— Она осядет, земля, — сказал Фимка. — Немного, да осядет. Но все равно здорово.
Никифоров согласился. Армия предстала перед ним мощным, слаженным, выверенным механизмом. Отец не противился тому, что он пошел по гражданской части, ничего в жизни не лишнее, зато потом легче поступить в училище красных комиссаров, или в органы. Образование не помеха.
Они сидели долго, завороженные странной, почти колдовской работой механизмов и людей. Наверное, слишком долго. Наконец, Никифоров решил, что довольно, хватит, и оказалось — вечереет. Пока шли назад, день и прошел. Быстро прошел, а что оставил?
Фимка задержался в селе — «заскочу к своим, а после приду», ночью был его черед нести вахту, кабыздох тоже уперся у врат, как ни манил его Никифоров. Понравился ему песик, живи в деревне, непременно завел бы такого же. Или вот этого бы и взял. Но — не идет за ограду, глупышка.
В церкви встретил он другую девушку, не Клаву, та с обеда ушла. Они кивнули друг другу, но говорить не стали.
Ужинал Никифоров, как и давеча — малец передал котомку через окно. Словно с прокаженным или каторжником, пришло на ум. И смотрел паренек как-то… и жадно, и любопытно, и жалостливо.
— Ты что, боишься зайти? Или не велят? — спросил Никифоров.
— Ага, — малец кивнул.
— Да не съем же я тебя, — но паренек не поверил. Или сделал вид, что не верит. Да просто ему этот городской — докука, своих дел невпроворот. Или напротив, как в зверинец сходить. Американский койот, гроза прерий, а в клетке — что-то вроде дворового Шарика. Или действительно — койот? На всякий случай руку совать не стоит. Осмотримся поперва.
Никифоров попытался устроиться удобнее. Клонило в сон, а что он за день сделал? Думай, голова, картуз куплю. О чем думать-то? О виденном. Например, военные. А если они причастны к смерти дочки товарища Купы? Вот так, взяли и застрелили? Ну нет, что другое… А надо бы узнать, может, сначала что другое и было…
Сон наплывал, укутывал. По полю ползла уже не машина, а тысяченожка, гигантская сколопендра, и он знал наверное, что она откладывает в землю яйца, яйца, из которых потом такое понавылупляется… Вдруг она изменила путь и двинулась к нему, беспечно лежавшему на берегу речушки. Солдаты-погонщики засуетились, криками пытаясь то ли чудище остановить, то ли его, Никифорова, прогнать. Ноги, как это и бывает обыкновенно во снах, стали неслушными, и он, упираясь на руки, попытался перетащить тело в сторону, подальше от надвигающейся громады, пыхтящей, поблескивающей жвалами. Сейчас вот схватит, обовьет шелковой нитью вместе с яичком и закопает. Свалившись в речку, он поплыл, вода держала и ноги, наконец, подчинились, плывем, плывем, но тут что-то подхватило его с обеих сторон, не больно, но цепко, подхватило и вознесло вверх. Никифоров почувствовал, что его оплетает клейкая лента, забился, зная наперед, что не вырвется, а лента круг за кругом пеленала тело…
Он встрепенулся, освобождаясь ото сна.
— Студент, а, студент, ты не спишь?
Никифоров завертел головой, определяясь, кто и откуда. Звали из окна, полураскрытого, едва видимого в темноте.
— Ну, где же ты? Он подошел, немного шатаясь со сна, распахнул окошко пошире.
— Руку дай!
Он послушно протянул руку. Клава ловко, не ждал такой прыти, вскочила на подоконник.
— Что-то случилось?
— Я просто в гости зашла, пустишь? — спросила она. Явное излишество: Клава обосновалась в келье не дожидаясь ответа — толкнула табурет, села на постель.
— В гости, — повторил он.
— Или не рад?
— Рад, почему, я рад, — забормотал Никифоров, — еще бы…
— Тогда почему стоишь? Или у вас все такие робкие в городе?
— Сейчас, — он сел на краешек лежака. Придвинуться? Опять решили за него — Клава прижалась к нему, задышала горячо, Никифоров и загорелся. Опыт у него был, маленький, да свой.
Далеко заполночь они задремали — и не сон, и не явь. Клава не шевелилась, тело ее — опаляло. Ничего.
В дверь застучали, забарабанили, и крик, истошный, рваный:
— Помогите! Скорее, помогите!
Он вздрогнул, вскочил.
— Ты куда? — Клава ухватила его за руку.
— Открыть…
— Это Фимка орет. Хочет посмотреть, один ты, или нет. Он дурак, потом растрепется по селу…
Они сидели бок о бок, слушая, как содрогается дверь от ударов, бешенных, диких. Крепкая дверь, старая работа. А не выйти ли, наподдать этому Фимке по-нашенски, пусть знает?
Что-то не хотелось. Уж больно здорово колотил тот по двери. Да и Клава…
Но придется. Он привстал, но девушка вцепилась в плечо:
— Не ходи!
— Да что ты? Дам раза, покатится с катушек!
— Не ходи! Увидит…
И верно, как же он сам не подумал. Того Фимке и нужно — посмотреть, один ли он здесь. Деревня, Клаве позор. Ну, Фимка, дождешься…
На счастье, стук стих. Надоело, или подумал, что нет Никифорова внутри. Ушел в окно, да и все, чего надрываться? Орал-то Фимка здорово, натурально. Прямо артист.
— Я… Мне пора. — Клава тяжело, неуклюже слезла с лежака. Вот так. Обгадил дружок ночку.
— Погоди, — пытался он удержать девушку, но больше для порядка, чувствовалось, ни ему, ни ей оставаться вместе не хотелось.
— Завтра свидимся, завтра, — Клава торопливо оделась. Он коснулся девушки и дрожь, крупная, неудержная, передалась и Никифорову.
— Завтра… — но закончить было нечем. Он потерянно, тупо смотрел, как Клава вскарабкалась на подоконник и соскользнула вниз. Надо бы проводить, наверное.
Никифоров поспешил к окну, и увидел лишь мелькнувший в кустах сарафан. Тут же облако закрыло луну, и только на слух можно было проследить путь Клавы. Ладно, все равно не догнать, да еще он в таком виде, пока оденется…
Знобило. Странно, потому что здесь, у окна было тепло, воздух снаружи, спокойный, парной. Внутри же действительно зябко. Келья, да. Однако в монахи ему не с руки.
Он лег, укрылся, поджал к животу ноги. Теплее, теплее… С Фимкой разбираться не хотелось, пошел он — именно туда. Дурак и есть дурак. При случае, конечно, нужно будет стукнуть по шее, а лучше — высмеять как-нибудь. Мол, снилось мне, Фимка, будто ты…
Шорох, громкий, неприятный, шел снизу, из подполья. Развели крысюков. Церковные крысы, они — бойкие. Стало неприятно, хотя вообще-то Никифоров крыс не боялся, но и любить их было не за что. Воры, разносчики заразы, первый признак непорядка. Давить их нужно, давить и травить. Пирожки с толченым стеклом.
Возня стихла, но еще раньше Никифоров согрелся и уснул. Подумаешь, невидаль — крысы под полом…
Проснулся рано, поутру, с деревенскими. Вспоминал давешнее — сон, нет? Сейчас все казалось зыбким, чудным, такое с Никифоровым бывало. Приснится порой, что отец ему револьвер подарил, и потом, между снами, мучительно вспоминаешь, куда же этот револьвер задевался. А снилось часто, он наизусть знал этот револьвер, пятизарядный «кольт», старую, но безотказную машинку, свою машинку. Разумеется, никакого «кольта» на самом деле не существовало, у отца был именной «наган» вороненой стали, из которого Никифоров даже стрелял, но то — у отца.
Еще сонный, он оделся, толкнулся в дверь. Шероховатость дерева под ладонью, его твердость, вещественность убеждали — было, все было. Никифоров переступил порожек, вглядываясь под ноги. Чего ждал, что искал? Было чисто. То есть, не то, чтобы чисто совершенно, мусору хватало, но мусору обыденного, повседневного — щепочки, недокуренные самокрутки, просто клочки бумаги, дорожная пыль, кажется, следы плевков, в общем, самая обыкновенная дрянь.
Кровавых пятен не хватает?
Никифоров обругал себя «за фантазии», далеко можно пойти, если не тормознуть вовремя. Суеверия, пережиток. Что суеверие, что пережиток, он не определял. Так легче, проще. Простота нравилась, как нравится ясный, солнечный день, ключевая вода, свежеиспеченный хлеб.
Он медлил, понимая, что спускать Фимке нельзя, нельзя просто из-за принципа, и, в то же время, устраивать драку здесь? Не место, он, Фимка, вроде как на посту. При исполнении.
В раздумье он двигался по коридору, а потом решил — как получится. По обстановке.
Ломал голову напрасно — Фимки не было. Вышел, может, по нужде. Никифоров подошел к двери, прикрытой, но не запертой. А воздух снаружи бодрый, озорной. И роса. К дождю роса, или нет, кажется, наоборот? Он вглядывался, слушал, решив про себя ограничится парой подзатыльников, большего, право, Фимка не стоил.
Только ноги измочил. Росой, росой измочил, а все же…
Вернувшись в келью, он пожевал оставленное с вечера и опять улегся. На сей раз спать и не думал, просто поваляться хотел, что утреничать, но уснул. Сны остались холодные и темные, остальные разобрали до него.
— Уймись! Уймись, говорю! Найдется твой Ефим, куда денется!
В ответ причитания, частые, неразборчивые, безнадежные.
— От дура баба! Понять не может, что у парня своя жизнь. Послал я его по делу. Важному, ответственному делу. Кому попало не поручишь, а Ефим хлопец как раз подходящий, надежный. Доверие оказали, гордиться должна, а ты…
— А почему мне не сказал? Матери!
— Спешно послал, понимаешь, спешно! Ты бы шла домой, сыну-то вредишь, судьбу ломаешь!
Причитания постепенно стихали. Никифоров прибрался — лежак застелил, крошки смел. Порядок, можно гостя встречать.
Он не ошибся — Василь вошел без стука, как к своему.
— Что, парень, заспался? — а смотрел настороженно, зорко.
— Спал… — неопределенно махнул рукой Никифоров. Рассказал Фимка? Да что он мог рассказать, Клаву-то не видел. Как по двери молотил, разве? А мог. Просто взял да рассказал, и что знал, и так, трепло…
— Хорошо спал?
— Не жалуюсь, — в конце концов, какое им всем дело? Хочет — спит, хочет — на дудке играет. Деревенскими командуй.
— А то наши хлопцы так, из шкоды, шутковать любят.
— Не слышал.
— Ну и лады. Даже хорошо, что выспался. Отдохнул, значит, — Василь осматривал комнатушку — как бы просто, незначимо, но Никифоров порадовался, что навел чистоту. Все же — не в лесу живем, опять же культура…
— Не заскучал тут у нас?
— Я как-то…
— Понимаю. Но сейчас, сейчас, брат, нашлось тебе дело. Настоящее. Серьезное дело, не пустяшное, — Василь посмотрел прямо на Никифорова. Взгляд был — новый. Давеча совсем другие глаза были, нынче ж исчезла былая снисходительность старшего, даже безразличие (да, сейчас ясно стало — было оно, безразличие, просто из гордости он мысли такой не допускал прежде), а появился — интерес. Но вот что за интерес, Никифоров понять не мог. И некогда, Василь заторопил:
— Ты того, пошли, что ли, — и в голосе слышалась нерешительность, которой вчера и быть не могло.
— Куда?
— Да позавтракаем сначала.
Что будет после, Никифоров спрашивать не стал. Не пристало. Он человек взрослый, подождет.
Завтракали они там же, где и давеча, у товарища Купы. И опять без товарища Купы.
— Он занят… — как-то неопределенно сказал Василь. Мол, интересоваться не должно, не положено, а все же расскажу из вежливости. — Позже… Позже ты с ним повидаешься, он спрашивал о тебе. А сейчас… С прошлого года мы радио хотели в селе установить. Да вот некому. Ребята наши, они в науке малость слабоваты, а оно, радио, селу ох как нужно. Москву знать, — говорил Василь, а сам словно прислушивался к чему-то. — Ты — сможешь?
— А какое радио?
— Погляди, — Василь вышел в соседнюю комнату и вернулся с коробкой. — Премировали нас в том году, а лежит без толку.
— За что премировали? — спросил Никифоров и тут же обругал себя, тоже, любопытный выискался. Но Василь ответил охотно:
— А мы первые вышли по распространению политической книги. На каждый двор по семь с половиной брошюр вышло. Уж они вертелись-вертелись, да поняли — лучше добром взять. Шаршки, они далеко от нас отстали. Вот и премировали.
Радио оказалось простеньким: детекторный приемничек «Мир-2», наушники, провода.
— Так сможешь?
— Смогу. Мне бы еще медного проводу, антенну побольше сделать, лучше принимать будет. И заземление…
— Проводу? Это мы… Это мы сможем, — Василь даже обрадовался. — Тут связисты, батальон. Они дадут. Пойдем, прямо сейчас и пойдем…
Вел Василь другой дорогой, не той, что шли они вчера с Фимкой. Да и вывела она не туда. Лагерь стоял в распадке — несколько палаток, больших, барачных, с деревянным оплотом, но видно было — ненадолго построены: не окопаны, и мусору рядом мало.
— Ты по сторонам не пялься, не любят они того, — предупредил Никифорова Василь.
А чего пялиться, подумаешь, невидаль. Он городки палаточные видел — не чета этому. Когда отец еще инспектором округа был…
Их окликнули у самого лагеря — дежурный, разморенный, потный, явно узнал Василя, и махнул рукой.
— В синей палатке они.
Палатка была обычной, синего — полоска над клапаном.
— Ты проходи, проходи.
Внутри было, как во всякой палатке — не свет, не мрак. На скамье за дощатым, наспех сколоченным столом, сидел в одном исподнем толстый и лысый красноармеец. Селедку ел. Гимнастерка и прочая одежда лежали в куче на другой скамье, и потому Никифоров никак не мог определить звание. А звание — оно для военного главнее лица. Что лицо, надел противогаз, и нет лица. Петлицы, петлицы, вот на что в первую очередь нужно обращать внимание, учил отец. Иной на вид — чисто комкор, и ступает вальяжно, и движения неспешные, величавые, а приглядишься внимательнее — э, да ты, брат, просто наглец.
Интендант, подумалось вдруг. Всего-то — толстая складка на загривке, а вывод и сделан. Торопишься. Спешка да верхоглядство превращают разведку в… Нет, он не ошибся, сидевший, похоже, действительно был интендантом. Клочком газеты интендант вытер руки и только потом протянул обе навстречу Василю.
— Ну, кум, прощаться пришел?
— Уже снимаетесь?
— Нет, дня два еще постоим. А там да, там — ищи ветра в поле. За тридцать верст откочуем, под Станюки, что за Глушицами. Бывал?