Консульства какой-нибудь разбогатевший каменщик, владелец этого маленького особняка, возымел мысль извлечь пользу из участка земли, выходившего на улицу: он-то, видимо, и разрушил красивые ворота между маленькими флигельками, составлявшими неотъемлемую часть этого милого глазу
Когда пало министерство Виллеля[13], г-н Луи-Жером Тюилье, прослуживший к тому времени двадцать шесть лет в финансовом ведомстве, сделался помощником правителя канцелярии; но не успел он вволю насладиться этой не бог весть какой должностью, впрочем, некогда казавшейся ему недосягаемой, как события июля 1930 года вынудили его подать в отставку. Он весьма тонко рассчитал, что вновь пришедшие к власти люди будут рады получить в свои руки еще одну вакансию и в знак признательности проявят великодушие и щедрость при назначении ему пенсии; расчет Тюилье оказался верным: ему была установлена пенсия в тысячу семьсот франков.
Едва только осмотрительный помощник правителя канцелярии заговорил о своем намерении уйти от дел, как его сестра, которая с бóльшим правом могла именоваться подругой жизни Тюилье, чем его жена, исполнилась тревоги за будущее старого служаки.
«Что станется с Тюилье?..» — этот вопрос задавали друг другу в равной мере напуганные мадам и мадемуазель Тюилье, обитавшие в ту пору в небольшой квартирке на четвертом этаже дома на улице Аржантей.
— Хлопоты, связанные с пенсией, займут его на некоторое время, — заявила в конце концов мадемуазель Тюилье, — кроме того, я подумываю о том, как выгоднее поместить свои сбережения. И тут для него будет широкое поле деятельности... Да, да, забот у домовладельца не меньше, чем у чиновника.
— О, милая сестра, вы спасаете ему жизнь! — воскликнула г-жа Тюилье.
— Но я всегда думала об этом неминуемом кризисе в жизни Жерома! — ответила старая дева с покровительственным видом.
Мадемуазель Тюилье слишком часто слышала, как сослуживцы брата говорили ему: «Такой-то умер! Он и двух лет не прожил после выхода в отставку!» Она слишком часто слышала, как Кольвиль, закадычный друг Тюилье, такой же чиновник, как и он, подшучивал над этим климактерическим периодом бюрократов, приговаривая: «И нас с тобой не минует чаша сия!..» Поэтому старуха отчетливо представляла себе размеры опасности, угрожавшей ее брату. Переход от деятельности к полному безделью — и впрямь критический возраст для любого чиновника! Те из них, кто не умеет или не может придумать себе после ухода на пенсию какое-либо дело, неузнаваемо меняются: одни медленно умирают, другие страстно увлекаются рыбной ловлей, ибо это пустое занятие во многом напоминает их прежний труд в канцеляриях; наиболее хитроумные становятся акционерами, теряют все свои сбережения и чувствуют себя счастливыми, если им удается получить какое-нибудь местечко в предприятии, которое после первого краха и первой ликвидации дел попадает в руки более ловких людей, уже давно на него зарившихся; и тогда наш отставной чиновник довольно потирает себе руки, уже не отягощенные деньгами, и говорит: «А все же я угадал, что у этого дела большое будущее...» Но почти все без исключения отставные чиновники тщетно пытаются избавиться от своих прежних привычек.
— Я знаю таких, — говорил Кольвиль, — которых снедает
Кольвиль произносил так слово «сплин»!
— Они, — продолжал он, — страдают от своего постоянно возвращающегося недуга, их мучит не ленточный глист, а картонная папка с ленточками. Коротышка-Пуаре не мог спокойно смотреть на белую картонную папку в синей окантовке: при виде этого любезного его сердцу предмета он менялся в лице, его зеленоватые щеки становились желтыми, как воск.
Мадемуазель Тюилье слыла добрым гением в доме брата; ознакомившись ближе с ее историей, читатель и сам увидит, что старая дева обладала достаточной силой и достаточной решимостью. Она была на голову выше окружающих, и это позволяло ей иметь верное суждение о Жероме, которого она тем не менее обожала. Мало-помалу надежды, возлагаемые ею на своего кумира, рассеялись, как дым; ее чувство к брату было столь сходно с материнским, что она отнюдь не заблуждалась на его счет и отлично сознавала, какая роль уготована в обществе для помощника правителя канцелярии. Тюилье и его сестра были детьми старшего привратника министерства финансов. Близорукость Жерома помогла ему избежать многочисленных рекрутских наборов и призывов в армию. Отец полагал свою славу в том, чтобы сделать из сына чиновника. В начале нашего века армия требовала столько людей, что в канцеляриях оставалось много свободных вакансий, и нехватка младших чиновников позволила толстому папаше Тюилье облегчить своему сыну восхождение по первым ступеням бюрократической лестницы. Привратник умер в 1814 году, когда Жером ожидал места помощника правителя канцелярии. Этой надеждой ограничивалось все состояние молодого чиновника. Толстяк Тюилье и его жена, скончавшаяся в 1810 году, ушли на пенсию в 1806 году; кроме этой пенсии, у них не было средств к существованию: все сбережения они употребили на то, чтобы дать сыну приличное образование и поддерживать на первых порах его и дочь. Широко известно, какое влияние оказала Реставрация на положение канцелярских служащих. После упразднения сорока одного департамента освободилось огромное число достойных чиновников, которые соглашались занять более скромные места, чем те, что они занимали прежде. К сим благоприобретенным правам присоединялись права, так сказать, врожденные — права семейств, разоренных и изгнанных революцией. Страшась мощного напора двух этих потоков, Жером в душе радовался уже тому, что его не отрешили от должности, воспользовавшись первым же предлогом. Так он дрожал до того самого дня, когда по воле случая сделался наконец помощником правителя канцелярии и тем самым приобрел уверенность, что если и будет уволен в отставку, то не иначе, как с внушительной пенсией. Беглый обзор объяснит читателю, сколь скудны были способности и познания г-на Тюилье: он знал латынь, математику, историю и географию в тех пределах, в каких эти предметы преподают в пансионе, но дальше второго класса не пошел, ибо его отец поспешил воспользоваться подходящим случаем и, расхвалив
Хлопоты, связанные с переездом семьи Тюилье с улицы Аржантей на улицу Сен-Доминик-д'Анфер и с приобретением собственного дома, поиски подходящего привратника и хороших жильцов занимали Тюилье на протяжении 1831 и 1832 года. Когда все это было осуществлено и сестра убедилась, что Жером успешно справляется со своими новыми обязанностями, она подыскала ему другие занятия, о которых речь пойдет впереди; их характер неотделим от характера самого Тюилье, на котором поэтому небесполезно остановиться.
Сын министерского привратника Тюилье был, что называется, красавец-мужчина: выше среднего роста, стройный, он был наделен от природы довольно приятным лицом; но как только он снимал очки, впечатление менялось, и его физиономия, как это бывает со многими близорукими людьми, приобретала отталкивающее выражение, ибо из-за привычки смотреть на мир сквозь стекла его зрачки подернулись какой-то мутной пленкой.
В возрасте от восемнадцати до тридцати лет Тюилье-младший пользовался успехом у женщин определенного круга, начиная с жен мелких буржуа и кончая супругами начальников отделений; как известно, в годы Империи война, можно сказать, обездолила парижское общество, призвав людей энергических на поля сражений; быть может, именно этим, как заметил некий выдающийся медик, и объясняется та дряблость, что присуща поколению наших современников, людей первой половины девятнадцатого века.
Тюилье, вынужденный за отсутствием ума искать иных средств, чтобы привлечь к себе внимание, выучился вальсу и другим танцам, достигнув в этом известной степени совершенства;
Однако победы красавца-Тюилье длились обычно недолго, женщины старались удержать его не больше, чем он сам — сохранить их; его судьба могла бы послужить отличным сюжетом для комедии под названием «Дон-Жуан поневоле». Репутация
То, что было уместно в 1806 году, в 1826-м выглядело смешным. Жером сохранил отдельные детали костюма щеголя Империи; впрочем, они вполне приличествуют внушительной осанке бывшего помощника правителя канцелярии. Он носит белый шарф в многочисленных складках, закрывающий подбородок; концы этого шарфа так топорщатся, что, кажется, угрожают прохожим и позволяют им любоваться весьма кокетливым узлом, который во время оно завязывали на шее Тюилье ручки прелестниц. Умеренно следуя моде, он приспосабливает ее к своей фигуре, нахлобучивает шляпу на затылок, надевает летом тонкие чулки и башмаки; его удлиненные сюртуки походят на длинные сюртуки времен Империи; он до сих пор не отказался от накрахмаленных жабо и белых жилетов, неизменно вертит в руках тросточку образца 1810 года и никогда не горбится на ходу. Никому из тех, кто встречает Тюилье, когда тот прогуливается по бульварам, не приходит в голову, что перед ним сын человека, готовившего завтраки чиновникам министерства финансов и носившего ливрею государственных служащих времен Людовика XVI: Жером Тюилье походит на императорского дипломата или на старого префекта.
Надо сказать, что мадемуазель Тюилье не только в простоте душевной потворствовала слабостям своего брата, поддерживая в нем всепоглощающее стремление заботиться о собственной персоне, что было для нее естественным продолжением культа, которым она окружала свое божество, но она еще и даровала брату все семейные радости, поселив рядом с ним чету, которая вела такой же образ жизни, какой вели и сами Тюилье.
Речь идет здесь о г-не Кольвиле, ближайшем друге Тюилье; но, прежде чем живописать Пилада[15], тем более необходимо покончить с портретом Ореста и объяснить, почему Тюилье, красавец-Тюилье, не имел семьи, ибо не может быть подлинной семьи без детей. Нам предстоит коснуться тут одной из тех глубоких тайн, которые остаются погребенными в недрах частной жизни и чьи отдельные черточки всплывают на поверхность лишь тогда, когда горестные, тщательно скрываемые стороны семейных отношений становятся особенно болезненными; мы хотим рассказать о жизни мадам и мадемуазель Тюилье, ибо до сих пор мы говорили главным образом лишь о служебной карьере Жерома Тюилье.
Мари-Жанна-Бригитта Тюилье была четырьмя годами старше брата, которому она посвятила всю свою жизнь; родителям легче было добиться положения для сына, нежели скопить приданое дочери. Для некоторых натур невзгоды, подобно маяку, освещают темные и низменные стороны социальной жизни. Бригитта обладала несравненно большей энергией и умом, чем ее брат, она принадлежала к числу тех характеров, которые под молотом нужды закаляются, мужают и становятся стойкими, можно сказать, несгибаемыми. Стремясь к независимому положению, она решила вырваться из привратницкой и стать полной хозяйкой собственной судьбы.
В возрасте четырнадцати лет Бригитта поселилась в небольшой мансарде, в нескольких шагах от казначейства, помещавшегося на улице Вивьен, и неподалеку от улицы Врильер, где находился банк. Она мужественно принялась за малоизвестное, но выгодное ремесло — изготовление мешков для банка, казначейства и других крупных финансовых учреждений; благодаря некоторым покровителям отца дело у нее пошло успешно. Через два года девушка наняла двух работниц. Вкладывая свои сбережения в государственные бумаги, она к 1814 году, то есть через пятнадцать лет, располагала уже тремя тысячами шестьюстами франков годового дохода. Бригитта тратила мало; пока был жив отец, она почти ежедневно обедала у него; кроме того, государственная рента во время последних конвульсий Империи, как известно, обесценилась и упала до сорока с чем-то франков при номинальной цене в сто франков: вот почему на первый взгляд чрезмерная цифра доходов мадемуазель Тюилье на самом деле вполне объяснима.
После смерти бывшего привратника двадцатисемилетняя Бригитта и двадцатитрехлетний Жером решили поселиться вместе. Брат и сестра были необыкновенно привязаны друг к другу. Если Жером, пользовавшийся в ту пору наибольшим успехом, испытывал нужду в деньгах, его сестра, носившая платья из грубой шерстяной материи и постоянно ходившая с исколотыми иглою пальцами, неизменно давала брату несколько луидоров. В глазах Бригитты Жером был самым красивым и очаровательным мужчиной Французской империи. Она мечтала о том, чтобы вести хозяйство брата, быть причастной секретам этого Линдора и Дон-Жуана[16], прислуживать ему с собачьей преданностью; с чувством, напоминавшим влюбленность, она решила принести себя в жертву кумиру, чей эгоизм не только поддерживала, но даже возводила на пьедестал; она продала мастерскую своей старшей помощнице и поселилась на улице Аржантей вместе с Жеромом, сделавшись, таким образом, сразу и матерью, и защитницей, и служанкой этого
С первых же дней этого своеобразного союза Тюилье прислушивался к мнению сестры, как к словам оракула, он во всем советовался с нею, посвящал ее в свои тайны, позволяя старой деве вкушать плоды того стремления к владычеству, которым грешила почтенная особа. Но разве сестра не пожертвовала всем ради брата, разве не была она ему предана всей душой, разве не жила она только им одним? Влияние Бригитты на Жерома удивительным образом возросло благодаря браку, в который он вступил по ее настоянию в 1814 году.
Когда люди, выдвинутые на передний план Реставрацией, начали упорно завоевывать себе позиции в канцеляриях, а представители старого общества стали оттеснять буржуазию, Бригитта из разговоров с братом поняла, что социальный кризис безвозвратно разрушил их общие упования. Отныне красавец-Тюилье уже не мог рассчитывать на успех в салонах знати, которая пришла на смену разночинному обществу Империи.
Тюилье не чувствовал в себе сил окунуться в политику; как и сестра, он понял, что необходимо воспользоваться уходящей молодостью и упрочить свое положение. При таких обстоятельствах ревнивая Бригитта пожелала устроить женитьбу брата столько же в его интересах, сколько и в своих собственных, ибо лишь она одна могла составить его счастье, а будущей г-же Тюилье отводилась второстепенная роль существа, годного лишь на то, чтобы родить ребенка, а еще лучше двух. Если Бригитта и не обладала умом, который был бы под стать ее воле, то, во всяком случае, отчетливо сознавала меру своего честолюбия: ведь старая дева не могла похвастаться образованием, она просто шла вперед напролом, с упорством человека, привыкшего к тому, что ему все удается. Она была превосходной хозяйкой, обладала духом бережливости, умением жить и любовью к труду. Бригитте легко было понять, что ей вовек не найти жену для Жерома среди семейств, стоящих ступенькой выше на общественной лестнице, ибо люди этого круга обязательно заинтересуются домашним укладом жениха и исполнятся тревогой, узнав, что в доме уже есть хозяйка; и она решила искать невесту в социальных слоях рангом пониже, среди людей, которых можно ослепить положением Тюилье; довольно скоро ей представилась подходящая партия для брата.
У некоего Ланпрэна, мелкого служащего банка, проработавшего там много лет, была единственная дочь по имени Селеста. Мадемуазель Селеста Ланпрэн должна была унаследовать состояние матери, также единственной дочери одного землевладельца; состояние это заключалось в нескольких арпанах[17] земли в окрестностях Парижа, которые старик все еще обрабатывал; вторую часть приданого Селесты составляло состояние добряка Ланпрэна, бывшего служащего банкирских домов Телюссона и Келлера, перешедшего во Французский банк с первых дней его основания[18]. Ланпрэн дослужился до должности старшего кассира и пользовался уважением и доверием управляющего банком и ревизоров.
Поэтому совет банка, прослышав, что речь идет о браке Селесты с почтенным чиновником министерства финансов, пообещал в качестве свадебного подарка шесть тысяч франков. Эта сумма, прибавленная к двенадцати тысячам франков, которые давал папаша Ланпрэн, и двенадцати тысячам франков, которые обещал господин Галар, огородник из Отейля, увеличивала размер приданого Селесты до тридцати тысяч франков. Старик Галар, господин и госпожа Ланпрэн были в восторге от этого брачного союза; старший кассир знал мадемуазель Тюилье и считал ее одной из наиболее достойных и наиболее честных девиц Парижа. К тому же Бригитта ослепила его своими облигациями государственного займа, не преминув сообщить при этом, что она никогда не выйдет замуж; ни старший кассир, ни его супруга, истинные люди золотого века, никогда бы не позволили себе судить Бригитту: они были просто ошеломлены блестящим положением красавца-Тюилье, и свадьба состоялась, как принято выражаться, ко всеобщему удовольствию.
Управляющий банком и секретарь правления были свидетелями со стороны невесты, а г-н де ла Биллардиер, начальник отделения, и г-н Рабурден[19], правитель канцелярии, — свидетелями со стороны Тюилье. Через шесть дней после свадьбы старик Ланпрэн стал жертвой дерзкой кражи, о которой немало писали газеты того времени, но под влиянием событий 1815 года она довольно скоро была забыта. Ворам удалось скрыться, Ланпрэн пожелал возместить недостачу, и, хотя банк отнес украденную сумму на счет убытков, несчастный старик умер от горя, не вынеся позора: семидесятилетний служака рассматривал этот налет как посягательство на его незапятнанную репутацию.
Госпожа Ланпрэн предоставила все наследство своей дочери, г-же Тюилье, а сама переехала жить к отцу в Отейль. В 1817 году старик внезапно умер; необходимость обрабатывать или сдавать в аренду огороды и поля пугала г-жу Ланпрэн, и она попросила Бригитту, чьи способности и честность всегда восхищали ее, обратить в деньги земельные владения покойного Галара и устроить все таким образом, чтобы состояние перешло к ее дочери, г-же Тюилье, ей же была бы оставлена лишь рента в полторы тысячи франков и дом в Отейле. Распроданные по частям земли старого огородника принесли тридцать тысяч франков. Наследство, завещанное Ланпрэном, достигало такой же суммы, и оба эти состояния вместе с приданым Селесты составили в 1818 году девяносто тысяч франков.
Приданое молодой женщины было обращено в акции Французского банка, когда они стоили по девятьсот франков каждая. На остальные шестьдесят тысяч франков Бригитта приобрела государственную ренту, приносившую годовой доход в размере пяти тысяч франков (в ту пору курс ее был именно таким), из них полторы тысячи франков были предоставлены в пожизненное пользование вдове Ланпрэн. Таким образом, к началу 1818 года семейство Тюилье располагало годовым доходом в одиннадцать тысяч франков, причем ими бесконтрольно распоряжалась Бригитта; доход этот складывался из шестисот франков, которые вносила в дом она сама, из тысячи восьмисот франков должностного оклада Тюилье, из трех с половиной тысяч франков ренты Селесты и из дивидендов от тридцати четырех акций Французского банка. Теперь ей следовало прежде всего определить размер расходов каждого не только для того, чтобы пресечь какие бы то ни было возражения, но и для того, чтобы не возникало никаких споров.
Прежде всего Бригитта предоставила пятьсот франков в месяц брату и повела дело так, чтобы расходы по дому не превышали пяти тысяч франков в год; она положила по пятьдесят франков в месяц своей невестке, заявив, что сама удовольствуется сорока франками. Чтобы подкрепить свое владычество денежным могуществом, Бригитта накапливала доходы от принадлежавшей лично ей ренты; в канцеляриях поговаривали, будто она при посредничестве брата, служившего ей дисконтером, давала деньги в рост. За пятнадцать лет — с 1815 по 1830 год — капитал Бригитты вырос до шестидесяти тысяч франков; столь внушительную сумму можно, однако, объяснить финансовыми операциями с государственной рентой (которую порою можно было приобрести за сорок процентов номинальной стоимости), оставив без внимания более или менее обоснованные обвинения в ростовщичестве, ибо они не играют существенной роли для нашей истории.
С первых же дней Бригитта полностью подчинила себе злополучную г-жу Тюилье. Для этого оказалось достаточно несколько раз пришпорить бедняжку и покрепче натянуть узду, — к тирании прибегать даже не пришлось, ибо жертва быстро покорилась. Селеста, как это в свое время предугадала Бригитта, была лишена ума и образованности, она привыкла к сидячему образу жизни, к спокойному, размеренному существованию и обладала удивительно мягким нравом; она была благочестива в самом глубоком смысле этого слова и охотно искупила бы самым строгим покаянием ущерб, который ей довелось бы невольно причинить своему ближнему. Мать Селесты сама вела хозяйство, все подавала дочери, и молодая женщина совсем не знала жизни; анемичная от природы, она мало двигалась и быстро уставала; Селеста была типичной дочерью парижского народа, который не может похвалиться красивыми детьми, ибо они вырастают в бедности, в обстановке непосильного труда, в душных помещениях, лишенных самых необходимых удобств и простора.
Ко времени своего замужества Селеста была невысокой женщиной с неприятного оттенка белесыми волосами, рыхлой, медлительной, неуклюжей, не умевшей себя держать. Ее слишком широкий и выпуклый лоб походил на лоб человека, больного водянкой мозга; этот восковой купол нависал над маленьким остроконечным личиком, напоминавшим мордочку мыши: немногие гости, присутствовавшие на свадьбе, невольно подумали при взгляде на нее, что эту женщину раньше или позже ждет безумие. Ее светло-голубые глаза и губы, на которых застыла неподвижная улыбка, еще больше укрепляли в такой мысли. В тот торжественный день она своим видом, поведением и манерами напоминала приговоренного к смерти, который мечтает лишь о том, чтобы все поскорее закончилось.
— Она малость тронута!.. — сказал Кольвиль Тюилье.
Бригитта была призвана сыграть роль ножа, которому предстояло безжалостно вонзиться в это беззащитное существо. Старая дева была полным контрастом молодой женщине. Она отличалась строгой красотою, у нее были правильные черты лица, теперь уже увядшего от трудов, ибо ей с детства приходилось выполнять тяжелые и неблагодарные работы, и от тайных лишений, которым она подвергала себя, чтобы прикопить деньжат. Краски на ее лице рано поблекли, и оно приобрело сероватый оттенок. Под карими глазами залегли темные круги, отливавшие синевой; верхняя губа была украшена черным пушком, точно вымазана сажей. Тонкие, вечно сжатые губы и надменный лоб, увенчанный некогда черными, а теперь посеребренными сединой волосами, дополняли ее портрет. У нее была осанка красивой женщины, и все в ней выдавало тот опыт, какой приобретается к тридцати годам, когда страсти угасают и, как говорят привратники, на лице человека
Для Бригитты Селеста была счастливой находкой — человеком, которого надо обтесать, новым подданным, которого надо поработить. Она не упускала случая уколоть невестку ее
При этом, как все люди с деспотической натурой, которые любят подчинять окружающих своей власти и вместе с тем испытывают почти нежное сочувствие к физическим страданиям, Бригитта ухаживала за невесткой настолько внимательно, что даже поразила мать Селесты, приехавшую навестить дочь.
Когда г-жа Тюилье оправилась, Бригитта, не стесняясь присутствием молодой женщины, называла ее «тряпкой», «ничтожеством» и другими не менее изысканными эпитетами. Селеста уходила плакать к себе в комнату, и, когда Тюилье заставал ее там в слезах, он старался оправдать сестру, говоря:
— Она отличная женщина, только резковата; она вас по-своему любит, как и я, разумеется.
Селеста, помня о том, как трогательно невестка заботилась о ней во время болезни, прощала ей мелкие придирки. Надо сказать, что Бригитта смотрела на брата, как на самодержавного властителя: она не уставала прославлять его в присутствии Селесты, и сама относилась к нему, как к неограниченному монарху, к новому Ладиславу, как к непогрешимому папе. Г-же Тюилье, потерявшей отца, а затем и деда, почти покинутой матерью, которая навещала ее по четвергам и которую семейство Тюилье, в свою очередь, навещало по воскресеньям в хорошую погоду, некого было любить за исключением мужа: ведь, во-первых, он был ее мужем, а во-вторых, оставался в ее глазах красавцем-Тюилье. К тому же он изредка обращался с ней, как с женою, и все это вместе взятое заставляло Селесту обожать его. Он представлялся бедняжке тем более совершенным, что порой принимал ее сторону и бранил сестру: не потому, конечно, что жалел жену, а потому, что был эгоистом, и хотел, чтобы в те редкие минуты, когда он бывал дома, там царили мир и спокойствие.
И действительно, красавец-Тюилье после обеда вновь уходил и возвращался далеко за полночь: он неизменно являлся на балы или в гости к людям своего круга один, словно все еще пребывал холостым. Поэтому обе женщины почти целые дни проводили вдвоем. Мало-помалу Селеста, становившаяся все более покорной, превратилась в бессловесную рабыню. Бригитте же того и надо было, и эта королева домашнего очага, дотоле безжалостно помыкавшая своей безответной жертвой, теперь ощутила к ней некоторое сочувствие. В конце концов она перестала относиться к невестке свысока, прекратила говорить колкости и отказалась от презрительного тона: все это было уже излишне, ибо Селеста сдалась на милость победителя.
Заметив на шее своей жертвы ссадины от ошейника, Бригитта почувствовала жалость к рабыне, и Селеста узнала лучшие времена. Сравнивая свою нынешнюю жизнь с былым существованием, она прониклась некоторой привязанностью к палачу. По воле судьбы у несчастной была отнята последняя возможность выказать энергию, защитить себя, занять достойное место в доме, поддерживавшемся на ее средства, хотя она об этом и не подозревала, и потребовать себе иной доли, вместо того чтобы довольствоваться уделом приживалки, на который ее обрекли.
Прошло уже шесть лет после замужества Селесты, а у нее все еще не было ребенка. Это бесплодие, заставлявшее бедную женщину проливать каждый месяц потоки слез, долгое время подогревало презрение Бригитты, которая упрекала невестку в том, что та ни на что не годна, не способна даже рожать детей. Только к 1820 году старая дева, мечтавшая лелеять сына своего брата как собственного, перестала оплакивать будущую судьбу семейного состояния, которое, по ее словам, должно было впоследствии перейти в руки правительства.
К тому времени, когда начинается наша история — а именно в 1839 году, — Селесте исполнилось сорок шесть лет, и она перестала оплакивать свое бесплодие, ибо прониклась печальной уверенностью в том, что уже никогда не станет матерью. И странная вещь! За двадцать пять лет совместной жизни жертва умудрилась в конце концов обезоружить Бригитту, выбить нож из ее рук, и теперь Бригитта любила Селесту не меньше, чем Селеста любила Бригитту. Время, достаток, каждодневное общение, общий дом, покорность и ангельская кротость Селесты — все это, вместе взятое, без сомнения, стерло острые углы, сгладило шероховатости и привело к наступлению ясной осени. К тому же обеих женщин объединяло общее чувство, переполнявшее их души: они обожали счастливого эгоиста Тюилье.
В конце концов Бригитта и Селеста, у которых не было детей, пришли к тому, к чему приходят все женщины, безуспешно мечтавшие о ребенке, — они прониклись любовью к чужому ребенку. Это мнимое материнство, не уступающее по силе чувства материнству подлинному, требует от автора особого объяснения, которое поможет многое понять в этой Сцене и, в частности, прольет свет на то, почему мадемуазель Тюилье так старалась приискать новое занятие для брата.
Тюилье начал свою карьеру как сверхштатный чиновник одновременно с Кольвилем — самым близким его другом. Словно для контраста, неведомые силы, управляющие жизнью общества, поместили рядом с мрачной и печальной семьей Тюилье семью Кольвиля; на первый взгляд трудно не прийти к выводу, что этот случайный контраст мало поучителен, однако прежде чем утвердиться в этом выводе, читателю следует дойти до конца настоящей драмы, к несчастью, совершенно правдивой; но тут уж, как говорится, писатель ни при чем.
Кольвиль был единственным сыном одаренного музыканта, который во времена Франкера и Ребеля был первым скрипачом Оперы. Отец Кольвиля под старость каждые несколько дней рассказывал анекдоты о том, как проходили репетиции «Деревенского колдуна»[20]: он с удивительной точностью описывал Жан Жака Руссо и неподражаемо имитировал его; Кольвиль и Тюилье были закадычными друзьями; у них не было секретов друг от друга, и дружба их, начавшаяся в пятнадцатилетнем возрасте, оставалась безоблачной вплоть до 1839 года — того времени, когда начинается наш рассказ.
Кольвиль принадлежал к разряду тех чиновников, которых в канцелярии насмешливо именуют «мастерами на все руки». Этим прозвищем они обязаны своей ловкости и расторопности. Кольвиль был отличный музыкант, имя и влияние отца доставили ему место первого кларнетиста в Комической опере; до своей женитьбы Кольвиль был богаче Тюилье и нередко делился деньгами с другом. В противоположность Тюилье Кольвиль женился по любви: его избранницей была некая мадемуазель Флавия, незаконнорожденная дочь знаменитой танцовщицы Оперы; отцом Флавии называли дю Бургье, одного из самых богатых поставщиков времен Директории; разорившись в 1800 году, человек этот перестал уделять какое бы то ни было внимание маленькой дочери, тем более что у него имелись кое-какие сомнения насчет добродетельности прославленной балерины.
Хорошенькую девушку, которая не могла назвать имя своего отца, ожидало грустное будущее, если бы Кольвиль, часто бывавший в роскошном доме примы-балерины Оперы, не влюбился во Флавию и не женился бы на ней. Князь Галатион, который покровительствовал в сентябре 1815 года выдающейся танцовщице, чья карьера в то время уже подходила к концу, дал Флавии двадцать тысяч франков в приданое, мать присоединила к ним пышные туалеты. Завсегдатаи дома и артисты Оперы подарили молодоженам драгоценности и посуду, так что у Кольвилей оказалось больше предметов роскоши, нежели денег. Привыкшая к богатству, Флавия с помощью мебельщика матери обставила себе прелестное гнездышко, и в нем эта молодая женщина, любившая все изящное, все артистичное да и самих артистов, чувствовала себя полновластной королевой.
Госпожа Кольвиль была одновременно красива и пикантна, остроумна и весела, грациозна — короче говоря, приятна во всех отношениях. Когда ее матери исполнилось сорок три года, та покинула сцену и отправилась жить в деревню, лишив тем самым свою дочь дополнительного источника к существованию, ибо Флавии кое-что перепадало от щедрот танцовщицы, жившей на широкую ногу. Друзья г-жи Кольвиль охотно посещали ее дом, зачастую даже не догадываясь, сколько усилий прилагает хозяйка, чтобы принимать гостей. С 1816 по 1826 год она родила пятерых детей. По вечерам Кольвиль становился музыкантом, а с семи до девяти утра вел счетные книги у какого-то негоцианта. В десять утра он уже сидел за столом в канцелярии. Итак, по вечерам он дул в деревянную трубу, а по утрам писал гусиным пером счета, и это позволяло ему выколачивать от семи до восьми тысяч франков в год.
Госпожа Кольвиль разыгрывала из себя светскую женщину: по пятницам она устраивала приемы, раз в две недели давала званый обед, а раз в месяц в ее доме происходили концерты. С Кольвилем они виделись лишь за обедом да по вечерам: он возвращался домой почти в полночь. Нередко и в этот поздний час г-жи Кольвиль еще не было дома. Она посещала спектакли, ибо знакомые часто оставляли ей ложу, и молодая женщина односложно просила мужа заехать за нею в тот или иной дом, где она танцевала или ужинала. Кормили у г-жи Кольвиль отменно, и хотя общество у нее собиралось пестрое, зато всегда забавное: тут бывали знаменитые актрисы, художники, писатели, здесь можно было встретить и нескольких богачей. Элегантностью г-жа Кольвиль могла поспорить с Туллией, примой-балериной Оперы, с которой она дружила. Надо сказать, что хотя Кольвили проедали свой капитал и обычно в конце месяца сидели без гроша, Флавия никогда не делала долгов.
Кольвиль был неизменно счастлив, он все так же любил свою жену и был ей лучшим другом. Она всегда встречала его приветливой улыбкой, лицо ее при появлении мужа озарялось радостью, и он каждый раз уступал ее чарам, ее неотразимым манерам. Бешеная энергия, которую требовали от него три должности, отвечала, впрочем, нраву и темпераменту Кольвиля. То был добродушный, толстый человек, краснощекий, веселый, щедрый, полный фантазии. За десять лет супруги ни разу не поссорились. В канцеляриях его считали
У Кольвиля хватило ума прикинуться человеком недалеким; он расхваливал каждому свое семейное счастье, подчеркивал свое увлечение анаграммами, и всем окружающим казалось, будто он всецело поглощен этой страстью. Чиновники, служившие с ним в одном отделении министерства, правители канцелярий и даже начальники отделений посещали его концерты; время от времени он весьма кстати доставал им билеты на спектакли, ибо нуждался в том, чтобы они смотрели сквозь пальцы на его постоянные отлучки. Ведь репетиции отнимали у Кольвиля добрую половину того времени, какое он должен был проводить в канцелярии; правда, полученное им благодаря отцу музыкальное образование было настолько глубоко и солидно, что позволяло ему ходить лишь на генеральные репетиции. Связи г-жи Кольвиль играли немалую роль в том, что и театр и министерство считались с трудным положением этого достойного «мастера на все руки», который, впрочем, заботливо пестовал некоего молодого человека, горячо рекомендованного ему женой: он надеялся воспитать из него в будущем великого музыканта, а пока что подающий надежды юноша время от времени заменял Кольвиля в оркестре и должен был впоследствии унаследовать его место первого кларнетиста.
И действительно, в 1827 году, когда Кольвиль вышел в отставку, молодой человек сделался первым кларнетистом.
Все критические высказывания по адресу Флавии можно свести к следующей фразе: «Она
— А ты заглядываешься на мою жену! — как-то сказал ему, смеясь, Кольвиль. — Будь осторожен, она прикует тебя к себе цепью, как и всех остальных.
Такого рода милыми шутками Кольвилю удалось охранять достоинство супруга перед товарищами по канцелярии. В 1820—1821 году Тюилье, ссылаясь на права друга дома, захотел помочь Кольвилю, который в прошлом не раз помогал ему, и за полтора года он одолжил семейству своих друзей десять тысяч франков с тем, чтобы никогда больше не заикаться об этих деньгах. Весной 1821 года г-жа Кольвиль родила прелестную девочку, ее крестным отцом стал Тюилье, а крестной матерью — его жена; девочку назвали Селеста-Луиза-Каролина-Бригитта. Мадемуазель Тюилье также захотела дать одно из своих имен новорожденной.
Имя Каролины девочке дали, чтобы проявить внимание к самому Кольвилю. Старуха Ланпрэн решила взять малышку к себе в Отейль и нашла ей хорошую кормилицу. Селеста и ее невестка ездили туда два раза в неделю, чтобы проведать крошку. Когда г-жа Кольвиль оправилась после родов, она сказала Тюилье серьезным и искренним тоном:
— Мой дорогой, если вы хотите, чтобы мы остались добрыми друзьями, будьте отныне лишь другом нашей семьи; Кольвиль вас любит, ну и, по совести говоря, в семье достаточно одного мужа.
— Объясните мне, пожалуйста, — спросил красавец Тюилье у танцовщицы Туллии, которая в это время была в гостях у г-жи Кольвиль, — почему женщины не испытывают ко мне прочной привязанности? Я не Аполлон Бельведерский, но я ведь также и не Вулкан[21]; по-моему, меня вполне можно терпеть, я не лишен остроумия, я способен сохранять верность...
— Хотите услышать правду? — спросила Туллия.
— Конечно, — вымолвил красавец Тюилье.
— Так вот, иногда мы еще можем любить животное, но глупца — никогда.
Этот ответ сразил Тюилье, он так и не оправился; с тех пор он неизменно пребывал в меланхолии и обвинял всех женщин в причудах.
— Я же тебя предупреждал! — сказал ему Кольвиль. — Конечно, я не Наполеон и, скажу откровенно, дружище, не хотел бы им быть, но у меня есть своя Жозефина... Истинная жемчужина!
Секретарь министра г-н де Люпо, которому г-жа Кольвиль приписывала больше влияния, чем то, каким он на самом деле пользовался, так что ей приходилось позднее, говоря о нем, признавать: «Де Люпо — одна из моих ошибок...», — в ту пору был некоторое время самой важной персоной в салоне Кольвиля; однако когда Флавия убедилась, что де Люпо не может получить для Кольвиля место в отделении Буа-Левана, у нее достало здравого смысла обидеться на то, что секретарь министра уделяет слишком много внимания г-же Рабурден, жене правителя одной из канцелярий, этой кривляке, которая не только ни разу не пригласила к себе г-жу Кольвиль, но даже имела наглость дважды отказаться от посещения концерта в доме Флавии.
Госпожа Кольвиль была сильно удручена смертью молодого Гондревиля; она долго оставалась безутешна, по ее собственным словам, она усмотрела в этом несчастье перст божий. В 1824 году она неожиданно остепенилась, заговорила о бережливости, отменила приемы, стала уделять все свое внимание детям — словом, сделалась добродетельной матерью семейства; теперь у нее не было никакого фаворита, она усердно посещала церковь, одевалась скромно, главным образом в серые цвета, без умолку говорила о католицизме и о приличиях; в результате этого увлечения мистицизмом в 1825 году на свет появился очаровательный младенец, которого мать назвала Теодор, что означает
В 1826 году, в пору расцвета Конгрегации[22], Кольвиля назначили помощником правителя канцелярии в отделении Клержо, а в 1828 году он сделался сборщиком налогов в одном из округов города Парижа. Кольвиль был награжден орденом Почетного легиона, что давало ему право поместить свою дочь в пансион Сен-Дени[23]. В 1823 году половинная стипендия, которую Келлер выхлопотал Шарлю, старшему из сыновей Кольвиля, перешла ко второму сыну; Шарль поступил в коллеж святого Людовика с полной стипендией, а третий сын Кольвиля, которому покровительствовала жена дофина, был принят в коллеж Генриха IV, где также получал стипендию, правда, в неполном размере.
В 1830 году Кольвилю, счастливому отцу многочисленного семейства, пришлось подать в отставку: его приверженность к старшей ветви Бурбонов[24] была слишком широко известна; однако он проявил редкую изворотливость и покинул свой пост с пенсией в две тысячи четыреста франков, назначенной ему во внимание к многолетней службе; кроме того, он получил в возмещение за оставляемую должность десять тысяч франков, уплаченных его преемником; одновременно Кольвиль был произведен в офицеры ордена Почетного легиона. Несмотря на все это, он оказался в стесненных обстоятельствах, и в 1832 году мадемуазель Тюилье посоветовала Кольвилю поселиться по соседству с ними, намекнув ему на возможность получить место в мэрии, которого он и в самом деле добился через две недели; новая должность приносила ему тысячу экю в год.
Шарль Кольвиль поступил к этому времени в Морское училище. Коллежи, где учились два его младших брата, помещались поблизости от их дома. Семинария Сен-Сюльпис, куда в один прекрасный день предстояло поступить младшему сыну Кольвиля, находилась в двух шагах от Люксембургского сада. Закадычные друзья, Тюилье и Кольвиль могли бы вместе коротать дни. В 1833 году г-жа Кольвиль, которой было в то время тридцать пять лет, поселилась на улице д'Анфер, на углу улицы Дез-Эглиз, вместе с Селестой и маленьким Теодором. Таким образом, Кольвиль проживал теперь на одинаковом расстоянии от своей мэрии и от улицы Сен-Доминик. Семейство Кольвилей, которое не раз меняло образ жизни и знавало разные времена — Кольвили живали и на широкую ногу, принимая гостей и давая праздничные обеды, живали и замкнуто, почти ни с кем не встречаясь, — было теперь обречено на безвестное прозябание мелких буржуа, чей годовой доход ограничивается пятью тысячами четырьмястами франков.
Селесте исполнилось в то время двенадцать лет; красивой девочке нужны были учителя, ее воспитание должно было стоить не меньше двух тысяч франков в год. Мать поняла, что необходимо прибегнуть к помощи крестного отца и крестной матери Селесты. Вот почему она приняла разумное предложение мадемуазель Тюилье, которая, не беря на себя никаких обязательств, тем не менее ясно дала понять г-же Кольвиль, что состояние самого Тюилье, его жены и ее собственное предназначены для Селесты. Девочка оставалась в Отейле до семи лет; старуха Ланпрэн обожала ее и баловала; в 1829 году г-жа Ланпрэн умерла, оставив двадцать тысяч франков и дом, который был продан необыкновенно удачно за двадцать восемь тысяч франков. Все эти годы маленькая проказница почти не видала матери, но зато постоянно видела жену г-на Тюилье и его сестру. В 1829 году Селесту водворили в отчий дом, и она прожила там до 1833 года под неусыпным попечением матери, которая старалась как можно лучше исполнять свои материнские обязанности и, как все женщины, терзаемые угрызениями совести, порою даже чересчур усердствовала. Флавия не была дурной матерью, но она слишком сурово обращалась с девочкой; вспоминая собственное воспитание, она дала себе тайный обет вырастить из Селесты порядочную женщину, а не женщину легкого поведения. Она водила дочь к обедне, Селеста готовилась к первому причастию под эгидой некоего парижского священника, позднее сделавшегося епископом. Девочка была особенно благочестива потому, что ее крестная, г-жа Тюилье, по праву слыла святой женщиной; Селеста обожала крестную, она чувствовала, что эта несчастная, всеми покинутая женщина любит ее больше, чем родная мать.
С 1833 по 1839 год Селеста Кольвиль получила самое блестящее воспитание, как его понимают буржуа. С ней занимались лучшие учителя музыки, и она сносно играла на фортепьяно, умела рисовать акварели, отлично танцевала, хорошо знала французскую грамматику, историю, географию, английский и итальянский языки — словом, все, что полагается знать барышне из общества. Селеста была среднего роста, чуть полная, близорукая, никто не назвал бы ее ни дурнушкой, ни красавицей, она не могла пожаловаться на плохой цвет лица, но ей недоставало изящества. Внешне сдержанная, девушка обладала повышенной чувствительностью; все — крестный, крестная, мадемуазель Тюилье и отец Селесты — единодушно сходились на том, что она очень привязчива. Впрочем, какие родители не думают этого о своей дочери! Самым привлекательным во внешности Селесты были великолепные шелковистые волосы пепельного цвета, но ее руки и ноги выдавали девушку из буржуазной семьи.
Селеста обладала многими бесценными добродетелями: она была добра, простодушна, приветлива, любила отца и мать и готова была пожертвовать для них жизнью. Воспитанная в глубоком преклонении перед крестным и Бригиттой, которую Селеста называла
Тюилье не мог не поддаться воздействию бюрократической машины, которая давит на человека и обезличивает его. Успех у женщин выхолостил в нем мужчину, монотонная канцелярская работа выхолостила в нем чиновника, и к тому времени, когда бывший помощник правителя канцелярии поселился на улице Сен-Доминик, он уже растерял все свои способности; однако его утомленное лицо, хранившее надменное выражение, в соединении с некоторым самодовольством, напоминавшим самомнение высокопоставленного чиновника, производило сильное впечатление на Селесту. Девушка страстно обожала это мертвенно бледное лицо. Она сумела стать истинной радостью дома Тюилье.
Кольвили и их дети как-то естественно сделались ядром общества, которое мадемуазель Тюилье из своеобразного честолюбия собирала у себя ради брата. На первом же параде национальной гвардии бывший сборщик налогов и бывший помощник правителя канцелярии встретились с одним из бывших чиновников отделения ла Биллардиера, г-ном Фельоном, который уже тридцать лет обитал в квартале Сен-Жак и занимал пост командира батальона национальной гвардии. То был один из наиболее уважаемых людей своего округа. Дочь его, в прошлом младшая учительница в пансионате Лаграва, в свое время вышла замуж за преподавателя начальной школы на улице Сен-Гиацинт г-на Барниоля.