Кривин Феликс Давидович
Сказки из жизни
Сказки из жизни
Кормящий Наполеон
Печальный факт, что индюк думал, думал, да и сдох, испугал многих мыслителей. Они старались себя ограничивать, чтобы не заходить в мыслях слишком далеко, в результате чего появилось немало ограниченных.
И вдруг — сенсация: индюк, который много думал, не умер, а родил. И благополучно продолжает жить, если, конечно, его не зарезали (такое с мыслителями тоже бывает).
Конечно, родить — это не мужской поступок. Сдохнуть — мужской, а родить — не мужской. А ведь с виду индюк — воплощенное мужское достоинство. В любом индюке есть что-то от Наполеона, как и в любом Наполеоне что-то от индюка. Видимо, этого не учел мой приятель, известный в нашем городе гипнотизер индюков и ящериц, когда заставил индюка выполнять женскую работу.
Личная жизнь петуха широко известна и не отделима от его жизни общественной, но трудно представить, что такая важная птица, как индюк, может унизиться до личной жизни. И вдруг он сидит на яйцах. Причем не своих, а павлиньих, что оскорбляет не только его мужское достоинство, но и биологическую гордость. И должен сидеть целый месяц. За хулиганство — и то меньше дают.
Индюк, сидящий на яйцах, все равно, что кормящий Наполеон. Но приходится сидеть, прикрывая буквально собой это позорное поле деятельности.
А в индюшатнике — переполох: нашего посадили! Ходят, голгочут: всех не пересажаете! Но постепенно успокаиваются и начинают делать вид, будто не имеют к этому индюку никакого отношения и вообще видят его первый раз.
Вот когда пришлось индюку задуматься. О ненадежности мужской дружбы, о грядущих семейных неприятностях. Ведь супруга может подумать, будто он детей нагулял, она давно подозревала, что он заглядывается на этих пав, век бы на них не заглядываться.
От таких мыслей можно сдохнуть и на Святой Елене. Если б не дети. Дети — наша радость, и как раз в это время они вылупились.
И ничего, что они не индюшата. Любые дети украшают жизнь — и индюшата, и павлинята, и даже коршунята, хотя от этих последних нужно держаться на расстоянии.
Но радость индюка была недолгой. Работа была выполнена, надо было возвращаться к очередным делам. Отряхнувшись от материнских забот, выполнять суровую мужскую работу.
Сказка о далеком городе
Три гномика лежат животиками на земле и о чем-то шепчутся.
Они из камня.
Разноцветные колпачки, яркие одежки.
Они лежат в городском сквере, между улицей Ленина и улицей Октября, на каждой из которых я жил. Теперь их, наверное, переименовали.
Гномикам приходится шептаться, потому что на соседней скамеечке всегда кто-то сидит. Если громко говорить, могут услышать. А их нужно только видеть, такие они красивые. Разоделись в пух и прах, но и этого им показалось мало: они и позы приняли живописные — на случай, если кто-то захочет нарисовать. Чтоб получилось не хуже, чем на картине «Охотники на привале».
Долгий у них получился привал. Они еще до войны здесь приваливались. А люди на скамеечке постоянно менялись — придут и уйдут.
Так пришли и ушли князь Олег, князь Игорь. Князь Святослав. И Потемкин, тоже князь, и Кутузов, пока еще не князь, но уже комендант здешней крепости. Декабрист Пестель. Поэт Пушкин. Все пришли и ушли, и все здесь сидели, когда еще и самой скамеечки не было.
Гномиков тоже не было, но они твердо верят, что были. Они же каменные.
В моей стране было много каменных людей, но все они стояли на пьедесталах. А чтобы вот так лежать на земле животиками — такого у нас не было. Да и никто бы не разрешил.
Бессарабия, страна без арабов, на зависть другой, далекой отсюда стране. Арабы пришли и ушли — вот и получилась земля Бессарабия.
Дворничиху Тамарку гномики помнят еще девочкой. Потом барышней, боярышней, румынской княжной. Княжна с улицы Ленина, на которой кончилась ее княжеская жизнь. Мы жили с ней в одном доме, в прежде их родовом, а теперь государственном доме, и брат княжны Михаил, похожий на декабриста Михаила Бестужева или еще на какого-то декабриста, играл нам на рояле Шопена и Рахманинова.
Потом брат спился и куда-то исчез. А княжна Тамара стала мести улицы. И когда она увидит мою сестру на улице Октября, то окликает ее с улицы Ленина: «Ленуца!»
И они разговаривают. Не потихоньку, как гномики, а прямо с улицы Ленина на улицу Октября. Им есть, о чем поговорить. Моя сестра помнит брата Мишу, она хорошо помнит, каким он был, а кто еще в городе это помнит?
Обе они состарились, как эта турецкая крепость, которая никого уже не может защитить. Теперь она просто декорация, в ней снимают кино, и народный артист Бондарчук, в черной краске, как в черной маске омоновца, душит заслуженную артистку Скобцеву, вдвойне жену — по фильму и по жизни, и никакая крепость ее не защитит, потому что старая крепость — всего-навсего декорация. Когда так долго живешь, превращаешься в декорацию.
Город постарел. Только гномики остались такими же молодыми. Они столько повидали на веку — и не состарились. Как им удалось столько видеть — и не состариться? Они шепчутся, наверно, знают секрет.
Белый город, город моего детства. Совсем недолгого здесь, но такого памятного, хотя я от него так далеко урос. Рос, рос и урос, так что даже не знаю, куда оглянуться.
Знак забвения
Какой должна быть реакция, когда застаешь в своем доме жену с любовником?
Можно устроить ей скандал. Можно устроить ему скандал. Можно устроить обоим скандал. Можно написать ему на работу. А если застаешь их в своем замке?
Тут, конечно, реакция будет другой. Можно убить жену. Можно убить любовника. Можно обоих убить и себя в придачу.
Но граф Шенборн поступил не так. Не тронув ни жену, ни любовника, он отыгрался на башенных часах: приказал стереть на циферблате четверку, время этого трагического события, чтоб никогда больше о нем не вспоминать
Но что интересно: он еще больше вспоминал. Уже совсем забудет об измене жены, но только глянет на циферблат, и тотчас задумается: а почему на нем нет четверки? Все цифры есть, а четверки нет. И начинает вспоминать, пока не вспомнит: да ведь это время, когда моя жена изменила мне с любовником!
Знак забвения действовал как знак запоминания. Может быть, знака забвения вообще не существует? Существует. Вот простой пример.
В старину один морской бродяга, проплавав по морям все молодые годы, под старость вышел на сушу, нашел молодую жену и повел с ней сухопутную жизнь в приморском городе Карфагене.
Не имея, чем удивить жену, этот старый греховодник делился с ней своим огромным жизненным опытом, но не всякий опыт женщине интересен, и старик стал замечать, что жена все чаще бросает заинтересованные взгляды в окно, за которым фланируют молодые карфагенские прощелыги.
Не зная, как привлечь к себе внимание жены, старый мошенник накупил певчих птиц и стал их кормить лишь при условии, что они будут произносить нехитрую, но лестную для него фразу: «Ган — великий муж!» (Ган — так звали этого бездельника.) Птицы долго упорствовали, но они не знали разницы между правдой и ложью, а разницу между сытостью и голодом знали довольно хорошо, поэтому они научились говорить то, что от них требовалось.
И это было знаком забвения всех приличий и для него, и для птиц. Добившись четкого и грамотного произношения, старый Ган распахнул клетки и выпустил на волю певцов своего величия. Но, почувствовав свободу, птицы мгновенно забыли то, чему их учили в клетках, что, конечно, им чести не делает. На свободе далеко не все делает честь, ей не подходит наука, полученная в неволе.
Между тем супруга великого мужа, не ограничиваясь взглядами, стала прямо-таки выпрыгивать из окошка при виде молодых прощелыг. И тогда ее муж закупил новую партию птиц и стал их кормить на тех же условиях. И, научив их своей лживой науке, не стал выпускать на волю, а разослал горожанам вместе с клетками.
Однако в клетках птицы недолго разглагольствовали о том, что их бывший хозяин — великий муж (знак забвения!). Потому что их новые хозяева считали, что Ган — старый осел, и кормили птиц лишь после этой обличительной фразы.
Потому что если бы он не был осел или, допустим, старый осел, он не стал бы морочить голову птицам, а нашел бы чем заняться с женой, вместо того, чтоб делиться с ней своим вековым опытом. Этот знак забвения и напоминания годится и для графа Шенборна.
Хозяин бронзового века
Под новогодней елкой стоял человек в кителе цвета хаки. Руку он держал у борта кителя, словно собираясь расстегнуть свою душу для всех или, наоборот, наглухо от всех застегнуться.
Слово «стоял» можно употребить лишь с некоторой условностью, поскольку имелась в наличии только верхняя половина, а нижняя — стояла она, сидела или ходила, — ничего о ней известно не было, так что можно считать, что она вовсе не существовала.
Волосы у человека тоже были цвета хаки, и лицо, и усы. Бороды он не носил, чтоб его не путали с его предшественниками. Этот цвет называли еще защитным, то есть таким, который помогал в определенных условиях себя защитить.
Обычно человек цвета хаки стоял на комоде, ревниво поглядывая на соседей, которые делили с ним этот почетный пьедестал. Он не любил ни с кем делить пьедестал и в прежние времена сбрасывал всех, кто оказывался с ним рядом. Правда, было это не на комоде, а в далекие докомодные времена.
Героические были времена. Страшные, жестокие, но героические. Шла война между каменным и бронзовым веком. Победили оба, и теперь каменный век не отличишь от бронзового. Но общее название — бронзовый, поскольку он считается более прогрессивным.
Сейчас человек цвета хаки стоял под елкой, заменяя Деда-Мороза. Хозяин квартиры не верил в Деда-Мороза, а в человека цвета хаки он верил, он знал его еще по тем временам, когда этот человек выглядел намного старше хозяина. Теперь он выглядел моложе, — так что если б не его положение под елкой, сразу и не скажешь, кто тут кому Дед-Мороз.
Он стоял под елкой, и взгляд его был устремлен вдаль, на противоположную стенку, занавешенную большой географической картой. Из-под елки был виден только кусок Магаданской области с заливом Лаврентия и поселком Лаврентия, и человек пытался вспомнить, что это за Лаврентий. Имя вроде знакомое, только память что-то стала сдавать.
Героические времена прошли. Теперь он такой Мороз, от которого никому ни холодно, ни жарко. Только хозяин порой приласкает взглядом, но и ему, Морозу, от этого взгляда ни жарко, ни холодно. Разучился он жару от холода отличать.
И цвет хаки выцвел. Теперь это обычный бронзовый цвет. Потому что и сам человек из бронзы, каменной бронзы середины столетия.
А человек цвета хаки? Кого он любил? Даже тогда, когда он еще мог любить, он любил одно: чтоб его любили. И все гадал, отрывая головы, как ромашкины лепестки: любит — не любит?
В этом плане его интересовала Снегурочка: любит она его или не любит? Правда, у него только верхняя половина, а некоторые в любви отдают предпочтение нижней. Но это не настоящая любовь. Любить надо верхней половиной, той половиной, на которую надевают китель и вешают ордена и другие знаки отличия.
Он потерял свою нижнюю половину в борьбе, из нее выплавили верхнюю половину нынешнего руководителя. Тот этим очень гордится, всюду заявляет, что он из низов. Происходить из низов считалось самым престижным для каменного и бронзового века.
Да, времена были. Страшные времена. У некоторых до сих пор трясутся коленки, а душа как в пятки ушла, так ее до сих пор оттуда не вытянешь. А у него и коленки не трясутся, и с пятками полный ажур. Вот оно, преимущество верхней половины.
А живот? Другие животы поотращивали, а у него ну совершенно нет живота. Он такой стройный, подтянутый. Разве можно такого не любить?
Он восхищался достоинствами своих недостатков и очень хотел, чтобы Снегурочка обратила на них внимание.
Но тут, как это всегда бывает, наступил Новый год. Снегурочку отправили в коробку, его — на комод, елку вынесли, комнату вымели. Как будто и не было Нового года. Будто все еще длился добрый старый год.
Сказка о молодых и старых
Жизнь ушла из города. Только в одном окошке свет. Старая женщина хлопочет по хозяйству. Входит солдат.
Старуха думает, что он из тех, кто вывозил из города население, и говорит, что никуда не уедет.
Солдат считает, что нужно ехать, здесь оставаться опасно, здесь даже он, солдат, не сможет ее защитить.
Старуха говорит, что не нуждается в его защите. Это огорчает солдата, потому что раньше в его защите нуждались многие.
Старуха машет рукой. Она старая, в ней жизни так мало, что нечего защищать. А вот солдат пусть себя побережет, он молодой, ему вредно здесь оставаться.
Нет, ему не вредно. Неприятно, но не вредно. Он любит эту землю, но она теперь стала другой. Какой-то холодной, чужой, мертвящей.
При этих словах появляется смерть. Она пришла за старухой, но услышав, что она не одна, затаилась за занавеской и прислушалась к разговору.
Старуха пригласила солдата сесть, но он отказался. Солдатская служба — либо стоять, либо лежать.
— Я бы тебя покормила, но у нас все продукты вредные, — сказала старуха. — Мне-то они не вредные, а тебе вредные. Интересно, почему это? — заинтересовалась за занавеской смерть.
— Мне тоже не вредные, — усмехнулся солдат. — Просто я не хочу есть. Не проголодался еще. Но, наверно, уже не проголодаюсь.
Старуха не верит. Солдаты наши всегда голодные, их плохо кормят, жалуется она.
Солдат с ней не согласен. Солдат не могут плохо кормить, их всегда кормят досыта.
Старуха и тут ему не верит, их чернобыльские ребята служили в армии, рассказывали.
— Ну, — говорит солдат, — это, может, сейчас кормят плохо…
— А ты разве служишь не сейчас?
— Не сейчас. Меня еще в сорок третьем убило. Я лежу здесь неподалеку… вернее, лежал. А теперь что-то стало с землей, совершенно лежать невозможно.
Старуха не удивилась. Их много, солдатиков, лежало в земле, а теперь, видно, стало невмоготу. Как же тут улежать при такой радиации?
Солдат не знает, что такое радиация. Чувствовать — чувствует, а знать — не знает. Не подумали о мертвых, сокрушается старуха, испоганили землю, а людям лежать.
Смерти это тоже не понравилось. Она пришла за старухой, но теперь не знает, куда ее забирать. Надо подумать, что тут можно сделать, решила она. А старуха спрашивала солдата:
— Сам-то откуда? Не чернобыльский?
— Чернобыльский. Раньше, правда, был не чернобыльский, но это только первые восемнадцать лет. А все остальное время чернобыльский. — Он помолчал. — Да я тут рядом лежу, сразу за городом. Правда, адреса у меня нет, там сверху ничего не написано. Меня как убило, так я и лежу. Верней, лежал, пока было можно.
Он был солдат. Солдаты воюют между собой, а не с окружающим миром. Они умирают, но земля остается жить. Потому что надо же мертвым куда-то уходить, как жить живым, если мертвым уходить будет некуда? Вот именно, подумала смерть.
Старуха тоже этого не знала. Она как раз собиралась уходить и была уверена, что ей есть куда уйти. Она потому и не уехала, чтоб уйти в эту, а не в какую-нибудь другую землю.
— Что же нам делать? — спросила она.
— Я пока не знаю, бабушка, — сказал он, назвав ее бабушкой, хотя по земному возрасту она была моложе его. Но если земля стала другой, то и возраст земной, наверное, изменился.
Она поставила на стол помидоры и огурцы. Хлеб поставила. Пусть поест, раз ему это не вредно. Но солдат есть не стал. Он смотрел на еду будто видел ее впервые. Вот какой она стала, ее и узнать нельзя.
— Уходите отсюда, — сказал солдат.
— Я уже уйти не могу, мне поздно уходить, а у вас еще есть немного времени. Поищите себе другую землю, более пригодную для смерти.
Вот оно как получилось. Раньше наша земля была непригодна для жизни, а теперь и для смерти непригодна, оказывается.
— Сыночек, — сказала старуха, — уж теперь-то я никуда не уйду. Раньше мне некого было здесь оставлять, а теперь у меня появился ты. Как же я тебя оставлю?
Они сидели друг против друга, — верней, она сидела, а он стоял, потому что за столько лет совсем сидеть разучился, — и им было хорошо вдвоем, хотя «хорошо» было для них давно забытое слово. Им было хорошо на этой земле, не пригодной не только для жизни, но и для смерти, потому что немножко-то жизни в них осталось, совсем немножко старухиной жизни — на двоих.
— Помню, когда я была молодой, — рассказывала старуха, — у меня был солдатик вроде тебя. Такой был потешный. Я его спрашиваю, хорошо ли их кормят, хватает ли им еды, а он говорит: «Хватает, еще и остается!» — «А что же вы делаете с тем, что остается?» — «Доедаем, — говорит, — еще и не хватает!»
Это был старый анекдот, но старухе казалось, что это с ней случилось в жизни. Она хотела развеселить солдата, а то он там все один да один, наверно, соскучился.
За занавеской послышался смех.
— А вот когда я была молодая, — сказала смерть, выходя из-за занавески, — такая была легкомысленная, просто беда. Все у меня было хиханьки да хаханьки.
— Знаем мы твои хаханьки, — сказал солдат.
— Ну откуда ты можешь знать? Мы же с тобой только раз виделись.
— Разве этого мало? — сказал солдат.