Почему вы медлите? Думаете, что найдете здесь возбуждающие подробности о демонации? Что-нибудь извращенное и непристойное, как в других книгах о подземном мире (или об аде, если хотите)? Большая часть таких писаний — выдумка. Ведь вы и сами это знаете. Всего лишь старые сплетни, замешанные на глупых байках алчным писакой, не знающим о демонации ничего.
Вам любопытно, откуда я знаю, что нынче выдается за правду? Не все старые друзья покинули меня. Мы переговариваемся мысленно, когда позволяют обстоятельства. Как узник в одиночном заключении, я умудряюсь получать весточки из большого мира. Не много, но хватает, чтобы не сойти с ума.
Видите ли, я настоящий. В отличие от самозванцев, выдающих себя за воплощение тьмы, я и есть та самая тьма. Если бы у меня появился шанс сбежать из бумажного плена, я бы причинил людям столько страданий и пролил такие моря крови, что само имя Джакабока Ботча стало бы олицетворением зла.
Я был… нет, я был и есть заклятый враг человечества. И я воспринимаю эту вражду всерьез. Когда я жил на воле, я делал все возможное, чтобы причинить боль моей жертве, независимо от ее невинности или греховности. Чего я только не делал! Понадобилась бы еще одна книга, чтобы перечислить все зверства, изобретенные мной, — и я ими горжусь. Я осквернял святые места и учинял насилие над их обитателями. Бедные обманутые фанатики думали, что образ страдающего Спасителя может отвратить меня. Они размахивали распятием и приказывали мне убираться.
Конечно, это ни разу не сработало. И как же они кричали, как просили пощады, когда я привлекал их к своей груди! Стоит ли упоминать, что я — создание на редкость уродливое. Спереди от макушки до бесценных органов между ног все мое тело жутко обожжено костром, в который я упал (папаша Гатмусс оставил меня там пожариться минутку-другую, пока угощал тумаками мою мать), — обожжено настолько, что ящероподобное туловище превратилось в месиво ярких келоидных рубцов. Мое лицо было — и остается — хаотичным нагромождением красных упругих волдырей из мяса, поджаренного в собственном соку. Глазницы — две пустые дыры, ни бровей, ни ресниц, та же история с носом. Из глаз и ноздрей сочится серо-зеленая слизь, по щекам днем и ночью стекают ручейки мерзкой жижи.
Что касается рта — из всех черт моего лица только его я хотел бы вернуть таким, каким он был до костра. От мамы я унаследовал пухлые губы, и те поцелуи, что выпали на мою долю — хотя бы с собственной рукой или отбившейся от стада свиньей, — убедили меня, что с такими губами мне должно повезти. Этими губами я мог бы целовать и лгать. Я превратил бы любого в своего добровольного раба: стоило мне побеседовать с ним, а потом поцеловать, и я стал бы его господином. Все без исключения таяли бы от желания подчиниться и с удовольствием вершили самые унизительные деяния за один мой долгий нежный поцелуй.
Но огонь не пожалел моих губ. Он пожрал их, полностью стер. Теперь мой рот — узкая щель, которую я могу открыть на считаные сантиметры, насколько позволяет иссеченная шрамами затвердевшая плоть.
Странно ли, что я устал от такой жизни? Что я хочу скормить ее огню? Вы хотели бы того же. Тогда во имя сочувствия — сожгите эту книгу. Ради сострадания, если у вас есть сердце или если вы почувствовали мой гнев. Мне нет спасения. Я проклят, я навеки заточен между страниц этой книги. Покончите со мной.
Почему вы медлите? Ведь я сделал, что обещал. Я рассказал вам о себе. Не все, конечно. Кто мог бы рассказать все? Но я рассказал достаточно, чтобы вы поняли: я нечто большее, чем слова на странице, отдающие вам приказы. Ах да, пока не забыл пожалуйста, позвольте мне извиниться за грубое и напористое начало моей книги. Это наследие папаши Г., и я не очень-то горжусь. Мне неймется увидеть, как пламя охватит эти страницы и пожрет эту книгу. Я не учел вашего истинно человеческого любопытства. Но я надеюсь, что теперь оно удовлетворено.
Вам остается только найти огоньку и покончить с этим мерзким делом. Уверен, это принесет вам большое облегчение, а еще большее облегчение почувствую я. Самое трудное позади. Все, что нам нужно, это немного огня.
Вперед, приятель! Я избавился от тяжкой ноши, моя исповедь закончена. Дело за вами.
Я жду. Очень стараюсь быть терпеливым
Даже осмелюсь сказать: сейчас я так терпелив, как никогда в жизни. Мы дошли до двадцать пятой страницы, и я доверил вам самые сокровенные тайны, сделал самые болезненные признания — просто чтобы вы знали, что это не уловка. Это истинное и правдивое описание того, что случилось со мной. Если бы вы увидели меня во плоти, вы бы сразу в этом убедились. Я сожжен. Сожжен дотла.
Я надеюсь на ваше милосердие. А смелость, которую я почуял с самого начала, свойственна вам не меньше, чем милосердие. Чтобы впервые сжечь книгу, нужна смелость, способная попрать вредную мудрость предков, оберегавших слова как некую ценность.
Подумайте, какой абсурд! Есть ли в мире — вашем или моем, поднебесном или подземном — хоть что-нибудь более доступное, чем слова? Если ценность вещей соотносится с их редкостью, то какую цену могут иметь слова, которые мы бормочем во время прогулки или во сне, в младенчестве или в дряхлой старости, в здравом уме или в безумии, а то и просто во время примерки шляп? Их слишком много. Миллиарды слов ежедневно льются из уст и из-под шариковых ручек. Подумайте обо всем, что выражают слова. Это соблазны, угрозы, требования, просьбы, мольбы, проклятия, предсказания, воззвания, диагнозы, обвинения, инсинуации, доказательства, приговоры, помилования, предательства, законы, лжесвидетельства, свободы. И так далее, и так далее, без конца и края. Когда прозвучит самый последний слог последнего слова, будь то радостное «аллилуйя!» или обычная жалоба на боль в животе, у нас будут основания разумно предположить, что миру приходит конец. Сотворенный с помощью слова, он и разрушится — кто знает? — от слова. О разрушении я знаю все, приятель. Больше, чем хотелось бы рассказывать. Я видел такие неописуемые, омерзительные вещи…
Но это неважно. Просто поднесите огоньку, пожалуйста
Отчего же мы медлим? А, понимаю. Я сказал, что хорошо изучил разрушение, и это заставило вас задергаться? Похоже, именно так. Вы хотите узнать, что я видел
Ну почему, во имя демонации, вам мало того, что у вас есть? Зачем все время стремиться узнать еще больше?
Ведь мы договорились. Или мне показалось, что договорились. Я думал, что вам нужна моя исповедь, а взамен вы кремируете меня, и краску, бумагу, клей поглотит одна милосердная вспышка.
Но этого пока не будет, я правильно понимаю?
Какой же я глупец. Не надо было упоминать о том, что я мастер разрушения. Вы это услышали, и ваша кровь побежала быстрее.
Что ж…
Полагаю, вам можно узнать чуть больше, но при одном условии. Я расскажу вам еще о своей жизни, а потом мы поджарим эту книжонку.
Хорошо?
Ладно, раз мы договорились. Надо положить этому конец, а не то я рассержусь. Вам не поздоровится, если до этого дойдет. Я могу заставить эту книгу вылететь из ваших рук и долбить вас по голове, пока вы не истечете кровью из дыр в собственном черепе. Думаете, я блефую? Лучше не подначивайте меня. Я не так глуп. Я, в общем-то, ожидал, что вы захотите узнать побольше о моей жизни. Но не рассчитывайте на красочную счастливую сказку. В моей жизни не найдется ни одного счастливого дня.
Нет, вру. Я был счастлив, когда бродил по дорогам вместе с Квитуном Но это было так давно, что я с трудом припоминаю, куда мы шли, не говоря уж о наших беседах. Почему память так несовершенна? Я помню каждое слово дурацкой колыбельной, которую мне пели в младенчестве, но забыл все, что было вчера. Однако самые тяжелые и судьбоносные события остаются неприкосновенными, как бы я ни старался стереть их из памяти.
Ладно. Сдаюсь, но ненадолго. Я расскажу вам, как попал оттуда сюда. Не слишком красивая история, поверьте. Но как только я выложу вам ее, вас покинут малейшие сомнения и вы выполните мою просьбу. Вы избавите меня от страданий.
Итак…
Само по себе очевидно, что я пережил падение в костер и те несколько минут, когда папаша Гатмусс дал мне пожариться на угольной жаровне. Моя кожа, несмотря на всю твердую чешую, пузырилась и плавилась, пока я пытался выбраться из огня. Папаша Г. схватил меня за хвосты, бесцеремонно выволок из пламени и пинком отшвырнул прочь, когда во мне едва теплилась жизнь. (Все это я узнал позже от мамы. В тот момент сознание милосердно покинуло меня.)
Правда, папаша Гатмусс привел меня в чувство — принес бадью ледяной воды и окатил меня. Вода загасила пламя и прервала мой обморок. Я сел, хватая ртом воздух.
— Поглядите на него, люди добрые, — сказал папаша Гатмусс — При виде тебя любой отец разревелся бы.
Я посмотрел на свое тело, на свежие волдыри, на обожженные до черноты грудь и живот.
Мать кричала на папашу. Я не все разобрал, но, кажется, она обвиняла его в том, что он нарочно бросил меня в огонь. Я оставил их ругаться и пополз к дому, прихватив по пути из кухни большой зазубренный нож на случай, если позже придется защищаться от Гатмусса Потом поднялся по лестнице к зеркалу в маминой комнате и посмотрел в лицо своему отражению. Нужно было подготовиться к тому, что предстало передо мной, но я поспешил. Узрел плавящееся и пузырящееся месиво ожогов вместо лица, и внезапно меня вырвало на собственное отражение.
Я очень осторожно стирал рвоту с подбородка, когда услышал рев Гатмусса с нижнего этажа.
— Слова, шкет? — орал он. — Ты писал слова обо мне?
Я поглядел поверх перил и увидел разгневанное чудовище. В его лапе было зажато несколько полусгоревших листков, исписанных моими каракулями. Очевидно, папаша выхватил их из огня и нашел там упоминание о себе. Я слишком хорошо помнил свой шедевр, чтобы не сомневаться: записки о Гатмуссе расцвечены множеством оскорбительных эпитетов. Папаша был слишком глуп, чтобы понять значение слов «тлетворный» или «скаредный», но он уловил главный смысл моих чувств. Я ненавидел его всем сердцем, и эта ненависть сочилась со страниц в его руке. Папаша тащил свою грузную тушу по лестнице, вопя:
— Я не идиот, шкет! Я знаю, про что тут написано. И я заставлю тебя помучиться за это, слышишь? Разведу новый костерок и поджарю тебя на нем, по минуте за каждое гадкое слово, что ты про меня накорябал. А ты накорябал много слов, шкет. Ох и пожарю я тебя! Станешь черным, как головешка, шкет!
Я решил не тратить силы и время на ответ. Мне надо было выбраться из дома и затеряться на темных улочках нашего района, звавшегося Девятым кругом. Самые пропащие из проклятых, чьи души не подчинялись ни кнуту ни прянику, хитростью и выдумкой кормились в этом кишащем бездельниками разоренном краю.
Они промышляли в помойном лабиринте позади нашего дома. В качестве платы за проживание в этом доме — полуистлевшей развалине — папаша Г. следил за грудами мусора и усмирял те души, которые, по его мнению, заслуживали наказания. Эта дозволенная жестокость подходила папаше Г. как нельзя лучше. Он выходил из дома еженощно, вооруженный мачете и ружьем, готовый увечить и калечить во имя закона. Теперь он взбирался по лестнице с теми же мачете и ружьем по мою душу. Я не сомневался, что он убьет меня, если (точнее,
Папаша Г. выстрелил в окно, откуда я выпрыгнул, как только начал карабкаться на гору мусора. Он выстрелил еще раз, когда я добрался до вершины. Обе пули просвистели мимо, но совсем близко. Если он выпрыгнет и нагонит меня, он прострелит мне спину, причем не раздумывая. И пока я пробирался, спотыкаясь и скользя, по дальнему склону вонючего мусорного холма, я думал если выбирать между смертью здесь, от пули папаши Г., и возвращением домой к новым побоям и издевательствам, я предпочту смерть.
Но пока было рановато тешиться мыслями о смерти. Мое обожженное тело уже оправлялось от шока, навалилась боль, но я был достаточно шустрым, чтобы резво продвигаться по грудам гниющих объедков и ломаной мебели. А вот для огромной неуклюжей туши папаши Г. кучи мусора были коварной почвой. Два-три раза я терял его из виду, и мне очень хотелось верить, что я оторвался. Но Гатмусса вел охотничий инстинкт. Он преследовал меня среди хаоса, вверх и вниз по холмам. Мусорные ущелья становились все глубже, горы все выше, а я уходил все дальше от дома.
И двигался все медленнее. Усилия, потраченные на преодоление этих холмов, уже сказывались на мне, и мусор разъезжался под ногами, когда я пытался взбираться на крутые склоны.
Мне было ясно, что конец близок. Я решил остановиться на вершине холма, на который я взбирался, и стать удобной мишенью для папаши Г. Мое тело стремительно слабело, икроножные мышцы сводила судорога, я громко стонал от боли, мои обожженные руки были сплошь в порезах — в поисках опоры я натыкался на осколки стекла и рваные края жестяных банок.
И я решился. Как только долезу до вершины холма, перестану убегать от погони, повернусь спиной к Гатмуссу, чтобы он не мог увидеть отчаяния на моем лице и насладиться им, и буду ждать пули. Приняв это решение, я почувствовал себя на удивление свободным и легко взобрался к намеченному месту гибели.
Оставалось только…
Стоп! Что такое висело в воздухе поперек канавы, между этой вершиной и следующей горой? Моим утомленным глазам померещились два сочных куска сырого мяса, и возле каждого — верить ли глазам? — по бутылке пива.
Я слышал, что заблудившиеся в пустыне путники видят то, о чем больше всего мечтают: мерцающее озеро прохладной воды, окруженное финиковыми пальмами, ломящимися от плодов. Эти миражи — первый признак того, что путник теряет ощущение реальности. Чем быстрее он бежит к озеру-фантому и долгожданной тени фруктовых пальм, тем стремительнее они от него удаляются.
Неужели я окончательно спятил? Надо было выяснить это. Покинув то место, где я намеревался расстаться с жизнью, я соскользнул по склону туда, где висели куски мяса и пиво, слегка покачиваясь на поскрипывающей веревке, пропадавшей во тьме надо мной. Чем ближе я подбирался, тем более крепла уверенность, что это, вопреки моим страхам, не иллюзия, а реальность. Очень скоро я убедился в этом, когда в мой наполнившийся слюной рот попал чудесный постный стейк. Это было необыкновенно вкусно, мясо просто таяло во рту. Я открыл бутылку холодного пива и поднес ее к безгубому рту, который отлично справился с разгрызанием мяса. Мои раны омыло прохладное пиво.
Я молча возносил благодарность доброй душе, оставившей здесь угощение для заблудшего путника, когда услышал рев папаши Г. и краем глаза увидел его на том месте, где я собирался умереть.
— Оставь мне, шкет! — проорал он.
Похоже, он забыл о нашей вражде, так потряс его вид стейка и пива. Папаша огромными шагами помчался с крутого холма. На бегу он вопил:
— Если ты притронешься ко второму стейку и пиву, шкет, я пристрелю тебя трижды, клянусь!
По правде говоря, я и не собирался есть второй стейк. Я был счастлив, обгладывая косточку на крюке. Крюк был соединен с одной из двух веревок, висевших так близко друг от друга, что они показались мне единым целым.
Я наелся и теперь мог полюбопытствовать. Бутылки висели на одной веревке, но там была и вторая, гораздо темнее ярко-желтого троса для стейков, невинно тянувшегося рядом. Со второй веревки ничто не свисало. Мой взгляд скользнул по ней — за мое плечо, вниз по руке, по ноге, к стопе, — и я разглядел, что веревка исчезает в куче мусора, на которой я стоял.
Я наклонился вперед так, что мой обожженный негнущийся торс почти коснулся колен, и стал искать, где веревка исчезла среди отбросов.
— Ты выкинул кость, идиот? — прорычал папаша Гатмусс, выплевывая слюну, пиво и хрящи. — Не смей там копаться, слышишь? Если ты заказал мне стейк и пиво, это еще не значит… А, стой! Ха! Стой там, где стоишь, шкет. Я не буду приставлять тебе дуло к уху, чтобы разнести башку. Я вставлю его тебе в зад и снесу…
— Это ловушка, — тихо сказал я.
— Что ты там бормочешь?
— Еда. Это приманка. Кто-то хочет поймать…
Я не успел договорить, как мое пророчество сбылось.
Вторую веревку, странно темную на фоне ярко-желтой первой и почти незаметную в темноте, внезапно вздернули в воздух метра на три, туго натянув два темных троса, и извлекли из тьмы две сети подходящего размера и ширины, что доказывало: кем бы ни был небесный рыбак, его знаний о подземном мире хватало, чтобы угадать присутствие остатков демонации.
Увидев эти огромные сети, я утешил себя одной мыслью: даже если бы я увидел ловушку раньше, мы не сумели бы выпутаться из нее, пока поднебесные рыбаки не заметили, как дергаются крючки с наживкой, и не выловили добычу.
Ячейки сети были достаточно велики, чтобы одна моя нога нелепо и неудобно повисла в воздухе, болтаясь над хаосом внизу. Но неудобство ничего не значило в сравнении с тем, как затягивалась сеть вокруг папаши Гатмусса. Его тоже подняли в воздух, но Гатмусс ругался и бился, безуспешно пытаясь прорвать дыру в сетке, а я был необычайно спокоен. Ведь жизнь в поднебесном мире вряд ли может быть хуже, чем в подземном, где у меня не было ни уюта, ни любви, ни будущего — ничего, кроме унылого существования, какое влачили мама и папаша Г.
Нас тащили вверх с приличной скоростью, и я смотрел вниз на ландшафт своей юности. Я видел наш дом, миниатюрную фигурку мамы на крыльце; она не услышит моих криков, даже если я попытаюсь закричать, а я не пытался. Дальше во все концы, насколько я мог видеть, простиралась унылая заброшенная пустыня с пиками отбросов. Они казались огромными, пока я находился рядом, а теперь стали незначительными даже по краям, где возвышались горы мусора, ограничивая пределы Девятого круга. За этими пределами не было ничего. Только вакуум, бескрайняя пустота, ни черная, ни белая, неизмеримая серость.
— Джакабок! Ты слушаешь меня?
Гатмусс окликнул меня из своей сети. Огромная папашина туша сплющилась в весьма неловкой позе — его же собственными усилиями. Колени подпирали голову, руки торчали сквозь сеть под странными углами.
— Да, слушаю, — ответил я.
— Это ты подстроил? Хочешь выставить меня дураком?
— Для этого не надо сильно стараться, — сказал я. — К тому же это не я. Какой скудоумный вопрос.
— Чего это за «скудоумный»?
— Я не буду ничего объяснять тебе, это гиблое дело. Ты родился животным, животным и помрешь, и, кроме еды, волновать тебя ничто не будет.
— Думаешь, ты очень умный, шкет? Умные слова говоришь, сам такой манерный. Ну, меня тебе не сразить. У меня есть мачете и ружье. Как только мы выберемся из этой идиотской штуковины, я сцапаю тебя быстрее, чем ты успеешь пересчитать свои пальцы. И я их оттяпаю, твои пальцы. На руках или на ногах. Или нос.
— Я вряд ли могу сосчитать свой нос, дурак. У меня он один.
— Ага, снова заговорил как высокородный могущественный господин. Ты никто, шкет. Погоди! Сейчас возьму ружье. Я все могу с моим ружьишком! Отстрелю тебе, скажем, остатки детородной пипки. Начисто оттяпаю!
Гатмусс продолжал в том же духе, изливая бесконечный поток оскорблений и жалоб, приправленных угрозами. Он ненавидел меня, потому что после моего рождения мама утратила к нему всякий интерес. Прежде, говорил папаша, если мама вдруг отворачивалась, у него имелся простой способ привлечь ее внимание. Но теперь он не хочет пользоваться этим способом, потому что новая дочь ему бы не помешала, но еще один случайно заделанный сын — нет, это пустая трата сил и времени на порку. Хватит и одной ошибки, более чем достаточно, заявил он и снова принялся поносить мою непроходимую глупость.
Тем временем мы продолжали возноситься, и наш полет, начавшийся рывками, стал плавным и быстрым. Мы проплыли через темный облачный слой на Восьмой круг, вырвавшись из зазубренного кратера на его скалистые пустоши. Я никогда не отходил от родительского дома больше чем на полмили и почти не знал, как устроена жизнь в других кругах. Мне хотелось поподробнее изучить Восьмой круг, но мы летели слишком быстро. Я составил лишь мимолетное представление о нем: тысячи пр
— Ты растрата моего семени, безмозглый идиот, тупоголовый болван, маленький вонючий придурок! Я должен был придушить тебя много лет назад, чертов тупица. Если б мне дотянуться до мачете, клянусь, я искромсал бы тебя на куски прямо здесь и сейчас.
Он бился в сети, выкрикивая оскорбления, пытался высвободить руки и достать мачете. Но сеть держала его крепко, не позволяя ни до чего дотянуться. Он застрял.
Но я-то мог двигаться. У меня по-прежнему был нож, который я взял на кухне. Не самый большой нож, но с зазубринами. Такой нож справится с задачей.
Я потянулся и стал пилить веревку, державшую сеть, в которой брыкался папаша Г. Я знал, что надо спешить. Мы уже прошли Шестой круг и поднимались сквозь Пятый. Я больше не рассматривал топографические подробности, только отмечал в уме числа. Я полностью сосредоточился на веревке.
Изливавшиеся из папашиного рта ругательства сделались еще грязнее, когда мой небольшой нож наконец стал перепиливать веревку. В тот момент мы проходили сквозь Четвертый круг, но я ничего не могу рассказать о нем. Я пилил не за страх, а за совесть, в буквальном смысле слова. Если не перепилить веревку до того, как мы прибудем к месту назначения — как я подозревал, в поднебесный мир — и рыбаки освободят Гатмусса, он убьет меня и без мачете или ружья. Просто разорвет на части. Я видел, как он проделывал такое с демонами гораздо крупнее меня.
Угрозы и ругань отца, неразборчивые от ярости, постепенно перешли в бессвязный ненавидящий хрип. Это подгоняло меня, не сомневайтесь. Временами я посматривал на лицо папаши, плотно прижатое к путам сети. Поросячьи глазки глядели на меня.
В этих глазах была смерть. Моя смерть — стоит ли уточнять — была многократно отрепетирована в его крохотном мозгу размером с яйцо. Он заметил, что привлек мое внимание, и перестал нагромождать оскорбления, как будто я не слышал всех его мерзостей. Папаша попытался тронуть меня нелепицей.
— Я люблю тебя, сынок.
Это было смешно. Никогда и ничто так не забавляло меня за всю мою жизнь. Дальше пошли новые бесценные образчики идиотизма.
— Мы, конечно, разные. Ну, ты мелкий шкет, а я…
— А ты нет? — предположил я.
Он ухмыльнулся. Мы явно понимали друг друга.
— Точно. А когда ты вот такой, как я, а сын у тебя — вот такой, как ты, разве не естественно лупить его день и ночь?