Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Приключение дамы из общества - Мариэтта Сергеевна Шагинян на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А вы не бушуйте на площадке лестницы, где вас непременно услышат и портье и, чего доброго, муж. В утешение вам скажу, что самая лучшая дружба начинается с драки. Даже Ницше советовал начинать свое вхождение в общество с дуэли. Пойдемте-ка в мою комнату, я хочу вам на прощанье сказать несколько напутственных слов, потому что я самым искренним образом привязалась к вам, вы, бедненькое воздушное видение…

Она потянула меня за собой, но нашей беседе не суждено было осуществиться. За нами послышались шаги мужа. Невольно я отодвинулась от моей подруги, тотчас же устыдилась этого и заметила, что она успела увидеть и то и другое. Как иногда мы становимся психологически зорки! И обычно бывает это, когда мы недовольны самими собой.

Словом, вышло так, что Екатерина Васильевна одна отправилась к себе в комнату, а я имела удовольствие вынести прищуренный взгляд Вилли. Он держал на ладони свои маленькие дамские часики с огромным брильянтом на крышке — подарок коронованной особы.

— Aline, я побывал в конторе и расплатился. Вы еще не одеты? Пожалуй, мы бы успели с вами пообедать в отеле Бауэра.

Как всегда, предположительный тон моего мужа говорил о вещах обдуманных и решенных. Я это знала, и мне осталось лишь одеться, опустить на лицо синюю вуалетку и поехать с ним в отель Бауэра — скучнейший старый отель, мрачный, облезлый, полный ревматических англичан, вдовствующих старушек, дипломатических атташе и имевший единственное отличие — ничем не оправданную дороговизну.

Когда автомобиль доставил нас на вокзал, я увидела тележку, насмешливого носильщика и наши вещи, аккуратно сложенные одна на другую на отлогих ступенях лестницы. В ту же минуту к своему ужасу я вспомнила, что забыла приготовить деньги. В сумочке у меня лежала лишь одна тысячефранковая бумажка.[3] Первой мыслью моей было попросить деньги у мужа. Я повернулась к нему и вдруг увидела его лицо с приподнятыми бровями, упершимися под лакированный пробор. Он глядел на наши вещи.

— Позвольте, что это значит? Брать такси и посылать багаж с ручною тележкой. Где моя голова, как мог я забыть про наши вещи? Aline, мы с вами проявляем признаки умственного расстройства.

Шофер постучал по фонарю, обращая внимание на задерживаемый автомобиль. Муж соскочил на землю и все в том же совершенном потрясении стал расплачиваться. Не дожидаясь его и больше всего на свете стремясь избежать всяких расспросов, я подобрала пальто и побежала к носильщику, не обращая внимания на публику. У меня было несколько свободных мгновений, покуда муж стоял ко мне спиной и ожидал сдачи. Тем не менее я схватила носильщика за рукав и потянула его за каменный выступ вокзала, где мы могли потолковать совершенно незамеченные, в то же время не теряя из виду мужа.

— Я вам очень благодарна, — проговорила я, запыхавшись, — передайте мой привет Екатерине Васильевне и сожаление, что не успела проститься с ней как следует. Я непременно напишу ей. А это будьте добры взять за услугу…

И, не раздумывая долго, я вынула мой тысячефранковый билет и протянула его носильщику. Он взял билет, посмотрел на него, сказал:

— Ого! Обождите минуту.

Затем вынул какую-то книжку, написал несколько слов и, вырвав, протянул мне написанное. В то же время он с любопытством и, как мне показалось, дружелюбием вглядывался в мое лицо.

— Aline, Aline! — закричал муж, разыскивая меня в толпе. — Куда вы делись?

— Еще одно слово, — торопливо добавил юноша. — Екатерина Васильевна догнала меня и вручила вот это письмо для передачи вам. Всего хорошего, вас зовут. Кланяйтесь от меня России.

Он вложил мне в руки синий конверт, поднял два пальца к кепи и быстро сбежал с лестницы.

С конвертом и бумажкой, немного ошеломленная своим поведением, я нагнала мужа. Он уже возился с вещами и двумя рослыми вокзальными носильщиками. Мельком взглянув на меня, он подхватил меня под руку и повел на перрон. Только через несколько минут, когда мы уже сидели в купе, я отдала себе отчет в происшедшем. Каюсь, мне стало неприятно, что белокурый юноша принял деньги. Это было ощущение, всплывшее поверх всего. Мужчина, берущий деньги от женщины, даже не сопротивляясь, не отказываясь! Тут есть что-то неджентльменское. Невольно я подняла к глазам бумажку, чтоб разобрать, что он мне такое написал. Листок оказался квитанцией, за номером и с печатью.

«Принято от г-жи Зворыкиной тысяча (1000) франков в газетно-издательский фонд партии…»

Вместо подписи стояла печать какого-то комитета. Не успела я охватить глазами бумажку, как выхоленные пальцы мужа ловко, хотя и вкрадчиво, вытянули ее у меня.

Я ждала бури. Минута молчания — и вдруг хохот, хохот, из этой маленькой птичьей глотки, хохот такой, что заглушил даже мерное постукиванье колес:

— Oh, oh, mais, c'est fameux![4] Да когда ты успела? Моя собственная жена — и социалисты! Жертвовать тысячу франков во время войны, когда мы стеснены, на… ох, не могу… на гнусную газетку, подкапывающую наш строй! Додуматься до этого надо. Анекдот. Я буду в Петербурге рассказывать…

Он выхохотался, вытер кончики глаз, помахал на себя носовым платочком и принял серьезный вид.

— Я не журю вас, Aline, хотя вы сделали безумие. Я знал, что ваше знакомство доведет вас до этого. Спасибо, что не хуже. Могло бы кончиться трагедией, скандалом, неприличием каким-нибудь. Я увез вас и хочу, чтоб на этом было покончено. Мы едем в Рим; кстати, вы даже не интересуетесь, почему именно в Рим. Я решил дать вам подходящее женское общество. Сестра Бабетта в Риме, вчера узнал об этом наверное, — вот вы и будете с ней вместе. Гуляйте сколько угодно, философствуйте, тратьте деньги, но, по крайней мере, в своем кругу. Не топчите моего самолюбия.

Последняя фраза вырвалась у него искренне и, я думаю, против воли — слишком обнаженно высказалась в ней его сущность. Мой короткий опыт научил меня, что у мужчины главное — самолюбие. Может быть, в старину, в рыцарскую эпоху, это называлось «честью». Но я думаю, что тогда это было то же самое, что теперь мы зовем самолюбием. Связано оно со всеми предрассудками своего времени и заключается в том, что мужчина все воспринимает не просто, а по отношению к себе самому, как к владыке жизни.

Я не стала ни возражать, ни оправдываться. Вытерпела несколько заигрываний. Съела шоколад, который он положил мне в рот, набила ему английскую трубку. А потом ушла в уборную прочитать письмо Екатерины Васильевны.

«Милая моя Саша! (Не хочу называть вас собачьей кличкой!) Вот что скажу вам на прощанье. Лучшее в жизни добро и самое сильное зло — от людей. Старайтесь находить таких людей, которым вы всегда могли бы говорить правду. Это — высшая мерка человека. С такими становишься и сам лучше и выполняешь доступную тебе меру человечности. Люди, которым надо лгать или говорить полуправду, с которыми приходится притворяться, — есть самое злое зло нашей жизни. Бегите от них, кто бы ни были они. Ваш муж не потому плох, что похож на страуса и вы его ни на сантим не любите, а потому, что с ним надо лгать, лицемерить, хитрить и нельзя иначе.

Целую вас. Пишите мне по старому адресу.

Ваша Е.».

Я спрятала письмо под лифчик и вернулась к мужу, сознавая глубокую справедливость каждого прочитанного слова. Но мне было зябко перед будущим, я не хотела никаких решительных перемен, не хотела даже задумываться. Так началась цепь моих приключений.

Глава вторая

Бабетте, сестре моего мужа, было сорок лет. Ее рано выдали замуж за помещика, поглощенного кирпичным заводом, гончарной фабрикой, торфяными болотами, мыловарением и разведением племенных кур. Пожив с ним несколько лет и начав сильно толстеть. Бабетта стала лечиться от бездетности у разных докторов, пока не предпочла из них одного, украинца Ткаченко. Он состоял при ней домашним доктором. С ним, когда мужу было некогда, Бабетта ездила летом на воды. С ним же застряла она в Риме. Ткаченко был у нее на подчиненном положении. Я всегда удивлялась, почему злые языки молчали про Бабетту, что бы она ни делала. Как-то она сказала мне:

— Человек сам себя первый судит, сам про себя первый сплетничает. В жизни своей не встречала женщины, которая не насплетничала бы сама на себя, как дура.

Прожив молодость в деревне с грубым и пошлым, но деятельным человеком, Бабетта приобрела резкость, иногда вульгарность суждений, говорила на «о», никогда ничего не читала, искренне презирала интеллигенцию и книжность, верила только в деньги и отчетливо знала, чего хочет. Скупая, как все выросшие в деревне, Бабетта первым долгом, однако же, бралась за кошелек, когда ей начинало что-нибудь нравиться. Она сочинила пословицу: «В России только клопа не подкупишь» — и развивала ее в разговоре:

— Я вам выберу самую дрянь собаку с паршой, подвяжу ей в приданое к ошейнику двадцать пять тысяч, — и плюньте мне в лицо, если не найдется мужчина, который бы на ней не женился. А клоп — дело другое, от клопа не откупишься. Богат ты или беден, а уж он тебя искусает взасос.

Ей надерзили только раз в жизни. Как-то, с другой богатой волжской помещицей, поехала она летом на маленький горный курорт. Скука там была смертная, обе дамы изнывали.

— Что вы хотите, если единственный местный аттракцион — это землемеры, — вздыхала ее подруга.

Землемеров было там очень много, потому что шли измерительные работы. На каждой тропинке можно было наткнуться на их длинные шесты, планшетки и разную другую премудрость. Один раз Бабетта, заметив перед собой красивого юношу, сказала подруге не то чтобы очень громко, но и не тихо:

— Поглядите, хорошенький. Купили бы ему полдюжины белья и костюмчик, обойдется недорого, а лето проведете.

Землемер подошел к ней вплотную и… но тут муж переставал обычно рассказывать, ссылаясь на полное неприличие, а Бабетта сама подхватывала и, не краснея, заканчивала:

— И поднес мне кукиш к носу.

При этом не думайте, что Бабетта отличалась похвальной правдивостью. Ни одному ее слову нельзя было верить. Любимейшей ее темой было рассуждение о своей непорочной жизни, о долготерпении, о неблагодарности ближних.

Вот с такой женщиной мне предстояло проводить время.

Мы жили в Риме все вместе на Квиринале, в отличном английском пансионе, примыкавшем непосредственно ко дворцу. Я застала Бабетту не совсем здоровой. Она только что перенесла в Берлине операцию удаления желчного пузыря, а потом ей пришлось перенести разные предвоенные страхи, поспешить с отъездом, увидеть мобилизацию, передвижение немецких солдат. Она сидела в кресле у окна, вся с ног до головы в кисее, откуда виднелась ее припудренная, с жирными складками шея, и, глядя в ручное зеркальце, выщипывала себе пинцетом бороду. От нее пахло кольд-кремом, притираниями, свежим бельем.

— Садись, садись, здравствуй. Не тряси стол, а то я никак волоска не защипну. Ты что же это, Валентин рассказывает, с колодниками спуталась? Стой, сиди, Опять трясешь всю комнату. Не нравится слово «колодник», могу сказать «политический». По мне, хоть святыми их зови, от этого они лучше не станут.

Я стиснула себе руки от злости. Извольте применять заповедь Екатерины Васильевны к таким людям. И вдруг я разжала рот и сказала — слово в слово то, что промелькнуло у меня в голове:

— Странно, Бабетта, будь вы из низшего сословия, ваша вульгарность непременно бросалась бы в глаза всем и каждому. Вас бы никуда на порог не пустили, а сейчас это сходит. Я нигде не видела столько безнаказанной вульгарности и пошлости, сколько в нашем обществе.

Бабетта выдернула большой черный волос, посмотрела на него и пальцем очистила пинцет.

— Этот дурак Василий Тарасович чуть было не оторвал мне подбородок. Повел куда-то электрическим током бороду драть, а немцы — известные жулики: выжгут вам внутренность и объявят, будто сухожилие виновато; я вижу, пустили не туда ток, как затопала на них, как замахала. Они мне — мадам, мадам, а я скорей сумочку, шляпу, зонтик и на извозчика. Некоторые придумали пемзой волосы снимать или еще спичкой зажженной — кожу себе пожгут, всюду пятен натрут, дуры непролазные. Лучше пинцета ничего не придумаешь.

— Вы и разговариваете, как купчиха у Островского, — продолжала я в восторге от своего первого опыта. На душе у меня была отчаянная отвага. Какая это прелесть — правда. Как интересно ничего не бояться! Что из этого выйдет?

Она опять как будто не расслышала моих слов. Посмотрела на себя в зеркало, почмокала, припудрила подбородок, встала и тяжело оперлась мне на руку, пахнув запахом горячего, жирного, отполированного и уже дряблого тела.

— Пойдем в столовую, обедать пора.

Мы не сходили к общему табльдоту, и нам подавали по-русски вместо ленча обед, вместо обеда — ужин. Подавали, впрочем, одно и то же, но Бабетта терпеть не могла таких слов, как ленч, брекфест и супер: «Псарней отзывается».

Возле стола уже хлопотала, суетясь свыше всякой надобности, ее экономка и наперсница, худая как жердь, Павла Павловна. Голос у нее был басистый, руки темные, как на старых иконах, но лицо все в улыбочках, складочках, зубы реденькие, волосы в кудерьках. Такое несоответствие повторялось во всем, от походки и до характера. В разговоре она сильно брызгала слюной и потому держала перед ртом ладошку, которую потом аккуратно обтирала платочком. Отношение ее к Бабетте покоилось на беспрерывном раболепстве и угодничестве: ей ничего не стоило противоречить себе раз десять в час, если это вызывалось необходимостью. Скажет, например:

— Сыро как будто в этом углу, не протопить ли?

Бабетта ответит:

— Сказала! Повернуться нельзя от духоты.

Павла Павловна. И то правда, родная вы моя, душно легонечко. Не спрыснуть ли сосновой водицей или тройным?

Бабетта. С ума вы сошли, Павла Павловна, по грибам, что ли, соскучились, мокроту разводить!

Павла Павловна. Я и говорю, сыровато. Пальтецо-то не заплеснелось бы…

И так до бесконечности. Иные любители собак заставляют их по сто раз прыгать за кусочком сахару. Бабетта без всякого кусочка сахара по целым часам заставляла прыгать Павлу Павловну. Для чего она жила у Бабетты, я не знаю. Даже не ела досыта. У нее был болезненный, нечеловеческий аппетит. Но при других она не умела и не любила есть, а Бабетта нарочно сажала ее с нами. Бедная Павла Павловна давилась каждым куском, глядя себе на тарелку с тихой жадностью. Она ничего не успевала доесть и, чтобы не задерживать стола, отдавала недоеденное горничной, принимавшей грязные тарелки. Я поймала ее как-то на углу улицы, где она поедала, оглядываясь по сторонам, купленные на собственные деньги, невкусные, без соли, без масла, без хлеба, вареные земляные груши. В России карманы ее были полны семечек, в Италии — печеных каштанов.

Мы уселись за стол против Валентина Сергеевича, накапывавшего себе лекарство, и доктора Василия Тарасовича. Лысый, довольно плотный хохол был большим весельчаком и говоруном. Бабетта покрикивала на него, но не могла обойтись без него ни единого дня. Он держал ее на диете, сам составлял меню и проявлял иной раз медицинскую инициативу, как это было в случае с бородой.

— Мы сегодня молодцом, — сказал он Валентину Сергеевичу, — через недельку будем предпринимать прогулки. А посмотрели бы вы, как Варвара Сергеевна перенесла операцию.

— Да, кстати, Бабетта, расскажи про операцию, — мы ничего не знали об этом. Как это ты в такое время решилась?

Нам подали густой итальянский суп из спаржи и маленькие пирожки. Я видела, как Павла Павловна расплескала свою ложку, стараясь сразу забрать в рот ее содержимое и сжимая указательным и большим пальцем левой руки маленький пирожок. Вид у нее был несчастный.

— Операция? Надоело, братец, вот и решилась. Чего из года в год его штопать. Это я про пузырь. Денег ухлопала уйму на ихние клиники. Так уж лучше было вырезать, и — конец.

— У Варвары Сергеевны все не как у других людей. Мы — простые смертные, она — богиня. У нее не то что смертные останки, а даже пузырь какой-нибудь удостаивается особой участи.

— Нашел о чем за обедом рассказывать, — величественно, впрочем не без удовольствия, перебила доктора Бабетта. — Как я к немцам в лапы ни попаду, непременно что-нибудь случается. Позапрошлый год у первой знаменитости, в лучшей лечебнице, при двух ассистентах да трех сиделках ухитрились они мне после операции двадцать восемь аршин марли в животе оставить. А на этот раз дело было такое: в нашей лечебнице за день до меня оперировали персидского принца, тоже пузырь вырезали. Принц, как очнулся, требует свой пузырь, — у них, видите ли, такой закон, что все части тела должны быть похоронены в наследственной гробнице персидских царей. Ну, а пузырь давным-давно с прочею требухой выбросили. Принц рвет и мечет. Врачи, сиделки, сторожа туда и сюда, чуть не плачут, — нет пузыря. Как быть? А у принца уже температура. Пришли ко мне: так и так, нельзя ли в виде особой любезности ваш пузырик. Я разрешила. Отнесли принцу мой пузырь, он успокоился; положил его в хрустальный сосуд, а сосуд в серебряный ларец и увез в Персию. Так что мой желчный пузырь похоронен с большим почетом в наследственном склепе персидских царей. Валентин Сергеевич расхохотался.

— Ай да сестра. Это я понимаю. Это в нашу хронику надо. Повезу в Петербург два анекдота: один о твоем пузыре, другой о моей жене.

В это время горничная убирала тарелки со съеденной рыбой. Она протянула руку к Павле Павловне, торопившейся доесть свой кусок.

— Не берите у Павлы Павловны, вы видите, она еще не кончила, — сказала я горничной.

— Кончила, кончила, — заторопилась та, роняя кусок обратно в тарелку, — к чему же из-за меня такое беспокойство.

Она щелкнула зубами от нервного страха. Отвращение овладело мной, И тотчас после обеда, когда подали фрукты, печенье и сладости, а Бабетта удалила Павлу Павловну кивком головы (она не разрешала ей сидеть «beim Nachtisch»,[5] как говорят немцы), я обрушилась на сестру моего мужа:

— Почему вам доставляет удовольствие делать из человека кретина? Почему вы любите зрелище чужой тупости и чужого несчастья? Что приятного в ежедневном издевательстве? Дайте ей спокойный кусок хлеба где-нибудь, где она съест его себе на пользу.

К моему удивлению, Бабетта и на этот раз ничего не ответила. Но, вставая, чтоб удалиться к себе, я перехватила ее взгляд и жест. Она выразительно взглянула на моего мужа и пальцем похлопала себя по лбу, движеньем головы указав в мою сторону. Пораженная, я спряталась за большую дверную портьеру и с минуту задержалась в столовой. Она сказала:

— Валя и Василий Тарасович, не шутите, пожалуйста, с Алиной. У нее не все дома. Я вам говорю, она ненормальна. Что-нибудь на женской почве. Есть, знаете, такие болезни. После твоих слов о тысяче франков я сразу подумала, что здесь (она опять похлопала себя по лбу) маленькое расстройство. На твоем месте, Валентин, я бы ей не противоречила и свезла бы ее поскорей в Петербург.

— Позвольте мне как врачу… — начал было Василий Тарасович, но дальше я слушать не стала, бросилась в свою комнату, заперлась и расхохоталась, как дикая. Возбуждение душило меня, я сказала себе самой вслух:

— В Чацкие попала. Вот тебе и правда! — И чтоб справиться как-нибудь с несносным смехом, я схватила бювар, перо и чернильницу, а в рот сунула свой кружевной платочек и прикусила его зубами.

«Дорогая Екатерина Васильевна,

Ваше письмо стало моим жизненным спутником, и в результате я провозглашена сумасшедшей. Находить людей, которым можно говорить правду, — адски трудно, не по моим силам. Я решила говорить правду всем. Это вначале вроде купанья зимой в реке: очень страшно, и чувствуешь холод в позвоночнике. Но если кинуться очертя голову, то согреваешься, наслаждаешься, ничего уже не боишься. Только это так занятно — слишком занятно! И никого ничуть не трогает. Belle-soeur, который я наговорила в лицо несколько горьких правд, отнесла их не к себе, а к моему умственному расстройству. Во всяком случае вы сделали мою жизнь интересной. Напишите мне.

Ваша А.».

В тот же день Валентин Сергеевич объявил, что мы едем через Бриндизи в Россию. Он был очень ласков и намекнул на возможность седьмого чемодана; Бабетта тоже была очень ласкова. Но я запротестовала. Нынче мне хотелось одного, завтра другого. То не уеду, не повидав марионеток, то худо себя чувствую, то намереваюсь прокатиться по Кампаньи. Мне ни в чем не отказывали. Таким способом я выиграла несколько дней для получения ответа.

И куда бы мы ни ездили, что бы ни делали, новая забава никогда не наскучивала мне, — забава говорить правду.

В одно утро муж сказал при мне Василию Тарасовичу:

— Сколько ни избегал встречи с Новосельским, даже в читальню не ходил, а наткнулся-таки. Предупредите Варвару Сергеевну, что пришлось позвать его к обеду.

Новосельский был игроком и кутилой. Он занимался перепродажей антикварных вещей и дважды выступал свидетелем в чужих бракоразводных процессах. Он мог бы шантажировать, если бы захотел, — столько чужих секретов было ему известно. Его повсюду принимали и побаивались.

Большой, плотный, тщательно выбритый, с покатым лбом, прищуренными в мешочках глазами, сочным приятным баритоном, он вошел к нам мягко и чуть свесив к коленям обе руки, как танцор, собирающийся раскланяться, — его обычная манера. Поздоровавшись, он уселся, опять не сразу, а покрутившись по комнате, и занял место по себе, став похожим на большую кошку, — вот-вот начнет умываться. Даже привычка у него была кошачья — правой рукой водить по уху, рассеянно прислушиваясь не к собеседнику, а к тому, что делается за окном или за дверью.

Говорили о войне, об английском золоте, о том, что выгоднее покупать и везти, о камеях, которые он только что перепродал княгине Ливен.

— Жаль, что мы не встретились раньше. У меня была для вас изумительная трубка, — сказал Новосельский.

Муж всплеснул руками:

— И подумать, что я тщетно искал вас и в читальне, и на пьяцца, и в клубе. Как будто предчувствие было!

— Неужели он так горячо меня разыскивал? — через стол обратился ко мне Новосельский, вперив прищуренные глаза в мои. Было что-то в его лице, похожее на гримасу.

— Ничуть, — ответила я спокойно, — он вовсе не хотел с вами встретиться.

— Вот как! Почему же?

Он оживился и развеселился. Муж глядел мимо меня на доктора Василия Тарасовича. Доктор уставился на Бабетту. Бабетта больно прижала к себе мой локоть, успев выразительно кивнуть Новосельскому. Но тот и не глядел на нее. Помолодевший, как мальчик, он ждал ответа. И я ответила:

— Потому что вы — авантюрист.

— Aline! — воскликнули сразу муж, Бабетта и доктор. — Вы нездоровы. Она нездорова. Никита Петрович простит ей, когда узнает…

Я отстранила Бабетту рукой. Взгляд Новосельского гипнотизировал меня. Я загляделась на узкие зрачки, ставшие сейчас двумя черными черточками, на улыбающийся полный рот, прикушенный острыми и молодыми зубами, на синие от бритья, пухлые щеки, на все это лицо, выступившее передо мной в какой-то злорадной обнаженности, слушавшее меня с интересом и восхищением, — и продолжала говорить медленно, раздельно, обдуманно:

— Вы хищник и авантюрист. Таких презирают и побаиваются. Конечно, он не искал вас, да и никто не станет искать вас добровольно. Только признаться вам в этом не захотят ни он, ни другие.

— Отлично, Алина Николаевна. Но я должен сказать вам, что ведь и вы тоже — авантюристка. Вы начинаете увлекаться азартом.

Наступило мертвое молчанье. Он обвел нас глазами:

— Самое слабое в людях — это неуменье доканчивать. Я знаю, что ни один из вас не выберется из положенья, подобного этому. Вы, Алина Николаевна, учитесь быть последовательной. Вам следовало бы уйти отсюда к какому-нибудь авантюристу, потому что ваш азарт в мещанской среде будет бесстыдством, в нашей среде оригинальничаньем, и только в среде авантюристов, которым нечего терять, он станет добродетелью. В настоящую минуту нам лучше всего переменить разговор и докончить обед.

И эта великолепная кошка так и сделала. Мы сидели, опустив глаза, покуда он ел, пил и как ни в чем не бывало занимал нас разговором. Он преобразился от оживления; мне страшно было встретиться с его сияющими глазами. И хотя он глядел на меня ласково и влюбленно, в каждом его жесте я чувствовала прочного врага.

После обеда — одна только мысль: скрыться, не говорить ни с кем из них, исчезнуть. Я успела одеться и выбежать на улицу, никем не замеченная.

Рим курился в золотом вечернем дыму. Красные камни ею, посвежевшие от короткого дождика, обступили меня, как живое безумие. Я всегда боялась этого города. Он страшен, словно покойник, живущий после смерти, — тот, кто еще не похоронен, и в мертвом опавшем лице, как сплошь да рядом бывает у покойников, зарождается совсем новое посмертное выражение, чаще всего ехидное, затаенно-жестокое. Рим живет вот таким посмертным выраженьем, и жуткие камни, измененные тушью смерти, совсем не историчны для меня, менее всего историчны. Я побежала в лихорадке, сама не знаю зачем, к опрокинутой арфе Ara Coeli[6] и несколько минут впитывала совершенство ее неземных пропорций. От недавней моей решительности не осталось и следа.

Азарт! Конечно, это азарт или, лучше, спорт — говорить правду. Нахалы тоже говорят правду, да и что такое правда? Лишь то обозначение фактов, которое известно нам с первого взгляда, ни больше ни меньше… Ах, Екатерина Васильевна! Острая, детская тоска по родине, по родной русской земле, по лесам и полям Измайловки внезапно стиснула мне сердце до слез, до великой жалости к себе. Словно к матери, припасть к ней, выплакаться на ее лоне, — знать, чувствовать, что она жалеет, примет, укроет тебя…



Поделиться книгой:

На главную
Назад