Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Анархические письма - Петр Рябов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

IX

В прославленном фильме «Стена» группы «Пинк Флойд» меня всегда поражал тот знаменитый эпизод, в котором люди двигаясь по конвейеру, падали в мясорубку. И в самом деле, современность пережевывает в своем стерильном и бронированном свинцом желудке любого. Наша жизнь все более алгоритмизируется, подчиняясь не то что чуждому содержанию, но, что важнее, навязываемым извне формам и ритмам – будь то технические инструкции или бюрократические регламенты. Центральная фигура современности (по справедливому замечанию Эрнста Юнгера) – техник: инженер, управляющийся со станками или юрист, управляющийся с законами – и то и другое одинаково непонятно простому смертному, одинаково всемогуще и становится для него объектом страха и поклонения, как для первобытного язычника ураган или гром. Мы протискиваемся, точно ломтики, сквозь турникеты метро и сквозь экзамены в школе, делаем, вместе с другими, шаг на эскалатор или на конвейер службы, затем живем по часам, по расписаниям, по инструкциям. Методисты штампуют учителей, чтобы те штамповали учеников, а ученые советы штампуют диссертации, выпуская стандартные серии кандидатов и докторов. Миром правят тысячи приказов, фатально воспринимающиеся нами как неумолимые и бездушные законы природы и, в свою очередь, относящиеся к нам, как к механизмам, лишенным свободы воли и своеобразия. Алгоритмизация, технократизация, бюрократизация жизни личности происходит везде: в армейской казарме («Строем – шагом марш!»), в школе («По звонку – на урок!»), в транспорте («Осторожно, двери закрываются! Покиньте вагон поезда».), дома у телевизора (время новостей, время рекламы, время «расслабиться», время получить порцию промывки мозгов), в магазине, в офисах («Занимайте вон ту очередь!», «Вам – в правую дверь», «Заполните эту и эту анкету»). Спонтанность, самобытность, самопроизвольность, без которых никакая индивидуальность, никакая свобода и творчество невозможны, стремительно убывает, исчезает, пресекается; бездушная инструкция и мертвая регламентация занимают в современном обществе большее место, чем в традиционных культурах – живая традиция и ритуал.

Единственное противоядие против обезличивания – то, что Бакунин называл «святым чувством бунта». Бунт проистекает из личности и имеет продолжение в обществе. Одним из частных случаев и социальных проявлений бунта и является революция. Проблема личного бунта и вырастающей из него социальной революции прекрасна раскрыта в книгах Штирнера, Бакунина и Камю, и я не буду здесь повторять их размышлений на эту тему. В бунте сплавлены воедино чувство протеста и жажда человечности, ненависть и любовь, разрушение и созидание, освобождение от внешних оков и поиски себя, утверждение индивидуальности и преодоление одиночества, неприятие данного окружающего мира и искание, сотворение мира иного. В бунте рождается свобода, хотя и не в бунте она живет. Знать о смерти и иметь мужество жить, повторяя подвиг Сизифа – уже есть бунт, который Штирнер и Бакунин считали главной творческой силой, созидающей человека. А спустя сотню лет Камю перекликался с русским и немецким анархистами: «Разве непонятно, что в этой уязвимой вселенной все человеческое обретает самый жгучий смысл?… Революция всегда совершалась против богов, начиная с Прометея: Это протест человека против своей судьбы: требования бедняков являются только поводом… Великие революции всегда метафизичны». Протестовать против своей несвободы, против своей смертности и бороться, зная о неизбежном поражении (крушении бунта, смерти) – есть ли что-то более великое и достойное человека?!

В бунте человек обретает не только Смысл, но и Братство с другими людьми, и потому тысячу раз прав Камю, сказавший святые слова: «Я бунтую, следовательно, мы существуем».

Поскольку человек не только природное, естественное, но и по противоречивой сути своей также сверхприродное, сверхъестественное существо, он способен не только слепо следовать тому, что есть (это удел деревьев, зверей и птиц – вечно покоряться установленному порядку вещей), но он может также требовать того, что должно быть. Никто, кроме человека, не способен к тому: удел же человека – бунт против «настоящего» как ненастоящего ради должного, – творчество.

Проблема, с неизбежность возникающая периодически и перед целыми народами и перед отдельными людьми – неизбежность и необходимость разрушать, отрицать старое, как устаревшее, утратившее правду (оправдание), силу и жизнь, навязанное и авторитарное, однако, при этом, сохраняя и приумножая нечто главное, живое, не впадая в цинизм и варварство. Отсюда вопрос – о допустимой мере разрушения, насилия в бунте и революции. Главная трудность бунта – избежать Сциллы конформизма и Харибды нигилизма. Первая грозит фарисейством тотального принятия существующего, отказами от попыток что-то изменить, безликим фатализмом: «моя хата – с краю» и «от меня ничего не зависит». Вторая еще опаснее – цинизм самоуверенного и мессианского разрушительства. Подлинный, рефлексирующий бунтарь, как гениально показал тот же Камю, всегда и принимает, и отвергает, и ввязывается в драку и, в своей рефлексии осознает всю ограниченность и условность этой драки, готов бороться, но не ищет победы «любой Ценой», ценой любых жертв и предательств. Бунтарь без веры – бессилен, бунтарь без рефлексии и совести – фанатичен. Жажда и ощущение мерцающей впереди истины поднимает на бунт, а сознание того, что нет тех, кто «знает как надо», и истина никогда не открыта нам полностью, (а в каждом враге и негодяе сокрыт человек), делает этот бунт зрячим и нравственным. Истинный бунтарь – не Ионыч и не Робеспьер. Таков, например, по мысли Камю, любой подлинный художник – одновременно и принимающий мир, черпающий в нем темы, образы, мысли для своего творчества, и – отвергающий данный, наличный мир, накладывающий на него печать своей фантазии и воображения. Гамлет все время рефлексировал, и потому – не мог отомстить за своего отца, – не имея за собой, в себе веры – доброй ли, злой ли, разумной или нет, но – цельной и безусловной. Робеспьер и Ленин не рефлексировали, и потому, слепо веря в обладание истиной, пролили потоки крови посредством своих гильотин и расстрелов. Напротив, социалист-революционер Каляев в своем бунте поднялся до необходимости действия – страшного действия – убийства сановника (злодея, замешанного в черносотенных погромах и во многих других преступлениях), но, в своей нравственной рефлексии не бросил бомбу в карету, в которой, рядом с сановником сидели невинные лица – его дети и жена. Он понимал и необходимость действия, необходимость убийства, но также понимал он и видел ограниченность своего действия, невозможность убийства, непригодность использования любых средств ради высокой цели.

Понимание Бунта (и Революции, как его частного – коллективного – проявления) в качестве Пути снимает кажущееся противоречие между целью и средством. В самом деле, нет же противоречия между дорогой и одним шагом: либо это шаг – пусть и один, но свершающий дорогу, либо это – шаг не по той дороге. Цели не «оправдывают» средства (как считали Макиавелли, иезуиты и Ленин) и даже не вступают с ними в противоречие: это надуманный конфликт. На деле вступают в противоречие между собой лишь цели – как осознанные и неосознанные, провозглашаемые, декларируемые и – подлинные. Средства важнее цели, ибо они не лгут и несут в себе саму цель – не декларируемую, но реальную. «Цель власти – власть», сказано у Оруэлла: диктатура «ради освобождения» есть не противоречие, но ложь, смешение правды «средства» – диктатуры, с ложью «цели» – «освобождения». Человек, говорящий о благородстве, но совершающий мелкие подлости, – не– благородный человек, непоследовательно избравший подлость средством, но просто подлец, говорящий о благородстве. Человек, стремящийся на деле к свободе, никогда не будет – пусть и «временно» – вводить диктатуру; напротив, тот, кто предлагает диктатуру в качестве временного средства, стремится к ней (возможно, неосознанно) и в качестве цели: он в любом случае обманывает – либо других, либо себя. Поскольку в истории – и в истории революций особенно – зачастую побеждали те, кто обладал наименьшей склонностью к саморефлексии, то не удивительно, что история играла с такими победителями злую шутку и делала их победу «пирровой». Именно о них – известное выражение: «революцию начинают романтики, делают ее фанатики, а плодами ее пользуются циничные прагматики». Партии, искренне клявшиеся в верности свободе и человечности, всегда попадали в ловушку этой иронии истории, осуществляя не провозглашаемые и исповедуемые, но, зачастую, противоположные цели (достаточно сравнить Робеспьера в 1790 году и в 1793-ем, Ленина в сентябре 1917 и в августе 1918). Анархизм, поклоняющийся одной богине – Свободе личности – никогда не будет стремиться к «эффективности» в ущерб и за счет этой свободы, иначе это будет уже не анархическая «эффективность». Поэтому, хотя на первый взгляд, рефлексия ослабляет в революционере способность к действию (в смысле, к действию как «беспределу»), на деле она усиливает его способность к действию правильному, в котором средства соответствуют цели, а не противоречат ей (и, следовательно, удаляют от нее). Если, чтобы победить Дракона, как гласит известная сказка, необходимо стать Драконом самому, лучше погибнуть. Отцы-основатели новейшего анархического движения 80-х годов в СССР, чтобы сделать анархизм «эффективным», пошли «во власть» и отказались от самого анархизма – достигнутая ими эффективность анти-анархична. В борьбе «за власть» рефлексирующие революционеры могут проиграть, но это будет честное и не напрасное поражение, ибо власть в подлинной революции – объект не вожделения, но уничтожения, и революционеры, борющиеся «за власть» – контрреволюционны. «Революция перестает быть революцией, когда действует деспотически», – предостерегал Бакунин. Или оппортунистически, добавим мы, оглядываясь на свой недавний опыт.

Однако вернемся к проблеме созидания/разрушения, нигилизма и конформизма в социальной революции и в повседневном личностном бунте. Реальная жизнь всегда толкает нас то к бездействию – чистому, невинному, но – бесплодному и покорному, к витанию в сфере возвышенных, но безжизненных «идеалов», то к действию безо всяких правил и границ, действию, внешне «эффективному», но внутренне грязному и полному компромиссов. С одной стороны, безжизненный смысл, с другой, бессмысленная жизнь, с одной стороны, фактическое принятие навязываемых правил игры (часто лицемерно оправдываемое желанием «остаться верным принципам» и не запачкать их о практику), с другой, тотальное отрицание и разрушение, готовность жить по «законам джунглей». Однако и «идеал» сам по себе, и «действие» само по себе не являются достаточным оправданием и алиби для нас. «Чистое» бездействие также постыдно и грязно, как и «грязное» действие. «Чистое бездействие» – нечисто. «Эффективное действие» – без идеала и смысла – неэффективно, разрушительно, самоубийственно, а потому – недейственно. Благородное и принципиальное бездействие также подло и беспринципно, как и подлое и беспринципное действие. А беспринципное действие стиль же бездейственно, как и принципиальное бездействие. Жертвовать анархическими принципами ради «эффективности» – это точно также отказаться от анархизма, как жертвовать действием ради соблюдения чистоты принципов.

Жизнь постоянно ставит перед нами ложную, но кажущуюся неизбежной, неразрешимой дилемму: быть овчаркой или овцой, жертвой или палачом (в лучшем случае, соучастником казни), активным негодяем или пассивно-бездеятельным олухом. Палач польского восстания 1863-1864 годов Муравьев, родственник декабристов Муравьевых, однажды не без гордости сказал о себе: «Я не из тех Муравьевых, которых вешают, я из тех Муравьевых, которые вешают», и остался в истории с почетным прозвищем «Муравьева-Вешателя». Однако в том, чтобы сказать о себе: «Я не из тех, кто будет расстреливать, – я из тех, кого будут расстреливать» – тоже мало чести и утешения. «Я не люблю насилья и бессилья», – пел Высоцкий.

Даосская идея недеяния как высшей формы активности – не делать лишних движений, не играть в чужие игры, идти своим путем по лезвию ножа, постоянно «сверяя координаты» по компасу сердца, прислушиваясь к себе, а не отклоняясь в сторону – не только философское основание для многих видов восточной борьбы. Я уверен в том, что только такой подход может быть оправдан и для анархической революционности, сочетающей радикальное действие с действенным радикализмом и минующей крайности партийного догматизма и беспринципного релятивизма.

В 1977 году в своей предсмертной статье Герберт Маркузе писал: «В сравнении с эффективностью массовых организаций, современный радикальный протест может быть осужден, как имеющий маргинальное значение. Но подобное бессилие всегда характерно вначале для тех групп и людей, которые защищали права человека и гуманные цели против так называемых реалистических целей Слабость этих Движений должна быть, по-видимому, признаком их подлинности, их изолированность – признаком отчаянных усилий, необходимых для того, чтобы вырваться из всеохватывающей системы господства, разорвать преемственность…» Нынешнее анархическое движение маргинально, находится на обочине жизни общества, едва заметно. Эта наша маргинальность может так и остаться – обочиной жизни, но может стать плацдармом в будущее, началом нового пути, выводящего из тупика. И на этом пути необходимо преодолеть и мираж соглашательского увлечения «реальной политикой», с ее призрачной эффективностью и практическим интегрирующим протест оппортунизмом, и мираж эскапистского бегства из общества («спасусь в одиночку, а на других плевать»), мираж насильственного, «авангардистского» навязывания другим «единственно верной программы».

Если взгляд на революцию просто как на орудие ведет к партийному догматизму и скуке (а революция не должна быть скучной; Эмма Гольдман писала: «Мне не нужна будет революция, если я не смогу во время нее танцевать»), то взгляд на революцию просто как на самоценную стихию легко заводит в дебри «эстетизации» революции, забывающей и о своем изначальном Смысле, и об этических императивах. Вальтер Беньямин подчеркивал: «Фашизм эстетизирует политику, а большевизм политизирует эстетику": первый в своей стихии безразличен к живым людям и разумным целям (оттого-то среди российских «новых правых» так много «революционных художников», поэтизирующих насилие и стремящихся слепить компот из «левого» и «правого» радикализма), второй же в своем бездушном партийном прагматизме превращает саму жизнь в орудие для своих целей, надевает на мечту, красоту и воображение уздечку целесообразности и партийной программы. Отсутствие скуки не означает бессмысленность и всеядность, отсутствие бессмысленности не означает скуку. Поскольку революция не самоцель и не орудие, а Путь, идущие по нему всегда должны смотреть – куда они идут, однако жить полной грудью не только (и ради) в точке прибытия, но на каждом шагу своего странствия.

Вопрос о целях и средствах, о разрушении и созидании возвращает нас к вопросу о насилии, его допустимости и недопустимости. Если считать, что возможны лишь два варианта: «бездействие» или «беспредел», а третьего не дано, тогда выхода из тупика не будет. Однако путь истинного бунта, сохраняющего себе верность (как показывает и опыт героев «Народной Воли», и история Боевой Организации социалистов-революционеров) лежит между слепым воспеванием и оправданием насилия и его безоговорочным и абсолютным осуждением. Вот что писал об этом человек, знающий о терроре не понаслышке и лично заколовший шефа жандармов Мезенцева, Сергей Михайлович Степняк-Кравчинский: «Террор – ужасная вещь. Есть только одна вещь хуже террора. Это – безропотно сносить насилие». Ему вторит народоволец Александр Михайлов: «Когда человеку, хотящему говорить, зажимают рот, то этим самым развязывают руки». Бывают случаи, когда заповедь «не убий!» сама себя отменяет и отказ от насилия над одним означает соучастие в насилии над другим – его жертвой. Трудно бросить камень в немецкого полковника фон Штауффенберга, попытавшегося уничтожить Гитлера, в Веру Засулич, стрелявшую в Трепова во имя защиты униженного человеческого достоинства, в Фанни Каплан, стрелявшую в Ленина, или же в Шарлотту Корде, заколовшую кинжалом кровавого маньяка Марата. Было бы лицемерием – осуждать всплески насилия со стороны доведенного до отчаяния народа, одновременно замалчивая о веках систематического насилия, творимого властями над этим самым безропотным народом.

Однако убийство – даже вынужденное и оправданное этой вынужденностью – всегда есть убийство. Аргумент: «Они первые начали» необходимо всегда учитывать, но нельзя считать абсолютным и всеоправдывающим. Не стоит превращать нужду в добродетель и считать насилие панацеей или даже просто средством создания нового общества, нового человека. Насилие возможно как средство личной или общественной самообороны, однако оно никак и никогда не может стать средством творчества нового. А, будучи превращено в безликое и холодно систематическое насилие, насилие «оправданное», оно всегда обращается и против революции, и против человечности. Жестокость в истории существовала всегда, однако сомнительная привилегия Нового Времени состоит в том, что теперь насилие приобрело планомерно-систематический, рационально-механизированный характер. Атилла и Чингисхан стирали с земли целые народы, однако современные Атиллы и Чингисханы делают это из тиши кабинетов, планомерно и последовательно: сегодня уничтожаем всех евреев, завтра всех кулаков, послезавтра всех казаков и т.д. Государство – это квинтэссенция и наиболее совершенное воплощение насилия, из чего для анархистов вытекают два следствия: невозможность отдать государству монополию на применение силы, отказавшись от общественной и личной самообороны, и невозможность использовать насилие в созидании анархического общества.

А потому вновь со всей остротой встает вопрос об «эффективности» насилия в революции. Если под «эффективностью» понимать захват власти, устрашение и уничтожение всех инакомыслящих, то насилие несомненно эффективно. («Винтовка рождает власть» – писал Мао, а уж он в этих делах многое понимал). Однако, если мы говорим об эффективности анархической революции, устраняющей власть и освобождающей личность, то насилие окажется здесь помехой и злом – иногда неизбежным, но всегда сводимым к минимуму и нуждающимся в постоянной рефлексии и ограничении. Даже террор и война далеко не всегда тождественны «беспределу», а допускают и предполагают свою этику (не казнить невиновных, платить своей жизнью за жизнь врага и т.д.). Даже в мясорубке гражданской войны повстанцы-махновцы стремились минимизировать насилие, отпуская на все четыре стороны рядовых солдат противника, принудительно вставших под ружье, категорически пресекая мародерство и погромы. Ожидать большего гуманизма от людей, у которых красные и белые сжигали деревни и расстреливали всех родных, было бы лицемерным фарисейством. Вспомним и о том, как в первые месяцы первой чеченской войны (1994-1995) чеченские повстанцы нередко отпускали на свободу захваченных российских солдат или отдавали их на руки их матерям; впрочем, потом ожесточение войны, разделившая людей кровь и развитие торговли людьми свели такое благородное поведение на нет.

Об эсерах, членах Боевой Организации, Альбер Камю шкал: «История знает немного примеров, когда фанатики мучились бы угрызениями совести даже в разгар схватки. А люди 1905 года постоянно терзались сомнениями. К их чести надо сказать, что сейчас в 1950 году, мы не можем задать им ни одного вопроса, который уже не стоял бы перед ними и на который они, хотя бы отчасти, не ответили своей жизнью или своей смертью. Они были воплощением парадокса, объединившего в себе уважение к человеческой жизни вообще и презрение к собственной жизни, доходившее до страсти к самопожертвованию: Эти палачи, бесстрашно ставившие на карту собственную жизнь, долго колебались, прежде чем посягнуть на жизнь других: Принимая необходимость насилия, они все же признавали его неоправданность. Убийство было для них неотвратимым, но непростительным актом. Столкнувшись со столь чудовищной проблемой, посредственные натуры чате всего предают забвению одну из ее сторон. Либо они во имя формальных принципов объявляют непростительным всякое прямое насилие и допускают тем самым рост скрытого насилия на всемирно-историческом уровне, либо от имени истории провозглашают его неизбежность и громоздят убийство на убийство до тех пор, пока эта история не превратится в сплошное подавление всего, что восстает в человеке против несправедливости».

Если все мои предыдущие рассуждения доказывали необходимость пути по лезвию ножа между «бездействием» и «беспределом», то опыт многих революционеров доказывает возможность (хотя и невероятную сложность) такого пути. При этом, конечно, невозможны универсальные рецепты и внешние регламентации решения подобных вопросов, ибо в расчет следует брать все: целесообразность, этическую оправданность, экзистенциальную неизбежность и подлинность выбора тех или иных форм борьбы. Революционное насилие не является для меня только вопросом практической целесообразности (в одних ситуациях уместно и полезно, в других – нет) или же только вопросом этическим (допустимо/недопустимо) или только вопросом личного выбора («выпендривается» человек, «ищет приключений», самоутверждается подобным образом или – не может бездействовать, осознавая всю моральную ответственность за последствия своих действий). Все эти стороны необходимо рассматривать во взаимодействии. Ни воспевание насилия, чреватое фашизмом или большевизмом, ни безоговорочный отказ от самой его правомерности со стороны личности и общества всегда и во всех случаях (являющийся проявлением трусости и лицемерия) не являются реальным решением этой больной и мучительной проблемы. Коль скоро государство есть институционализированное и концентрированное насилие, то очевидно, что общество, чтобы разрушить его и избавиться от него навсегда, должно уметь говорить с ним с позиции силы, но не должно создавать «собственного Дракона», подобного Дракону уничтожаемому. Как в случае с личностью, так и с обществом существуют правила самообороны: человек может защититься от напавших на него бандитов, общество может совершить восстание в качестве оборонительного акта, когда произвол властей, превысив крайние пределы, спровоцирует народ на него. (Это признавали даже либералы: Локк, Джефферсон и другие, о чем их нынешние эпигоны не любят вспоминать). Понятен и оправдан акт «насилия» как акт личного возмущения, негодования, самозащиты, возмездия, но – не как систематическое «переделывание общества», безлико-анонимное действие, организованное какой-нибудь холодно-бездушной силой, тщащейся «представлять» всех в качестве «авангарда» и «от имени» одних людей (или идей) уничтожающей других. Читателю, вероятно, очевидна разница между «террором» «Народной Воли» в самодержавной России, в которой были невозможны никакие пути легальной общественной деятельности, и террором очередной «авангардной» организации вроде РАФ или «Красных Бригад» в современных демократических странах: Италии и Германии.

Завершая эту (нескончаемую) тему, приведу отрывок из резолюции съезда российских анархистов-коммунистов в Лондоне в октябре 1906 года: принятая сто лет назад, она не утратила своего принципиального значения и для нашего дня: «Главное различие по вопросу о терроре между нами и политическими партиями заключается в том, что мы вовсе не думаем, чтобы террор мог служить средством для изменения существующего порядка, а видим в нем только проявление совершенно естественного чувства возмущенной совести, или же самозащиты, которое, именно вследствие этого, и имеет агитационное значение, способствуя развитию такого же чувства возмущения среди народа: Мы считаем, что террористический акт есть дело решимости отдельной личности или кружка помогающих ей товарищей; поэтому централизованный террор, в котором действующая личность играет роль исполнения чужих решений, противен нашим понятиям».

X

Именно оттого, что революция есть не только социальное явление, но также и личностное, духовное, религиозно-экзистенциальное, и есть не только разовое событие, – но и тенденция, мироощущение, можно быть революционером и в отсутствие революции, может существовать революционное мировоззрение (в частности, анархическое), когда социальной революции не происходит, и она даже не предвидится.

Наш век особенно остро ставит вопрос о необходимости интегральной, тотальной, всеобъемлющей Революции, как ответа на наступивший Апокалипсис. Однако, похоже, чтобы люди поняли, в какой пропасти они очутились, и осознали необходимость радикального выхода, должна сперва произойти радикальная катастрофа. Но, когда она случится, будет уже поздно – и некому что-то осознавать. Если кто-то и выживет, то одичает, озвереет, будет действовать логика выживания, естественного отбора и чрезвычайщины, от которой до анархизма далековато. Поймут, когда будет поздно. А сейчас, пока катастрофа (наглядная, внешняя, очевидная) еще не разразилась (хотя разразилась внутренняя) – еще рано: Апокалипсис не наступает, он уже наступил (он ведь может растянуться на десятилетия – что такое десятилетия в сравнении с вечностью?) Уже многие люди остро ощущают сегодня всю призрачность, случайность и негарантированность как собственного индивидуального существования, так и существования всего человечества, зыбкость островков гуманности и культуры среди бездны варварства, зверства и пошлости – на огнедышащем вулкане современности. Однако людей трудно и не нужно побуждать к действию, запугивая Апокалипсисом, ибо страх, в любом случае, это не то средство, которое способно пробудить человеческое в человеке. Не страх, но надежда, вера в свои силы, готовность утверждать свои идеалы и ценности – вот единственный достойный ответ происходящему.

Современная цивилизация вобрала в себя, знает и завершает все (или многие) культуры прошлого – завершает не в смысле вершины, а в смысле исчерпанности («постмодернизм» – как выражение того ощущения, что "Все уже было», «все известно», «все прожито», но своего и нового содержания нет). Кто не растет, кто не взлетает (а расти можно лишь рискуя и творя), тот скукоживается, мельчает и падает – это верно применительно как к человеку, так и к обществу. Человечество сегодня явно не растет, но стремительно «прожигает» «капитал» природы и культуры, не думая о будущем и не понимая прошлого, а значит, падает, не видя дна и не осознавая своего падения. У нынешней «культуры», как у обожравшегося гурмана, притупился порог восприятия ко всему оригинальному и подлинному. Платон… Рембрандт… Шекспир… Бах… – мы перебираем эти имена, кичась своей ученостью и теряя живую связь с тем, что стоит за ними. Выходом из нынешнего одичания человечества (не видящего разницу между «Мадонной» Рафаэля и «Черным квадратом» Малевича) и порочной системы ценностей являлась бы «контркультура».

Контркультура в изначальном, истинном смысле, как обретение, спасение и превосхождение старой культуры и плоскости настоящего, а не их невежественное отрицание. Проблема «контркультуры», как «воздуха с других планет», иного (по Маркузе) мало общего, разумеется, имеет с тем, что сегодня присваивает это имя – пьяными панками и зловещим скрежетом разнузданных ударников – и на деле является не превосхождением и альтернативой безрадостному настоящему, но лишь одним из продуктов его распада.

Если человечество не погибнет раньше от терроризма, экологической или ядерной катастрофы, то, вероятно, лет через двадцать люди совсем не будут читать книг и писать писем, а полностью «подсядут» на иглу как традиционных наркотиков, так и компьютерной «виртуальности": компьютерные игры – вместо жизни, компьютерное общение «в виртуале» – вместо человеческого общения: с живым взглядом, голосом, улыбкой, теплом, пожатием руки; комиксы вместо поэзии, эстрадные шлягеры вместо симфоний Бетховена, «мыльные оперы» по телевизору вместо любви, отупляюще пестрый «информационный шум» вместо познания мира, потребление и карьера вместо дружбы и творчества, беспомощная зависимость от машин и властей вместо развитого самосознания, свободы и автономии. Можно ли будет назвать это мир человеческим? И не оправдан ли любой бунт против этого, стремительно надвигающегося на нас и поглощающего нас мира?

Сегодня, увы, большинство «консерваторов» и «охранителей» – консерваторы и охранители по инерции и лени, а большинство «разрушителей» – разрушители из-за инфантильной легкости и глупого позерства. Тем паче: и для того, чтобы «разрушать», и для того, чтобы «защищать» нечто по-настоящему, надо, во-первых, чтобы это "нечто» было, а во-вторых, надо быть самому.

Было бы неверно утверждать, что люди «полностью перестали верить». Это не совсем точно. Люди всегда во что-то верят – так как нечто выбирают, чему-то доверяют, чем-то живут, на что-то надеются, к чему-то стремятся, – если не в Большое и Высокое, то в мелкое, суетное и низкое, если не в осознанное, то в зомбированное и несвободное. Вера всегда есть – мелкая, глупая, мелочная, несвободная, стадная, непросветленная вера-суеверие. Так мы верим экстрасенсам, политикам, специалистам, верим в а науку, технику, в рынок, прогресс и инопланетян, в «масонский заговор», верим, что иначе, чем есть сейчас, быть не может. И, если даже мы разувериваемся в чем-то (или в ком-то) одном, то тотчас начинаем верить в другое и другого: свято место пусто не бывает. Но верим мы стадно, рабски, по привычке, по инерции, не осознавая своей веры, не жертвуя ей ничем, не пробуя ее (как Сократ) на прочность. Человека достойно – не отказаться и отречься от веры (это невозможно), но выбрать, осознать свою веру, отшелушить чужое и, решившись верить, делать это сильно, свободно и достойно, –веря в то, что достойно такой веры.

Одна из главных проблем для нынешних революционеров состоит в том, способна ли жизнь сегодня выдвинуть нечто новое (чего еще не было, и что не было бы уже «отыграно», дискредитировано), и способно ли это новое – в эпоху всеобщего конформизма и цинизма – увлечь людей, которые во всем отчаялись и разочаровались. Наша нынешняя «революционность», граничащая с эскапизмом и оборонительными реакциями на новые злодейства властей, говорит либо о нежизненности нашего идеала в прежнем его виде, либо (что вернее)о нашей неспособностью связать его с жизнью: мы можем реагировать, быть «жертвами» и «протестантами», обличителями и критиками, но не творцами и победителями. В самой нашей «революционности» – слишком много партийной узости, инерционного консерватизма, лени, неподлинности, приспособления к Апокалипсису, а не воли к его преодолению. И наша революционность – недостаточно революционна, чтобы воплотиться в жизнь. В надежде на общую, социальную, глобальную революцию необходимо творить постоянную локальную «революцию повседневной жизни», расширяя «свободные территории», свободные от власти, пошлости и капитала, создавая очаги человеческого общения в бесчеловечном мире, бескорыстно помогая там, где верят лишь в корысть и выгоду, сопротивляясь там, где привыкли лишь к покорности и насилию, мечтая там, где привыкли лишь все бухгалтерски взвешивать и рассчитывать, осознанно и самобытно мысля там, где царствует безликость и соглашательство, прокладывая третий путь по лезвию бритвы там, где привыкли всегда выбирать из двух зол. В революции сегодня, как показал уже опыт 68-го года, все больше выходит вперед вопрос о Смысле, на который «замкнуты» все иные вопросы. Хочет ли человечество жить? Готово ли оно расти, перерастать себя и штурмовать небо? Или оно от всего устало, одряхлело, во всем разочаровалось и выбрало путь к коллективному самоубийству? Этот вопрос еще не совсем окончательно решен (хотя пессимистический ответ многократно вероятнее). Глобализация мирового отчуждения неизбежно ведет к глобализации мирового сопротивления, мировой революции. Речь не просто о том, что революция сегодня неизбежно должна носить всемирный характер (в географическом отношении), но и – что важнее – характер интегрально-всеобъемлющий, охватывая и сочетая вопросы семьи и быта, работы и общежития, политики и искусства, глубочайших ценностей и смыслов и повседневных деталей. «Чего вы хотите?» – спрашивала власть парижских бунтарей. «Мы хотим жить, жить иначе», – отвечали те. Но это «жить иначе» столь же конкретно, сколь радикально и глобально.

Бакунин писал: «Народ мыслит фактами, а не словами, он большей частью презирает слова. Поэтому надо убеждать его фактами, а не абстрактно-логическими заключениями». И сейчас, спустя сто тридцать лет, в эпоху всеобщей грамотности, всевластия телевидения (и чуть ли не всеобщей компьютеризации) эта констатация верна по-прежнему. Действия, факты, самопожертвование, бескорыстие влияют не только на мысль, но и на чувство, вызывая доверие, «цепляют» людей. Поэтому маленький кружок самообразования, один скрытый от армии дезертир, локальная забастовка, или крошечный кооператив, или индивидуальный отказ от уплаты налогов, участия в выборах, делания карьеры – могут оказать на окружающих людей более воодушевляющее воздействие, чем годы пропаганды и потоки революционных фраз.

Рождающийся в бунте новый Смысл ищет форм для своего выражения и воплощения. «Мне есть что сказать, но я не знаю – что», – еще одна фраза из «Красного мая». Проблема революционера – проблема творческой немоты, когда жажда жизни, гневный протест, отважный порыв не могут проявиться и, не найдя, не обретя новых форм, уходят, как в песок, в старые одеяния, лозунги, в оппортунизм и диктатуру, в половинчатые решения и требования. Однако сперва, прежде всего должен родиться бунт – личный и общественный, стыд за нынешнее положение и желание любой ценой изменить его.

Я завершаю это «Письмо» в страшные дни захвата заложников в Москве отрядом Мовсара Бараева. Здесь не место подробно писать об этом, однако укажу лишь на одну поразившую меня деталь. В интервью тележурналистам один из террористов сказал: "Мы хотим умереть больше, чем вы хотите жить». И в этой фразе таится глубокий и чудовищный смысл, касающийся далеко не только России и Чечни и далеко выходящий за рамки данной ситуации, смысл, проливающий свет на всю глубину тупика, в котором мы сегодня оказались. С одной стороны выступает первобытная сила, героизм, мужество, подлинность, но и зверство, варварство, бесчеловечная готовность убивать и умирать, безмерная жестокость и фанатизм, которым нечего терять и которые готовы на все, чтобы отомстить «цивилизации» за великое унижение. А с другой стороны (ситуация «Скифов» Блока повторяется спустя век) мы видим дряхлость, лицемерие, бессилие и старческое бездушие, разложение, слегка прикрытое гримом «цивилизации» и «закона». Пока человечество находится между такими двумя силами и не способно породить третью, оно обречено.

Однако, пора завершать.

В нынешней России до революции, кажется, намного дальше, чем до конца света. Есть нищета и вопиющая несправедливость, но почти нет протестов, есть отчаяние, но нет надежды, есть дискредитация политики и политиков, но нет положительной «идеи-силы», живого идеала, есть уныние и ощущение тупика, но нет готовности проломить или взорвать стену и вырваться из этого тупика на волю, есть неверие в государство, но нет веры в себя. Общество и индивиды, его составляющие, смертельно больны и боятся лекарства-революции, пожалуй, больше, чем летального исхода. Однако чем невыносимее удушье, тем больше потребность в свежем воздухе. Где сгущается мрак, там может вспыхнуть искра. Сама безысходность ситуации требует от нас отваги, подвига, дерзания. И кто знает – что нам готовит будущее? Оно, как всегда, будет таким, каким мы его сделаем, и не станет таким, каким мы его не сделаем. Кто посмеет сказать с полной уверенностью, что «это вот возможно, а то невозможно»? «Будьте реалистами – требуйте невозможного!» – говорили бунтари 68-го. И все, что нам остается сегодня, в эпоху сумерек человечества, это постараться стать именно такими реалистами.

23 сентября 2000 г. – 9 октября 2002 г. – 27 октября 2002 г.

Выходные данные: впервые опубликовано в журнале «Наперекор». В 2003 г. «Анархические письма» вышли отдельным изданием.



Поделиться книгой:

На главную
Назад