Что ни день Костя приносил новые и новые книги, спрашивал мнение о прочитанном. И однажды сказал: «Кое в чем ты уже начал разбираться. — И предложил: — Хочешь вести кружок но политической экономии у рабочих? Им нужно, да и тебе полезно». Антон заколебался, но отказаться не отважился. «Все товарищи — с Металлического. На Арсенальной, четвертый дом по левой стороне за дровяным складом, спросишь дядю Захара. Узнаешь сразу: он рябой».
На Арсенальной дядя Захар — старик с изъеденным оспой лицом — посоветовал больше в студенческой шинели на Выборгской стороне не появляться. Показал лазы в заборе склада. Сюда и будут приходить рабочие на занятия кружка.
Антон подготовился, как к экзамену. Думал, народу соберется человек сто. Напротив Выборгской, у моста Александра II, жил его дружок-однокурсник Олег. Антон притащил к нему старое, дедово, пальтецо, потертый картуз, сапоги. Сочинил историю: приглянулась девица-красавица из предместья. Маскарад — чтобы выборгские парни не побили студента. Любовная история с переодеванием пришлась Олежке по вкусу: по этой части он и сам был не промах. Нахлобучивая картуз, он давал наставления, провожал по черной лестнице. Антон выскальзывал проходным двором на набережную и ступал на Александровский мост уже Мироном: под таким именем его и знали рабочие. Слушателей оказалось всего шестеро. В сумерках они рассаживались на бревнах среди многометровых поленниц. Где-то повизгивали пилы и ухали топоры, а Антон — Мирон пересказывал товарищам прочитанные книги, растолковывал непонятное, отвечал на вопросы.
Приближался сентябрь. Встречаясь, студенты горячо обсуждали: начинать учебу или не начинать? Константин сказал: «Мы, большевики, против продолжения забастовки в институтах. Скоро решающая схватка. Надо собрать силы для удара. Студенты должны объединиться с рабочими». Технологи решили: занятия начнем, но откроем двери института и для рабочих митингов, превратим институт в очаг революции, в трибуну восставшего народа!
Да можно ли было усидеть на лекциях, если что ни день сходки и в городе события развертываются с потрясающей быстротой? В первых числах октября в Питере забастовали железнодорожники, за ними — рабочие крупнейших заводов. Объявил стачку и персонал городских электростанций. Тогда военные власти установили на башне Адмиралтейства мощный морской прожектор. Его слепящий луч бил вдоль Невского. Это было фантастическое зрелище: казалось, что черные дома подожжены голубым огнем.
В Техноложке митинги проходили при керосиновых лампах, при свечах. Костя отыскал в скопище народа Антона: «Будешь стоять в патруле у физической аудитории». Тех, кто направлялся в физическую, студенты «передавали» по цепочке. У входа Антон каждого спрашивал:
— Вам куда?
— На собрание рабочего совета.
— Пароль?
— Маркс и Энгельс.
Это собирался 13 октября на заседание городской стачечный комитет, провозгласивший в тот день Петербургский Совет рабочих депутатов. Среди полномочных посланцев пролетариата Антон узнал, к величайшему своему изумлению, Леонида Борисовича и одного из слушателей своего кружка, дядю Мишу. Этот пожилой рабочий с Металлического, угрюмый, с черными, изувеченными металлом руками, держался во время занятий на дровяном складе молчуном, только слушал. Сам студент стеснялся спрашивать его, боясь обидеть. Считал: неграмотный, тугодум. А оказывается, не разглядел самого важного — ведь неспроста товарищи избрали дядю Мишу своим депутатом.
Заседания Совета продолжались в физической аудитории и в следующие два дня. Политическая стачка охватила чуть ли не весь Питер. Студенты снова прекратили учебу. Перестали посещать уроки и гимназисты. По городу афишами запестрело «Извещение», подписанное генерал-губернатором Треповым. В нем неприкрытая угроза: «холостых залпов не давать и патронов не жалеть». Трепов запретил митинги и собрания в высших учебных заведениях, а еще через сутки распорядился закрыть институты и оцепить их войсками.
Многие студенты Технологического отказались покинуть здание, забаррикадировали двери. Костя и Антон были среди оставшихся. Готовились к рукопашной. Понимали: что они смогут кулаками против штыков и пуль? Поэтому каждый чувствовал себя героем — Кибальчичем или Соловьевым. Было упоительно и страшно. Нервы напряжены до предела. Сидеть и ждать уже не хватало сил. За окнами, внизу, темной массой солдаты Семеновского полка. Не выдержали: распахнули окно, выставили древко с красным флагом.
Внизу, на площади, бабахнуло. Раздался крик. Взвилась раненая лошадь. Что? Бомба? Но никто из студентов не бросал да и не было ни у кого бомб. Значит, провокация?.. Не успели сообразить, как в темени, за деревьями, сверкнуло. Брызнули в окнах стекла. Кое-кого поцарапало. Раненные осколками стекла украсились повязками. Антону было досадно — его не задело. Однако, что бы там ни было, начинается!..
Обстрел продолжался долго, час или два. Сейчас начнется штурм? Но тут неизвестно откуда появился среди студентов директор института профессор Воронов. Сказал: градоначальник уведомил его, что все, кто находится в институте, будут истреблены, а само здание будет стерто с лица земли — уже присланы насосы, баки с керосином, подходит артиллерия. Директор просил по телефону самого премьер-министра графа Витте защитить институт от нападения войск, но премьер сказал, что он уполномачивает градоначальника вести все переговоры. Чтобы избежать кровопролития и уничтожения Техноложки, студенты должны пропустить градоначальника в здание.
Студенты уважали Воронова — либерального директора, известного ученого. И их страшила участь, уготованная этим стенам. Они открыли двери. Вслед за градоначальником в институт ворвались семеновцы. Всех «смутьянов» объявили арестованными, заперли по аудиториям, у дверей стали солдаты с винтовками наперевес. С площади на окна были наведены стволы пушек. Это происходило в ночь с семнадцатого на восемнадцатое октября.
И вдруг снята осада. К Техноложке движется ликующая толпа. Красные флаги. Красные банты. Сон? Мираж? Нет, царь подписал манифест! Вот он; во всех газетах, на листах, на устах. Свобода! Победа! Оковы самодержавной тирании пали безвозвратно!..
На толпу ринулся эскадрон улан. Семеновцы обстреляли демонстрантов, которые шли с «Марсельезой» по Загородному проспекту к институту, нескольких убили.
Но и эти инциденты были, лишь как пятна на солнце. Народ валом валил к Зимнему. «Марсельезу» сменяла «Варшавянка». У Адмиралтейства, у решеток Александровского сада, где был расстрелян рабочий люд в Кровавое воскресенье, все сорвали с голов шапки и запели:
Антон буквально потерял голову. Забыл, когда ел, когда спал и вообще был дома. Красный бант на куртке. В руках то листовки, то газеты. От Кости поручение за поручением.
Но как раз теперь его стали одолевать сомнения. Все предшествующие месяцы первокурсник принимал слова старшего товарища на веру. А тут, когда Константин сказал: «Манифест — подлый обман, надо готовиться к большой драке!» — он засомневался: зачем драться, когда победа уже завоевана? Вот, даже отменено в Питере положение о чрезвычайной охране, ликвидировано генерал-губернаторство, и Трепов, ненавистный и грозный Трепов смещен с должности и переведен в дворцовые коменданты. И пусть среди свобод, дарованных царским манифестом, не названа свобода печати, Совет рабочих депутатов ввел ее собственным декретом. Отныне только те газеты могут выходить в свет, редакторы которых будут игнорировать цензурный комитет. За невыполнение декрета — стачка в типографии, конфискация издания. И вот уже открыто выходят газеты всех революционных направлений и партий, политические сатирические журналы — «Пулеметы», «Фугасы», «Вилы», «Набаты»! Бесцензурная печать в России! Это ли не свидетельство полного триумфа?.. Костя не разделял ликования своего друга. «Поживем — увидим», — сказал он.
Через десять дней после оглашения манифеста до Питера дошли слухи, что в Кронштадте кроваво подавлено выступление матросов; из разных городов хлынули известия о еврейских погромах, о бесчинствах черносотенцев и полиции. В ноябре снова забастовали рабочие питерских заводов. В начале декабря министр юстиции разом закрыл все левые газеты. В тот же день было оцеплено войсками помещение Вольно-экономического общества, где шло заседание Петербургского Совета, и депутаты, около трехсот человек, были арестованы и под конвоем отправлены в Петропавловскую крепость и «Кресты». Снова начались аресты в предместьях и обыски по квартирам интеллигенции. Фабриканты и заводчики выбросили на улицу сто тысяч пролетариев — участников стачек. «Видишь теперь, Антон, кто из нас был прав?» — спросил Константин.
Путко наведался на Арсенальную, возобновил занятия кружка. Двух недосчитывалось в кружке — дяди Миши, депутата Совета, и молодого веселого слесаря Ивана — того схватили на демонстрации.
Арест Совета подорвал руководство революционным движением в Питере. Центр борьбы переместился в Москву. Когда там, на Пресне, началось вооруженное восстание, из института исчез Константин. Позже Антон узнал: он пробрался туда, на пресненские баррикады, и был растерзан казаками уже после того, как восстание было подавлено.
Как и прежде, раз в неделю Антон пробирался на дровяной склад. После гибели Кости кружок остался единственным его революционным делом. Да, друг оказался прав. И остался верен своей правде до конца. А он смог бы так?.. Или он все еще глина, сырая глина?..
Но наступил и для него день и час: ком сырой глины бросили в печь, а вынули оттуда раскаленный звонко-красный кирпич.
Технологический готовился к демонстрации: в новом учебном году оказались отстраненными преподаватели, которых студенты любили за свободомыслие и гражданскую смелость. Смириться? Ну уж нет! Решили идти на Невский, а оттуда к Сенату.
Перед самым началом демонстрации узнали: черносотенцы что-то замышляют — заполнили дворы вокруг института, пьяные, с палками. Студенты не испугались. Стиснутый сокурсниками и захваченный общим возбуждением, Антон бросился на улицу.
Он оказался на мостовой, когда первые демонстранты уже схватились с гостинодворцами. Ощеренные рожи, красные глаза, кулаки в кольцах, сивушный перегар. Вот тебе! За Костю! За дядю Мишу! За Ивана!.. Он бил, сам увертывался от ударов и снова бил в сладкой, слепящей ярости.
И вдруг услышал вопль. Нечеловеческий крик боли, крик убиваемого существа. Он бросился назад и, когда толпа отхлынула, увидел на камнях раздавленное тело отца. Как отец оказался здесь? Накануне демонстрации они не говорили, и в последние минуты Антон не видел его на сходке в Актовом зале. Почему отец вышел на улицу именно в эту минуту?.. Безответные вопросы Антон задавал себе тысячу раз много позже. А тогда он обезумел от боли.
Он заболел. Он почувствовал отвращение и апатию ко всему. Но время взяло свое: в то мгновение на улице что-то сгорело в нем, а что-то затвердело камнем. Это «что-то» — жажда отомстить убийцам отца. Как мстить? Кто поможет ему? Он не хотел заниматься прежней работой. Он хотел только так, как Костя, — только в бой. Он пришел на Арсенальную, к дяде Захару. А потом, после едва не окончившегося бедой путешествия на Васильевский, — в контору «Общества электрического освещения». Понял ли Леонид Борисович из его сбивчивых слов, что не мимолетный каприз привел его на Малую Морскую? Поверил ли ему?..
Дни шли, а инженер все не подавал вести. Антон тревожился больше и больше. Поставил себе срок: два два. Если Красин не позвонит, он, нарушив уговор, напомнит о себе сам.
И тут раздался телефонный звонок. Незнакомый женский голос:
— Антон? Доброе утро. Приходите сегодня в полдень в цветочный павильон «Рампен и сын», угол Невского и Казанской. Спросите у хозяина белые гвоздики, семь гвоздик. Поняли?
Он пришел. Оробев, спросил у суетливого старика белые гвоздики и был приглашен «самолично выбрать» в разделочную. В комнате за прилавком цветы были насыпаны по столам охапками, отдельно — розы, отдельно — тюльпаны, гиацинты, левкои, еще в брызгах росы на лепестках и листьях. Было необычайное празднество в небрежном изобилии их, и сам воздух был душист и прянен. Старик не задержал студента в разделочной, а провел дальше, в конторку. Там и поджидал его Леонид Борисович. Старик вышел, плотно притворил дверь.
— Трубы трубят, — с ободряющей улыбкой сказал Красин. — Не передумал?
— Что вы! Я уже места себе не находил! — признался Антон.
— Добро. А смог бы ты уехать на несколько дней из Питера?
— Конечно! А куда?
— Скажем, в Тифлис?
— Хоть сию минуту! У меня там дядя, родной брат отца. Я не видел его лет пять, еще с гимназии. А теперь, после этого... — юноша запнулся. — Дядя Гриша как раз писал, чтобы я приехал.
— И поезжай. Это очень удачно, что у тебя дядя именно в Тифлисе. Отправляйся не позже послезавтрашнего. Как приедешь, каждое утро до полудня гуляй на Эриванской площади. Это в Тифлисе как наш Невский. Что бы ни случилось, ни во что не вмешивайся.
— Гулять?.. — недоуменно переспросил Антон. — И сколько я так должен болтаться по площади?
— Думаю, с недельку. Потом вернешься и расскажешь.
— Что?
— Если будет что рассказать.
— И это все? — с разочарованием протянул студент.
— На первый раз все. Если же что и случится и, станется, тебя задержит полиция, называй себя, кто ты и откуда и зачем приехал доподлинно, ничего не выдумывай. Кроме, конечно, нашего разговора, сам понимаешь.
Антон кивнул.
— А теперь возвращайся в павильон, а я выйду через эту дверь. Доброго ветра, Антон Владимирович!
Он вернулся домой в смятенных чувствах. Что за нелепое задание — гулять по Эриванской? С таким же успехом он может болтаться и в Питере. Однако же не напрасно именно в Тифлис и о полиции, аресте?.. Что же должно произойти в Тифлисе?
За обедом Антон сказал матери, что хотел бы навестить дядю Гришу. Мать обрадовалась:
— Поезжай непременно, Тони! И Григорий рад будет, и сам проветришься, совсем ты замучился.
Потом она добавила:
— Забегала Лена. Травины уже собираются на дачу.
Он позвонил Лене. В трубке услышал ее дыхание.
— Леночка, утром я еду в Тифлис, ты сегодня свободна?
— Для тебя — да.
— Значит, у Кофейного, в семь? Только не опаздывай!
«Кофейный домик» в Летнем саду был их традиционным местом встреч. Когда он пришел, Лена уже ждала. Он украдкой поцеловал ее, и они пошли к Неве. Его так и распирало сказать ей о таинственном поручении. Антон едва сдерживал себя. Да и говорить было нечего: задание Красина выглядело уж очень несерьезным. Поэтому он болтал обо всем, что приходило в голову, поглядывая на Лену, однако ж так, будто расставался с нею навсегда. Да и мало ли что может случиться в Тифлисе! Очень хитро он подвел тему разговора к декабристам, а от них — к Волконской.
— Помнишь: «И с криком: «Иду!» — я бежала бегом, рванув неожиданно руку, по узкой доске над зияющим рвом навстречу призывному звуку...» Не каждая могла вот так, за мужем, на каторгу, в рудники... А ты смогла бы?
— Зато так благородно и красиво! «По-русски меня офицер обругал, внизу ожидавший в тревоге, а сверху мне муж по-французски сказал: «Увидимся, Маша, в остроге!..» — продекламировала Лена и посмотрела на Антона так, будто только и ждет, когда его закуют в кандалы, и она последует примеру Волконской.
— Можешь уже и собирать вещички! — со смехом сказал он.
Они вышли на набережную. Голубое небо светилось над голубой водой. У Антона стеснило дыхание. Он предложил:
— Давай, Ленок, всю ночь не будем спать? Нынче самые белые ночи! И развод мостов посмотрим.
— Давай! — загорелась Лена.
Они покофейничали на открытой веранде «Аркадии» и не спеша направились к Николаевскому мосту. В одиннадцатом часу было еще совсем светло, и солнечные лучи окрашивали в золотисто-малиновый цвет облака, невидимые ранее в прозрачном небе.
К полуночи совсем стемнело, в десятке шагов трудно было различить лица. Они остановились у парапета. Сзади, со стороны города и Зимнего, всходила выщербленная тусклая луна, а над Васильевским островом небо уже светлело и на нем, желтовато-сером, проступали темные перья.
Ему почему-то ожидалось, что набережная будет пуста — лишь они вдвоем с Леной. Но чем шире занималась за Невой заря, тем больше собиралось народу, и компаниями, и парочками, с гитарами, балалайками, гармонями, будто на демонстрацию. И полотняные кафтаны городовых, белевшие там и сям, наводили на эту мысль. Все ждали часа, когда начнется.
Меж веселого, хмельного люда сновали по набережной торговцы, звонко и растяжно выкрикивая:
— Эх, с коричкой, с гвоздичкой, с лимонной корочкой, наливаем, что ли-с?
— Под-дойди! Медовые, рассыпчатые!
Через мост, торопливо понукая лошадей, проехали на Васильевский последние экипажи. У въезда рабочие перегородили полосатыми шлагбаумами мостовую, у шлагбаумов встали полицейские. Прозвучала команда — и огромные, в полнеба, створки моста начали дыбиться и подниматься, будто сам город воздевал к небу свои ладони.
Тем временем скопившиеся на отдалении за мостом пароходы, баржи с красными и зелеными сигнальными огнями и парусники ожили, засопели, залязгали якорными цепями, заклубили дымами и двинулись меж створ.
Антон, Лена и многие другие пошли по набережной вслед пароходам, ко второму, Дворцовому мосту.
На набережной, у ступеней, которые вели к самой воде, стоял мужик в чапане и зычно провозглашал:
— Миласть-с-судари! Кто желаеть прогулку на веслах под мостами р-раскрасавцами в разводе — до Ал-лександровского и с возвертанием на место! Полное удовольствие за гривенник туда и обратно, миласть-с-судари!
Антон и Лена сошли в просторную лодку. На веслах сидели мускулистые парни.
Гребцы налегли, и за кормой зазвенел, забурлил след, а от носа в обе стороны забугрила волна. От воды веяло свежестью. Антон накинул свою куртку Лене на плечи, а она одной полой прикрыла его. Он повернул голову и поцеловал девушку в висок, у глаза. Кожа ее была прохладная и душистая.
«Может, в последний раз?» — тоскливо шевельнулась мысль, но он отогнал ее:
— Хорошо-то как, Ленок, да?
— Да, — счастливо проговорила она.
«Как здорово, что есть у меня Ленка!» — благодарно подумал он.
Лена была рядом чуть ли не с рождения, с той поры детства, от которой остаются лишь клочки воспоминаний, — была другом-врагом во всех его играх. Ее отец, инженер и ученый Егор Яковлевич Травин, знал Путко-старшего со студенческой скамьи. Травины были непременными гостями на всех семейных торжествах в их доме, Лена и Антон вместе проводили каникулы, и всем окружающим было очевидно: превосходная пара, вот только придет срок — он окончит институт, она — педагогический курс Павловского. Если что и мешало Антону смотреть на нее как на будущую жену, так только лишь отношение к ней как к товарищу, без влечения и тайны. Но до поры. До того возрастного рубежа, когда вдруг взгляд, улыбка, силуэт девичьего стана бросают в озноб. Сначала Антон устыдился и устрашился этого чувства, словно неведомой болезни, но из разговоров со сверстниками понял, что подвержены ей все.
Как-то в прошлом году Олежка — умудренный жизнью человек — сказал:
— Противно глядеть на тебя — совсем дошел до ручки. Пойдем в компанию — такие мордашки! Тут, недалеко, на Садовой.
Они поднялись по узкой, пропахшей чесноком и супом лестнице. Но квартирка оказалась вся в половичках, дорожках, вышитых занавесках и узорных думочках, уютная и мягкая. И две девушки, поджидавшие их, — такие же уютные, круглолицые, с ямочками на щеках. Студенты запаслись бутылками и закусками, и все получилось славно. Пили девушки много, улыбались таинственно и обольстительно. С одной из них, Пашей, Антон очутился в соседней комнате, на перинах, в темноте лишь мерцала лампадка в углу.
Под утро, гордый, он плелся по снежной улице за бодро посвистывающим Олегом и вдруг остановился, как запнулся:
— Послушай, Олежка, а глаза у нее были как у мертвой!
— Ну и что?
— И веселость их, улыбочки — просто нахлестались водки, и все!
— А тебе-то что?
— Дурно это, — в растерянности проговорил Антон. — Дурно, когда без чувства...
Олег вытаращил на него глаза, а потом захохотал:
— Без чувства? От них — чувства! Да ты что, с луны свалился? Эти ж девицы, как говаривал Федор Михайлович, от себя живут. С желтенькими билетиками, да-с, милый лунатик!
— С би-илетами? — Антон опешил. — Гадость какая! Сегодня, значит, я, а завтра... — Он засомневался. — Какая же Паше корысть во мне?
— Вино и закуску принес, еще и на опохмелку осталось — и того с тебя, студентика, довольно.
Антон был потрясен. Будто изобличенный в преступлении, он подумал, что теперь и взглядом не посмеет коснуться Лены. Но, странное дело, посмел. И даже стал, ничем не выдавая своего мужского крещения, смотреть иначе, подмечая округлость ее высокой груди, нежность губ. Лена с тревогой перехватывала его взгляд, краснела и настораживалась. А он — да, пусть гадко и дурно, — порой опять оказывался вместе с приятелем в пропахшей лампадным маслом комнатке на Садовой, не в силах умом побороть то темное, что требовало выхода.