Сын Столыпина писал, как трудно было его отцу подыскать сотрудников с «подлинным государственным мышлением»: «Разрыв, происшедший еще в прошлом веке между государственным аппаратом и либеральной интеллигенцией, приносил свои горькие плоды» (цит. в [80]).
Февральская революция 1917 г. завершила долгий процесс разрушения легитимности государства Российской империи[55]. Те культурные силы, которые стремились поддержать традиционные формы Российского государства (славянофилы в конце XIX века, «черносотенцы» после революции 1905 г.), были дискредитированы в сознании образованного слоя и оттеснены на обочину. После Февраля кадеты сразу заняли главенствующее положение во Временном правительстве и фактически вырабатывали его программу.
К ним присоединилась большая часть эсеров и меньшевиков. Все они сходились на том, что в России происходит буржуазно-демократическая революция и любая альтернатива ей, в том числе под знаменем социализма, будет реакционной (контрреволюцией). Лидер эсеров В.М. Чернов в своих воспоминаниях пишет о кадетах, меньшевиках и эсерах, собравшихся в коалиционном Временном правительстве: «Над всеми над ними тяготела, часто обеспложивая их работу, одна старая и, на мой взгляд, устаревшая догма. Она гласила, что русская революция обречена быть революцией чисто буржуазной и что всякая попытка выйти за эти естественные и неизбежные рамки будет вредной авантюрой… Соглашались на все, только бы не переобременить плеч трудовой социалистической демократии противоестественной ответственностью за власть, которой догма велит оставаться чужой, буржуазной» [131].
Практика показала, что эта концепция была ошибочной, но это вытекало также из теоретического анализа. Коренное отличие русской революции от буржуазных революций в Западной Европе Вебер видел в том, что к моменту революции в России понятие «собственность» утратило свой священный ореол даже для представителей буржуазии в либеральном движении. Это понятие даже не фигурировало среди главных программных требований этого движения («ценность, бывшая мотором буржуазно-демократических революций в Западной Европе, в России ассоциируется с консерватизмом, а в данных политических обстоятельствах даже просто с силами реакции»).
Вдохновители Февраля были западниками, их идеалом была буржуазная республика с опорой на гражданское общество и рыночную экономику — на то, чего в России реально еще не было. М. Вебер отмечал, что критерием господства «духа капитализма» является состояние умов рабочих, а не буржуа. В то время рабочие сохраняли мироощущение общинных крестьян — главного противника буржуазии в ходе буржуазных революций. По мнению Вебера, истинно либеральный взгляд на государство в России еще не проник даже в мышление узкого круга кадетов.
Изучая начиная с 1904 г. события в России, Вебер приходит к фундаментальному выводу: «слишком поздно!». Успешная буржуазная революция в России уже невозможна. И дело было, по его мнению, не только в том, что в массе крестьянства господствовала идеология «архаического аграрного коммунизма», несовместимого с буржуазно-либеральным общественным устройством. Сам Запад уже заканчивал буржуазно-демократическую модернизацию и исчерпал свой освободительный потенциал. Буржуазная революция может быть совершена только «юной» буржуазией, но эта юность неповторима. Россия в начале XX века уже не могла быть изолирована от «зрелого» западного капитализма, который утратил свой оптимистический заряд.
Историк-эмигрант А. Кустарев, изучавший «русские штудии» Вебера, пишет: «Самое, кажется, интересное в анализе Вебера — то, что он обнаружил драматический парадокс новейшей истории России. Русское общество в начале XX века оказалось в положении, когда оно было вынуждено одновременно „догонять“ капитализм и „убегать“ от него. Такое впечатление, что русские марксисты (особенно Ленин) вполне понимали это обстоятельство и принимали его во внимание в своих политических расчетах, а также в своей зачаточной теории социалистического общества. Их анализ ситуации во многих отношениях напоминает анализ Вебера». [66].
Более того, и Вебер, и Ленин, и консерваторы предвидели, что в брешь, пробитую либеральной революцией, прорвутся как раз силы, движимые общинным коммунизмом. Этот вывод стал стержнем теории русской революции и важным положением доктрины советского «общества знания». Исходя из него и вырабатывались политические формы советской государственности.
Ю.Н. Давыдов пишет: «Анализ сознания и практических устремлений всех общественно-политических сил, так или иначе вовлеченных в революционные события 1905–1906 гг. — интеллигенции, инициировавшей революцию и игравшей в ней наиболее активную роль, крестьянства, тонкого слоя собственно „буржуазии“, малочисленного рабочего класса и аморфной городской „мелкой буржуазии“ — привел Вебера к заключению, что „массы“, которым всеобщее избирательное право „всучило“ бы власть, не будут действовать в духе либеральной буржуазно-демократической программы…
Более того, согласно веберовскому убеждению, есть все основания полагать, что „массам“ будут импонировать требования, в основе которых лежат интересы, диаметрально противоположные главной идее конституционных демократов, „по поводу“ которой, собственно, и образовалась эта партия, — идее „прав человека“…». [39].
Сам Вебер на основании уроков революции 1905 г. писал, что кадеты прокладывали дорогу как раз тем устремлениям, что устраняли их самих с политической арены. Так что кадетам, по словам Вебера, ничего не оставалось, кроме как надеяться, что их враг — царское правительство — не допустит реформы, за которую они боролись. Редкостная историческая ситуация, и нам было бы очень полезно разобрать ее сегодня.
Программа кадетов имела целью ослабить или устранить тот барьер, который ставило на пути развития либерального капиталистического общества самодержавие с его сословным бюрократическим государством. Но Вебер видел, что при этом через прорванную кадетами плотину хлынет мощный антибуржуазный революционный поток, так что идеалы кадетов станут абсолютно недостижимы. Либеральная аграрная реформа, которой требовали кадеты, «по всей вероятности, мощно усилит в экономической практике, как и в экономическом сознании масс, архаический, по своей сущности, коммунизм крестьян», — вот вывод Вебера. Таким образом, программа кадетов «должна замедлить развитие западноевропейской индивидуалистической культуры».
Из этого, кстати, видно, какова была глубина той исторической ловушки, в которую попала Россия, становясь страной периферийного капитализма. Самодержавие при всем желании не могло допустить либеральной модернизации, поскольку при этом был слишком велик риск, что из-под контроля выйдут гораздо более мощные силы «архаического коммунизма». Наличием этих порочных кругов Вебер объясняет, в частности, маниакальную вражду самодержавия к земству, а значит, к значительной части дворянства и интеллигенции. Стремясь остановить революцию, оно было вынуждено подавлять своих естественных союзников. «Оно не в состоянии предпринять попытку разрешения какой угодно большой социальной проблемы, не нанося себе при этом смертельный удар», — писал Вебер [66].
Программа кадетов за время их пребывания у власти с февраля по октябрь 1917 г. не получила активной поддержки ни одной крупной социальной группы. Кадеты сошли с политической сцены, как и консерваторы. М.М. Пришвин писал в дневнике в то время: «Никого не ругают в провинции больше кадетов, будто хуже нет ничего на свете кадета. Быть кадетом в провинции — это почти что быть евреем». В Учредительном собрании кадеты получили всего 17 мест из 707. Однако кадеты сослужили России огромную службу, продумав, прочувствовав и испытав в политической практике важнейший путь, который маячил перед нами на перекрестке судьбы — путь устроения либерально-буржуазного государства и хозяйства.
Опыт Столыпина и опыт кадетов были важными блоками в том интеллектуальном багаже, с которым начало свой путь советское «общество знания»[56]. Этот багаж пополнился благодаря тому, что с февраля по октябрь Россия пережила единственный в своем роде опыт. Похоже, его не переживал ни один народ в истории. В стране одновременно и без взаимного насилия возникли два типа государственности — буржуазное Временное правительство и Советы. Они означали два разных пути, разных жизнеустройства. И люди в течение довольно долгого времени могли сравнивать оба типа — эффективный способ познания.
После Октября власть встала перед проблемой проектирования и строительства форм государственности на новой, не имевшей аналогов траектории. Аппарат государства царской России в основном был сломан Февралем. Новый порядок после Февраля не сложился, его заменяли «временные конструкции», т. к. вожди либерально-буржуазной революции заняли позицию «непредрешенчества». Согласно любой теории революции, это было принципиальной ошибкой. С точки зрения государственного порядка, Советы взяли на себя власть, когда в России во многих системах царил хаос, а другие находились на грани хаоса.
Для советского государственного строительства было характерно абсолютное недопущение разрывов не- прерывности в наличии власти. Проявившееся в эпоху становления советского строя «чувство государственности» (иногда даже говорят об «инстинкте»), причем на всех, даже низовых, уровнях власти, а также сложившаяся доктрина новой государственности — особая глава истории отечественного «общества знания».
Для периода между Октябрем и Гражданской войной отметим следующие характерные моменты: невероятный по обычным (особенно по нынешним) меркам объем проведенной теоретической, аналитической и практической работы по конструированию и созданию форм и процедур государства и права; высокая динамичность концептуальной мысли, быстрота принятия решений и проведения их в жизнь, эффективные и быстродействующие обратные связи с социальной практикой; системное видение задач государственного строительства, верное различение фундаментальных и временных (а также чрезвычайных) структур.
Главные задачи удалось решить во многом потому, что за полвека до Октября в русской культуре возникла уникальная гамма крупных социально-философских учений, в которых были продуманы (мысленно «испытаны») целые цивилизационные проекты: народничество, анархизм, русский либерализм, монархический традиционализм, социал-демократизм и русский коммунизм, православный социализм. При всей несхожести этих течений все они участвовали в создании образов идеального, желаемого и возможного государства России. Русское «общество знания» провело огромный и длительный «мысленный эксперимент». Литература донесла вопросы и ответы этого эксперимента до широких народных масс в художественных образах — лучше, чем это могла бы сделать научная философия. Лев Толстой, например, был не только «зеркалом русской революции», но и ее учителем.
Наука, выросшая на русской культурной почве, была свободна от ряда важных идеологических догм Запада (прежде всего механицизма научной картины мира и человека, социал-дарвинизма в видении общества). Наука России, восприимчивая к возникающей новой картине мира, дала основания для идеологии новых (постиндустриальных, нерыночных) отношений в обществе и отношений между обществом и природой. Марксизм, в общем, исходил из принципов «науки бытия» (исторический процесс как состояние равновесия), а Ленин ввел в партийную мысль принципы «науки становления» (исторические изменения как неравновесные состояния).
«Общество знания» того времени исходило, говоря современным языком, из представления общественного процесса как перехода «порядок — хаос — порядок» и как большой системы. В работе А.А. Богданова «Всеобщая организационная наука» (1913–1922) общественные процессы представлялись как изменяющиеся состояния подвижного равновесия, которое прерывается кризисами. В отличие от методологии исторического материализма, этот подход заставлял концентрировать внимание на динамике системы и особенно на моментах неустойчивого равновесия и критических явлениях. Поэтому в период революционных преобразований и присущей им высокой неопределенности ключевые решения руководства партии большевиков были «прозорливыми» — делался хороший или лучший выбор из набора альтернатив.
Так, в анализе динамики процессов после Февраля 1917 г. учитывался тот факт, что силы, пришедшие к власти в результате революции, если их не свергают достаточно быстро, успевают произвести перераспределение собственности, кадровые перестановки и обновление власти. В результате новая власть получает кредит доверия и уже через короткий промежуток времени контратака с ходу оказывается невозможной. Исходя из этого, Ленин точно определил тот короткий временной промежуток, когда можно было сбросить буржуазное правительство без больших жертв. Это надо было сделать на волне самой Февральской революции, пока не сложился новый государственный порядок, пока все было на распутье и люди находились в ситуации выбора, но когда уже угасли надежды на то, что Февраль ответит на чаяния подавляющего большинства — крестьян. В этом смысле Октябрьская революция была тесно связана с Февральской и стала шедевром революционной мысли.
В целом, выработке политических решений были присущи воспринятая от марксизма дисциплина мышления и ясность методологии, диалогичность (четкое изложение альтернатив, представленных оппонентами). В методологии большевиков-интеллигентов была сильная историческая компонента, хорошая мера (явное «взвешивание» включаемых в анализ факторов), привлечение традиционного знания и контроль здравого смысла.
Вот одна из первых, чрезвычайных мер советской власти — военный коммунизм. Мы наслышаны о том, что большевики ввели продразверстку, пайки и прочие ужасные вещи. Так говорят те, кто равнодушен к голоду ближнего, а представить голодным себя лично вообще не в состоянии. В те времена все в России, включая Николая II, думали иначе и считали необходимым предотвратить голод в городах. Но важно еще уметь это сделать. Когда в 1915 г. был нарушен нормальный товарооборот и, несмотря на высокий урожай, «хлеб не пошел на рынок», были установлены твердые цены и начаты реквизиции. сентября 1916 г. царское правительство объявило продразверстку. Она провалилась из-за саботажа и коррупции чиновников. Временное правительство, будучи буржуазным («рыночным»), также вводит хлебную монополию — и также не может провести ее в жизнь из-за беспомощности государственного аппарата. По продразверстке 1917 г. было собрано ничтожное количество — 30 млн пудов зерна (0,48 млн т, или около 1 % урожая).
Придя к власти именно в катастрофических условиях, большевики повели дело, исходя из здравого смысла. Обеспечить минимальное снабжение города через рынок при быстрой инфляции, разрухе в промышленности и отсутствии товарных запасов было невозможно.
Реально покупать хлеб на свободном рынке горожане не могли. Таковы были объективные условия, непреодолимые ограничения, в рамках которых надо было решать задачу.
Были приняты чрезвычайные меры «военного коммунизма» (сам термин означает, что в период тяжелой разрухи общество (социум) превращается в общину (коммуну) типа воинской. Этот уклад хозяйства не имеет ничего общего с коммунистическим учением. Серьезный структурный анализ военного коммунизма был дан в книге видного теоретика А.А. Богданова «Вопросы социализма», вышедшей в 1918 г. Для анализа этого явления Богданов взял самый чистый случай — Германию (было также изучено применение военного коммунизма якобинцами).
Эти меры устранили угрозу голодной смерти (но не голода) в городах и в армии. В 1919/20 году было заготовлено 260 млн пудов зерна. Пайками было обеспечено практически все городское население и часть сельских кустарей (всего 34 млн человек). За счет внерыночного распределения горожане получали от 20 до 50 % потребляемого продовольствия (остальное давал «черный рынок»). Но продразверсткой дело не обходилось, реальная история того периода поражает разнообразием и изобретательностью тех подходов, которые пробовали и применяли и государственные органы, и предприятия, и граждане, чтобы организовать распределение жизненно необходимых продуктов и товаров.
Тот факт, что большевики без всякого доктринерства и болтовни, не имея еще государственного аппарата, обеспечили скудными, но надежными пайками все городское население России, имел огромное значение для легитимации советской власти. Ведь этих пайков не дало ни царское, ни Временное правительство, которые действовали в гораздо менее жестких условиях.
По мнению американского историка Л.T. Ли, большевики смогли создать работоспособный аппарат продовольственного снабжения и тем укрепили свою власть. Вопреки расхожему представлению, продразверстка укрепила авторитет большевиков и среди крестьян. Крестьяне, пишет Л.T. Ли в большой книге «Хлеб и власть в России. 1914–1921» (1990), «поняли, что политическая реконструкция — это главное, что необходимо для прекращения смутного времени, и что большевики — это единственный серьезный претендент на суверенную власть» (см. рецензию в [119]).
Однако главной задачей пришедших к власти политиков-большевиков, завоевавших культурную гегемонию в российском «обществе знания», было превращение стихийно возникших в ходе Февральской революции Советов в системообразующую структуру нового государства.
Советы возникли прежде всего в армии как общине, собранной из солдат — общинных крестьян[57]. На уровне самоуправления это был традиционный тип, характерный для аграрной цивилизации, — тип военной, ремесленной и крестьянской демократии доиндустриального общества. В России Советы вырастали именно из крестьянских представлений об идеальной власти. Исследователь русского крестьянства А.В. Чаянов писал: «Развитие государственных форм идет не логическим, а историческим путем. Наш режим есть режим советский, режим крестьянских советов. В крестьянской среде режим этот в своей основе уже существовал задолго до октября 1917 года в системе управления кооперативными организациями».
Ни большевики, ни какая-либо иная партия не были инициаторами возникновения первых Советов. Это было процессом «молекулярным», хотя имели место и локальные решения[58]. Так произошло в Петрограде, где важную роль сыграли кооператоры. Еще до отречения царя, 25 февраля 1917 г., руководители Петроградского союза потребительских обществ провели совещание с членами социал-демократической фракции Государственной думы в помещении кооператоров на Невском проспекте и приняли совместное решение создать Совет рабочих депутатов — по типу Петербургского Совета 1905 года. Выборы депутатов должны были организовать кооперативы и заводские кассы взаимопомощи. После этого заседания участники были арестованы и отправлены в тюрьму — всего на несколько дней, до победы Февральской революции.
Поначалу обретение Советами власти происходило вопреки намерениям их руководства (эсеров и меньшевиков). Никаких планов сделать Советы альтернативной формой государства у создателей Петроградского Совета не было. Их целью было поддержать новое правительство снизу и «добровольно передать власть буржуазии». Но под идеей власти Советов лежал большой пласт традиционного знания. Оно было выражено в тысячах наказов и приговоров сельских сходов в 1904–1907 гг. Это был уникальный опыт формализации традиционного знания, которое было актуализировано и обрело политический характер во время Февральской революции.
В этом было важное отличие российского «общества знания» от западного. Там не произошло синтеза «эрудированного» знания политиков и мыслителей с обыденным традиционным знанием масс. Мишель Фуко признал в 1977 г.: «У нас не было никаких понятийных и теоретических инструментов, которые позволили бы как следует уловить всю сложность вопроса власти, поскольку XIX столетие, завещавшее нам эти инструменты, воспринимало эту проблему лишь посредством различных экономических схем» [125].
Нет сомнения, что Ленин сыграл важнейшую роль в том, что традиционное знание русского крестьянства о власти было включено в теоретический багаж политической мысли. Первым, еще очень осторожным обоснованием новой концепции власти в политической философии были «Апрельские тезисы» 1917 г. Они были восприняты виднейшими марксистами (Г.В. Плеханов, А.А. Богданов) как «бред сумасшедшего». Отпор был такой, что Ленин покинул зал в Таврическом дворце, где изложил свои тезисы перед всеми социал-демократам! членами Совета, даже не использовав свое право на ответ. Это был тот самый «еретический бунт» в политике, означавший «когнитивный сдвиг», о котором говорит Бурдье.
Однако создать современное государство на основе только традиционного знания было невозможно. Потребовалась большая теоретическая и аналитическая работа и системное проектирование, чтобы Советы стали структурным элементом дееспособной политической системы. Европейская политическая мысль выработала представление о «правильной» форме демократии — парламентской. Она основана на представительстве главных социальных групп общества через партии, которые конкурируют на выборах («политическом рынке»). Равновесие политической системы обеспечивается созданием «сдержек и противовесов» — разделением властей, жесткими правовыми нормами и наличием сильной оппозиции. В зрелом виде эта равновесная система приходит к двум партиям примерно равной силы и весьма близким по своим социальным и политическим программам. Такая политическая практика процедурно сложна, так что возникает слой профессиональных политиков («политический класс»), представляющих интересы разных социальных групп. Как и политическая экономия в концепции равновесного рынка, так и политическая философия парламентаризма возникли как слепок с механистической картины мироздания Ньютона[59].
Советы — иной тип демократии. Это делало очень сложной задачу их соединения с идеями Просвещения, которые уже укоренились в русской культуре. Перед зарождающимся советским «обществом знания» стояла беспрецедентная проблема: создать проект государства, основанного на мировоззренческой матрице традиционного аграрного общества, но способного мобилизовать это общество на форсированную модернизацию по некапиталистическому пути.
Первая трудность заключалась в том, что демократия Советов выражала самодержавный идеал, несовместимый с дуализмом западного мышления (склонностью видеть в каждой сущности борьбу двух противоположных начал). «Вся власть Советам!» — лозунг, отвергающий и конкуренцию партий, и разделение властей, и правовые «противовесы».
Согласно модели, принятой в советском обществоведении, в феврале в России произошла буржуазно-демократическая революция, которая свергла монархию. Эта революция под руководством большевиков переросла в социалистическую пролетарскую революцию. Однако силы «старой России» летом 1918 г. при поддержке империалистов начали контрреволюционную Гражданскую войну против советской власти.
Эта картина выполняла свою идеологическую роль в момент событий, но помешала последующему анализу. Она неверна — не в деталях, а в главном. Сегодня она видится так. Февральская революция не могла «перерасти» в Октябрьскую, поскольку для Февраля и царская Россия, и советская были одинаковыми врагами — «империями зла».
Буржуазия была врагом монархического государства, она требовала западных рыночных порядков, ликвидации сословных барьеров и, кстати, демократии — чтобы рабочие могли свободно вести против нее классовую борьбу, в которой заведомо проиграли бы (как на Западе). С помощью Запада буржуазия возродила политическое масонство как межпартийный штаб своей революции (в 1915 г. руководителем масонов стал Керенский). Главной партией в этом штабе были кадеты, к ним примкнули меньшевики и эсеры. Это была «оранжевая» коалиция того времени.
Так в России стали созревать две не просто разные, а и враждебные друг другу революции:
— западническая, имевшая целью установление либеральной западной демократии и экономики свободного рынка;
— крестьянская («почвенная»), имевшая целью закрыть Россию от западной демократии и свободного рынка, отобрать землю у помещиков и не допустить раскрестьянивания; к ней присоединились рабочие с еще общинным мировоззрением.
Обе революции ждали своего момента, он наступил в начале 1917 года. Либералы завладели Госдумой, имели поддержку Антанты, а также генералов и большей части офицерства (оно к тому времени стало разночинным и либеральным, монархисты-дворяне пали на полях сражений). Крестьяне и рабочие, собранные в 11-миллионную армию, два с половиной года в окопах обдумывали и обсуждали проект будущего. Они были по-военному организованны и имели оружие. В массе своей это было поколение, которое в 1905–1907 гг. подростками пережило карательные действия против их деревень и ненавидело царскую власть.
Февральская революция была переворотом в верхах, проведенным Госдумой и генералами. Но она стала возможной потому, что ее поддержали и банки, скупившие хлеб и организовавшие голод в столицах, солдаты и рабочие. Порознь ни одной из этих сил не было бы достаточно. В революциях требуется участие влиятельной части госаппарата.
В момент Февральской революции, когда произошел слом старой государственности, началась вялотекущая Гражданская война. Но не с монархистами! Это была война «будущего Октября» с Февралем. Произошло то «превращение войны империалистической в войну гражданскую», о котором говорили большевики. Они это именно предвидели, а не «устроили» — никакой возможности реально влиять на события в феврале 1917 г. большевики не имели.
Стихийный процесс продолжения российской государственности от самодержавной монархии к советскому строю, минуя государство либерально-буржуазного типа, обрел организующую его партию (большевиков)[60]. Поэтому рядовые консерваторы-монархисты (и даже черносотенцы) и половина состава царского Генерального штаба после Февраля пошли именно за большевиками.
Монархия капитулировала без боя. С Февраля в России началась борьба двух революционных движений.
Более того, на антисоветской стороне главная роль постепенно переходила от либералов к социалистам — меньшевикам и эсерам[61]. И те и другие были искренними марксистами и социалистами, с ними были Плеханов и Засулич. Они хотели социализма для России, но «правильного», по-западному.
В Грузии красногвардейцы социалистического правительства, возглавляемого членом ЦК РСДРП Жорданией, расстреливали советские демонстрации. А лидер меньшевиков Аксельрод требовал «организации интернациональной социалистической интервенции против большевистской политики… в пользу восстановления политических завоеваний февральско-мартовской революции».
Таким образом, с начала XX века в России имело место параллельное развитие двух революций, стоящих на разных мировоззренческих основаниях. Меньшевики-марксисты считали Октябрь событием реакционным, контрреволюцией. Она была реставрацией цивилизационной траектории России (и даже реставрацией Российской империи). В этой оценке меньшевики были верны букве марксизма, прямо исходили из предвидений Маркса и Энгельса.
Российские либералы и марксисты-ортодоксы верно оценили и тот факт, что советская революция означала реставрацию и укрепление многих структур традиционного общества. М.М. Пришвин записал в дневнике 29 апреля 1918 г.: «Новое революции, я думаю, состоит только в том, что она, отметая старое, этим снимает заслон от вечного, древнего»[62]. Этим они сделали важный вклад в советский запас «неявного знания» (из верности марксизму его нельзя было использовать открыто, что сильно повредило советскому обществоведению).
Один из лидеров Бунда М. Либер (Гольдман) писал в 1919 г.: «Для нас, „непереучившихся“ социалистов, не подлежит сомнению, что социализм может быть осуществлен прежде всего в тех странах, которые стоят на наиболее высокой ступени экономического развития — Германия, Англия и Америка… Между тем с некоторого времени у нас развилась теория прямо противоположного характера. Эта теория не представляет для нас, старых русских социал-демократов, чего-либо нового; эта теория развивалась русскими народниками в борьбе против первых марксистов… Эта теория очень старая; корни ее — в славянофильстве» (цит. в [19, с. 294]). И меньшевики, и эсеры верно указали на тот факт, что представления Ленина о русской революции означали отход от марксизма к концепции народников. Эсер Чернов писал в эмиграции: «Русские народники-максималисты пророчески предвосхитили в своих фантазиях едва ли не все крупнейшие большевистские эксперименты».
На Западе оценки были еще жестче. Пауль Шиман, развивая мысль К. Каутского, писал: «Духовная смерть, внутреннее окостенение, которое было свойственно народам Азии в течение тысячелетий, стоит теперь призраком перед воротами Европы, закутанное в мантию клочков европейских идей. Эти клочки обманывают сделавшийся слепым культурный мир. Большевизм приносит с собой азиатизацию Европы» (цит. в [19, с. 288]).
Вторая трудность государственного строительства была порождена тем, что Советы с самого начала несли в себе идеал прямой, а не представительной демократии. В первое время создаваемые на заводах Советы включали в себя всех рабочих завода, а в деревне Советом считали сельский сход. Впоследствии постепенно и с трудом Советы превращались в представительный орган, но при этом они сохранили соборный принцип формирования. За образец брали (скорее всего, неосознанно) Земские соборы Российского государства XVI–XVII веков, которые собирались, в основном, в критические моменты[63]. Депутатами Советов становились не профессиональные политики, а люди из «гущи жизни» — в идеале, представители всех социальных групп, областей, национальностей. С точки зрения парламентаризма выглядит нелепостью «подбор» состава Советов по полу, возрасту, профессиям и национальностям. Но когда корпус депутатов состоит не из профессионалов, а из тех, кто знает все стороны жизни на личном опыте, тоже возникает дееспособная власть, хотя иного типа[64].
В парламенте собираются политики, представляющие конфликтующие интересы разных групп, а Совет исходит из идеи народности. Отсюда — разные установки и процедуры. Парламент ищет не более чем приемлемое решение, точку равновесия сил. Совет же «ищет правду» — то решение, которое как бы скрыто в народной мудрости. Потому и голосование в Советах носило плебисцитарный характер: когда «правда найдена», это подтверждается единогласно. Конкретные же решения вырабатывает орган Совета — исполком.
В отличие от парламента, где победитель в «конкурентной борьбе» (голосовании) выявляется быстро, Совет, озабоченный поиском единства, подходит к вопросу с разных сторон, трактуя острые проблемы в завуалированной форме. Это производит впечатление расплывчатости и медлительности («говорильни») — особенно когда ослабевают механизмы согласования позиций. Для тех, кто после 1989 г. мог наблюдать параллельно дебаты в Верховном Совете СССР (или РСФСР) и в каком-нибудь западном парламенте, разница казалась ошеломляющей.
Риторика Совета, с точки зрения парламента, кажется странной. Парламентарий, получив мандат от избирателей, далее опирается лишь на свои знания и компетентность. Депутат Совета подчеркивает, что он — выразитель воли народа (или его локальной части). Поэтому в Советах часто повторяется фраза: «Наши избиратели ждут…» (этот пережиток сохранился в Госдуме РФ даже через десять лет после ликвидации советской власти). В Советах имелась ритуальная, невыполнимая норма — исполнять «наказы избирателей». Их, как считалось, депутат не имел права ставить под сомнение (хотя ясно, что наказы могли быть взаимно несовместимы).
В практике Советы выработали систему приемов, которые в конкретных условиях советского общества были устойчивой и эффективной формой государственности. Как только само это общество дало трещину и его структура стала перестраиваться, недееспособными стали и Советы, что в полной мере проявилось уже в 1989–1990 гг.
Государство строится и действует в рамках определенной политической системы. В этой системе органы и учреждения государства дополнены общественными организациями. Главные общественные организации советской системы возникли до революции 1917 г., но затем их совокупность менялась. Главным изменением было становление однопартийной системы — по мере того, как союзные и вначале даже коалиционные левые партии переходили в оппозицию к большевикам. Идея единства довлела во всех политических движениях. Рядовые эсеры и меньшевики быстро «перетекли» в РКП(б), а лидеры эмигрировали, были сосланы или арестованы в ходе политической борьбы.
В литературе нередко дело представляется так, будто превращение партии в скелет всей системы и ее сращивание с государством — реализация сознательной концепции, возникшей из-за того, что политически незрелые и малограмотные депутаты рабочих и крестьянских Советов не могли справиться с задачами государственного управления. Необходимость в особом, не зависящем от Советов «скелете» диктовалась более глубокими причинами.
Лозунг «Вся власть Советам!» отражал крестьянскую идею «земли и воли» и нес в себе большой заряд анархизма. Возникновение множества местных властей, не ограниченных «сверху», буквально рассыпали на мириады «республик». Советы вначале не были ограничены и рамками закона, ибо, имея «всю власть», они в принципе могли менять законы. Вот пример местного законотворчества, которое действовало до принятия в июле 1918 г. первой Конституции РСФСР. 25 мая 1918 г.
Елецкий Совет народных комиссаров постановил «передать всю полноту революционной власти двум народным диктаторам, Ивану Горшкову и Михаилу Бутову, которым отныне вверяется распоряжение жизнью, смертью и достоянием граждан» («Советская газета». Елец. 1918. 28 мая. № ю. С. 1).
Чтобы на основе Советов восстановить государство, была нужна обладающая непререкаемым авторитетом сила, которая была бы включена во все Советы и в то же время следовала бы не местным, а общегосударственным установкам и критериям. Такой силой стала партия, игравшая роль «хранителя идеи» и высшего арбитра, но не подверженная критике за конкретные ошибки и провалы.
В процессе легитимации власти в идеократическом государстве партия была необходима как хранитель и толкователь благодати. Поэтому она имела совсем иной тип, нежели партии западного гражданского общества, конкурирующие на «политическом рынке». Партия была особым «постоянно действующим» собором, представляющим все социальные группы и сословия, все национальности и все территориальные единицы. Внутри этого собора и происходили согласования интересов, нахождение компромиссов и разрешение или подавление конфликтов — координация всех частей государственной системы. Понятно, что в партии соборного типа, обязанной демонстрировать единство как высшую ценность, не допускалась фракционность, естественная для «классовых» партий.
Именно партия, членами которой в разные годы были от 40 до 70 % депутатов, соединила Советы в единую государственную систему, связанную как иерархически, так и «по горизонтали». Значение этой связующей роли партии наглядно выявилось в 1990 г., когда она была законодательно изъята из полномочий КПСС.
Разработка этой концепции была важным шагом в развитии знания о власти в незападных обществах[65]. Стремление имитировать демократию западного типа привело к тому, что это знание было вытеснено из общественного сознания в СССР 70—80-х годов. Утрата этого знания привела к катастрофическому кризису государственности, когда «скелет» был буквально выдернут из политической системы СССР.
После ликвидации СССР философ Э.Ю. Соловьев рассуждал: «Сегодня смешно спрашивать, разумен или неразумен слом государственной машины в перспективе формирования правового государства. Слом произошел… Достаточно было поставить под запрет (т. е. политически ликвидировать) правящую коммунистическую партию. То, что она заслужила ликвидацию, не вызывает сомнения. Но не менее очевидно, что государственно- административных последствий такой меры никто в полном объеме не предвидел… Дискредитация, обессиление, а затем запрет правящей партии должны были привести к полной деструкции власти. Сегодня все выглядит так, словно из политического тела выдернули нервную систему. Есть головной мозг, есть спинной мозг, есть живот и конечности, а никакие сигналы (ни указы сверху, ни слезные жалобы снизу) никуда не поступают. С горечью приходится констатировать, что сегодня — после внушительного рывка к правовой идее в августе 1991 г. — мы отстоим от реальности правового государства дальше, чем в 1985 г.» [115].
Философ кривит душой или расписывается в своей полной профессиональной несостоятельности. Он прячется за словом никто, говоря, что якобы не предвидели катастрофических последствий «выдергивания нервной системы» из тела государственной власти до создания хотя бы «шунтирующего» механизма. Это неправда, последствия именно предвидели и о них предупреждали реформаторов. Эти последствия настолько хорошо изучены и в истории, и в социальной философии, что результат можно было считать теоретически предписанным.
В практике государственного строительства ленинской группировке в 1918–1921 гг. удалось добиться сосредоточения реальной власти в центре с таким перевесом сил, что вплоть до 70-х годов власть этнических и местных элит была гораздо слабее центра. Здесь и формирование системы неофициальной власти партии, подчиненной центру, и полное подчинение центру прокуратуры и карательных органов, и создание унитарной системы военной власти, «нарезающей.» территорию страны на безнациональные военные округа, и политика в области языка и образования.
В годы индустриализации ВКП(б) стала массовой, а в 70-е годы включала в себя около 10 % взрослого населения. Главным способом воздействия партии на деятельность государства был установленный ею контроль над кадровыми вопросами. Уже в конце 1923 г. стала создаваться система номенклатуры — перечня должностей, назначение на которые (и снятие с которых) производилось лишь после согласования с соответствующим партийным органом. В номенклатуру стали включаться и выборные должности, что было, разумеется, явным нарушением официального права.
В условиях острой нехватки образованных кадров и огромной сложности географического, национального и хозяйственного строения страны номенклатурная система имела большие достоинства. Она подчиняла весь госаппарат единым критериям и действовала почти автоматически. Это обусловило необычную для парламентских систем эффективность Советского государства в экстремальных условиях индустриализации и войны. Важным в таких условиях фактором была высокая степень независимости практических руководителей от местных властей и от прямого начальства. Эта «защищенность» побуждала к инициативе и творчеству — если только они соответствовали главной цели.
Что в номенклатуре будут возрождаться сословные притязания, а эффективность системы будет снижаться, было ясно уже в 20-е годы, об этом предупреждал Ленин, а потом и Сталин. Однако пока система работала удовлетворительно, заниматься ее перестройкой в чрезвычайных условиях было бы неразумно — эта задача легла на плечи поколения 60—70-х годов, но решена не была, что в 80-е годы имело самые тяжелые последствия.
Процессы, происходящие после ликвидации какой- то структуры, дают важное знание. Опыт 90-х годов показал, что сама по себе ликвидация номенклатурной системы (в 1989 г.) не сделала назначение государственных чиновников ни более открытым, ни более разумным. Скорее — наоборот. Поэтому критика номенклатурной системы как вырванного из контекста частного механизма имела сугубо идеологический смысл и не позволила извлечь уроки.
Очень многие решения советской власти так органично вошли в жизнь, что быстро стали казаться «естественными». К ним привыкли, как будто «это так и должно быть». Такое ощущение складывалось потому, что рациональный анализ реальности при выработке таких решении сочетался с интенсивным привлечением традиционного знания и знания, систематизированного в религии. Это и было ключом к тому, чтобы за расхожими мнениями распознать чаяния народа. «Естественность» множества таких решений отвлекла последующие поколения от изучения их генезиса, в то время как он сам по себе представляет ценное знание.
Вот одно из таких решений, за которым А.С. Пана- рин видит целый ряд важных установок и пластов «знания власти», актуальных для России сегодня. Он пишет: «Почему Сталин, отвергнув проект „чисто марксистского“ образования, позаботился о том, чтобы классическая русская литература стала одним из основных предметов советской школы, на котором основывалось не только образование, но и идейное воспитание юношества? Почему советское коммунистическое государство стало издавать миллионными тиражами Толстого, Достоевского, Чехова при всех известных идеологических „грехах“ этих классиков отечественной литературы? Наверное, потому, что Сталин принадлежал… к плеяде российских державников, знающих подлинные духовные основания державности» [95].
Панарин дает свое развернутое объяснение, а здесь мы только заметим, что это решение было отнюдь не тривиальным. Достаточно вспомнить, что в конце XIX века Пушкина не было в школьном курсе русской словесности. Целый ряд особенностей делал классическую русскую литературу исключительно эффективным инструментом для «сборки» именно советского народа и советской державности, какими они виделись в проекте. В этой литературе как «генераторе социальных форм» не было необходимости у царского правительства, нет ее и у правящих кругов нынешней России. В этих проектах русская классическая литература — принадлежность узкого круга.
Важной частью знания будущей советской власти была апокалиптика русской революции, выраженная в трудах политических и православных философов (например, в сборниках «Вехи» и «Из глубины»), в литературе Достоевского, Толстого и Горького, в поэтической форме стихов, песен и романсов Серебряного века и 20-х годов. Откровения художественного творчества — исключительно важный для власти источник знания. Они содержат предчувствия, которые часто еще невозможно логически обосновать. Георгий Свиридов писал в своих «Записках»: «Художник различает свет, как бы ни был мал иной раз источник, и возглашает этот свет. Чем более он стихийно одарен, тем интенсивней он возглашает о том, что видит этот свет, эту вспышку, протуберанец. Пример тому — великие русские поэты: Горький, Блок, Есенин, Маяковский, видевшие в Революции свет надежды, источник глубоких и благотворных для мира перемен».
Другой корпус знания — книги, статьи, речи и документы оперативной работы самих политиков всех направлений. Здесь предвидение часто присутствует неявно, как фон для суждений по актуальным проблемам.
В создании образа будущего надежда на избавление всегда сопровождается эсхатологическими мотивами. К Царству добра ведет трудный путь борьбы и лишений, гонения и поражения, возможно, катастрофа Страшного суда (например, в виде революции — «и последние станут первыми»). Будучи предписанными в пророчестве, тяготы пути не подрывают веры в неизбежность обретения рая, а лишь усиливают ее.
Не раз отмечалось, что странная концепция Маркса об «абсолютном обнищании пролетариата» по мере развития производительных сил при капитализме явно противоречила и исторической реальности, и логике. Но в его апокалиптике такое страдание пролетариата перед Страшным судом революции было необходимо.
Эсхатологическое восприятие времени, которое предполагает избавление в виде катастрофы, разрыва непрерывности, с древности порождало множество историй с ожиданиями «конца света» и желанием приблизить его. Но как норму — именно принятие страданий как оправданных будущим избавлением. В революционной лирике этот мотив очень силен. Читаем у Брюсова:
Корнями апокалиптика русской революции уходит в иное мировоззрение, нежели иудейская апокалиптика (и лежащие в ее русле пророчества Маркса). В ней приглушен мотив разрушения «мира зла» ради строительства Царства добра па голом месте. Скорее будущее видится как нахождение утраченного на время града Китежа, как преображение через очищение добра от наслоений зла, произведенного «детьми Каина». Таковы общинный и анархический хилиазм Бакунина и народников, наказов крестьян в 1905–1907 гг., социальные и евразийские «откровения» Блока, крестьянские образы будущего земного рая у Есенина и Клюева, поэтические образы Маяковского («Через четыре года здесь будет город-сад»). Этому видению будущего противостоял прогрессизм и либерализма, и классического марксизма. Становление советского «общества знания» — поучительная война альтернативных «образов будущего».
Проективное знание власти в первые десятилетия СССР развивалось в интенсивных дискуссиях.
Первое большое столкновение произошло по вопросу о том, может ли в России победить социалистическая революция без предварительной революции пролетариата развитых промышленных стран. Речь шла об одной из центральных догм марксизма. Она была столь важна для всей конструкции учения Маркса, что он считал «преждевременную» революцию в России, выходящую за рамки буржуазно-демократической, явлением реакционным.
Но Ленин еще в августе 1915 г. высказал мысль: «Неравномерность экономического и политического развития есть безусловный закон капитализма. Отсюда следует, что возможна победа социализма первоначально в немногих, или даже в одной, отдельно взятой капиталистической стране. Победивший пролетариат этой страны, экспроприировав капиталистов и организовав у себя социалистическое производство, встал бы против остального, капиталистического мира, привлекая к себе угнетенные классы других стран» [70].
Этот вывод также был «еретическим бунтом» против марксизма. Уже в «Немецкой идеологии», которая была сжатым резюме всей доктрины марксизма, Маркс и Энгельс отвергали саму возможность социалистической революции, совершенной угнетенными народами в «отставших» незападных странах. Они писали: «Коммунизм эмпирически возможен только как действие господствующих народов, произведенное „сразу“, одновременно, что предполагает универсальное развитие производительной силы и связанного с ним мирового общения… Пролетариат может существовать, следовательно, только во всемирно-историческом смысле, подобно тому, как коммунизм — его деяние — вообще возможен лишь как „всемирно историческое“ существование» [78].
Отсюда прямо вытекал вывод, что согласно учению марксизма коммунистическая революция в России была невозможна по следующим причинам:
— русские не входили в число «господствующих народов»;
— Россия не включилась в «универсальное развитие производительной силы» (то есть в единую систему западного капитализма);
— русский пролетариат еще не существовал «во всемирно-историческом смысле», а продолжал быть частью общинного крестьянского космоса;
— господствующие народы еще не произвели пролетарской революции «сразу», одновременно.
Ни одно из условий, сформулированных Марксом и Энгельсом как необходимые, не выполнялось к моменту созревания русской революции.
Более того, развивая свою теорию пролетарской революции, Маркс в разных контекстах подчеркивает постулат глобализации капитализма, согласно которому капитализм должен реализовать свой потенциал во всемирном масштабе — так, чтобы весь мир стал бы подобием одной нации. Он пишет в «Капитале»: «Для того чтобы предмет нашего исследования был в его чистом виде, без мешающих побочных обстоятельств, мы должны весь торгующий мир рассматривать как одну нацию и предположить, что капиталистическое производство закрепилось повсеместно и овладело всеми отраслями производства» [77].
Тезис Ленина о возможности победы социализма в одной стране не был туманным пророчеством. Он вытекал из знания, полученного строгим анализом реального развития капитализма не как равномерного распространения во всемирном масштабе, а как неравновесной системы центр — периферия. Этот анализ представлен в работе «Империализм как высшая стадия капитализма». Из него вытекало, что русским трудящимся нет смысла ждать революции «господствующих народов», поскольку они совместно со своей буржуазией эксплуатируют пролетариат периферии. И Ленин осознанно утверждал, что Россия станет социалистической без всемирной пролетарской революции.