– Любят тебя кони, Смоляко…
– Да ведь и я ж их люблю! – хохотнул Илья, шагая навстречу рыжему. – Ах ты, красавец мой золотой, ну иди, иди ко мне… Со-о-олнышко…
– Стой, – сказал вдруг Мотька. Илья замер. Сердце бухнуло, чуть не оглушив. Рыжий по-прежнему стоял возле него, тычась в плечо, а Илья, как во сне, смотрел на встающие одна за другой из высокой травы фигуры. Их было много. И это были вовсе не детишки-сторожа.
– Казаки… – выдохнул Мотька.
– Беги, морэ, – шепотом сказал Илья. И кинулся в овраг.
– Куды?! Стоять! Ах вы, гады черномордые, мать-перемать! – загремело вслед, казаки кинулись вдогонку, и Илья, скатываясь кубарем по заросшему лозняком склону, успел подумать: хорошо, что их так много. Если начнут бить – будут мешать друг другу, а там и утечь можно будет.
Убежать не удалось: в овраге их ждали. Казаки, видимо, оказались вовсе не дураками или же были уже учены и сразу поняли, почему внезапно, на ночь глядя, не побоявшись грозы, снялся с места цыганский табор. Поняли и легли в засаду возле табуна, забыв про праздник и игрища. Их было человек десять, матерящихся, обозленных, и Илья, летя на землю от мощного удара, понял: все, отгулял цыган… Где был Мотька, он не видел, надеялся, что тому удалось сбежать лугом, на краю которого дожидались их кони под седлом, но надежда была небольшой, да вскоре стало и не до Мотьки. Подняться с земли уже не давали, шумно пыхтели, ругались, били сапогами куда попало, кровь, горячая и густая, залила глаза, сил оставалось только на то, чтобы прикрывать голову, но и эти силы были уже на исходе. «Настьку жалко…» – глотая соленую жидкость, подумал Илья. И отчетливо понял, что лишается ума, услышав вдруг пронзительное, отчаянное:
– Ай, не трогайте, не трогайте, не бейте, люди добрые!!!
Что-то живое и горячее вдруг упало сверху, тонкие руки намертво схлестнулись вокруг шеи, мокрое от слез лицо прижалось к его перемазанной кровью щеке. «Настька, откуда?!» – хотел было спросить Илья. И не спросил, поняв, что все равно умирает, а это – просто ангел, спустившийся за его конокрадской душой. «Летим, херувимчико?» – прошептал разбитыми губами Илья. Ангел не успел ответить: наступила чернота.
…В себя Илья пришел от запаха. Крепкого, острого, травяного запаха, исходящего от чего-то мокрого и холодного, то и дело касающегося лица. Кожа отчаянно саднила, из чего Илья с удивлением заключил, что, кажется, жив. Он попробовал пошевелиться – получилось, хотя тело и отозвалось немедленно острой болью. Зашипев сквозь зубы, Илья разлепил вспухшие глаза.
Он лежал на земле, на расстеленной перине. Был солнечный, ясный день, по высокому небу неслись белые плотные облака. Поодаль трепался на ветру полог шатра, чадил бесцветным дымом костер. Рядом на коленях стояла Варька, держащая в руках чайник с резко пахнущим травяным отваром и намоченную в нем тряпку.
– Ой… – хрипло сказала она, встретившись глазами с братом. Уронила чайник, тряпку, зажала руками рот и беззвучно заплакала. Илья машинально следил за тем, как темная струйка ползет к его руке. Силился вспомнить: что случилось?
– Варька, ты что воешь? Я живой или нет?
– Живой, черт… – всхлипывая, ответила сестра. – Слава богу… Четвертый день уже…
– Что четвертый?.. – спросил было Илья. И умолк на полуслове, увидев платок на волосах сестры. Не любимый ее зеленый, с которым она не расставалась никогда, а черный, чужой. Вдовий.
– Мотька?
Варька молча схватилась за голову. И тут Илья разом вспомнил все, и рывком сел, чуть не упав тут же обратно от пронзившей все тело боли, и схватил сестру за плечо:
– А Настя? Настя?!
– Ох, отстань, ляжь… – простонала Варька. Он послушался. И лежал с закрытыми глазами, не в силах больше смотреть на это солнце и на эти облака, пока Варька, хлюпая носом и поминутно отпивая воды из помятой жестяной кружки, рассказывала. Рассказывала о том, как она, выскочив из брички, чтобы помочь упрямым лошадям, с ужасом заметила, что кибитки Насти нет. О том, как своими воплями всполошила табор, как полтора десятка цыган помоложе наспех распрягли жеребцов и верхом полетели обратно, к хутору, понимая, что вот-вот случится непоправимое, как сама Варька гнала свою бричку за ними вслед, стоя во весь рост на передке и молясь громким голосом на всю степь: не переверни, господи… Господи не перевернул, но, увидев на обочине дороги лежащую вверх колесами колымагу брата и сердито бьющихся, безнадежно запутавшихся в упряжи гнедых, Варька поняла, что Насте не так повезло, как ей. Она не помнила, как пролетела оставшиеся полверсты. Верховые цыгане сильно обогнали ее и всем скопом ссыпались в овраг, на ходу хватая камни и палки. Цыган было много, и казаки быстро отступили, бешено ругаясь и грозя привести подмогу и порубать шашками проклятое цыганье в мелкую солянку. Цыгане понимали, что так все и будет, и поэтому Варькина бричка, подлетевшая к оврагу уже в самом конце драки, пришлась весьма кстати. В нее загрузили Илью и намертво обхватившую его Настю. Потащили было и Мотьку, но старший из цыган, дядька Сиво, остановил парней, торопливо осмотрел неподвижное, залитое кровью тело, выпрямился, стянул шапку и отрывисто сказал Варьке:
– Все, девочка. Вдовой осталась. Ну, тебе решать, – брать его аль нет? Помочь-то уж нельзя, а лошадям тяжельше будет. Эти-то двое дышат еще, авось вытянут…
– Оставляй, дядя Сиво, – закусывая губы, сказала Варька. Слез у нее не было. Да и плакать было некогда. Брат и его жена еще были живы, и нужно было спешить.
И Настя, и Илья были без сознания, обоих нельзя было узнать из-за покрывающей лица запекшейся черными сгустками крови, одежда была порвана в клочья, но не было времени даже прикрыть чем-нибудь обнаженную Настину грудь. Рыдающая Варька снова взгромоздилась на передок, цыгане торопливо распутали гнедых, перекореженную колымагу Ильи бросили на дороге, и окруженная всадниками бричка полетела в темную степь.
Догонять своих им было нельзя: казаки могли организовать погоню по их следам и не пожалели бы в таборе даже малых детей. Поэтому Варька и цыгане свернули к Дону и до рассвета прятались в лозняке, скрытые розовеющим туманом, прислушиваясь к каждому шороху, каждому писку потревоженной птицы, каждому плеску рыбы в воде. Но вокруг было тихо, никто не гнался за ними, не орал дурными голосами: «Вот они, черти, бей!» Когда солнце поднялось высоко над рекой, вызолотив ее бесконечную гладь, дядька Сиво, в последний раз приложив к разбитому в драке носу горсть мокрой гальки, шепотом скомандовал:
– Ну, трогаем, что ли, с богом…
Табор догнали лишь через два дня, под Новочеркасском. Илья к тому времени уже стонал и шевелился, хотя и не открывал глаз, и старая Стеха уверенно сказала: «Этого сама вылечу». А Настю, которая так и не пришла в себя, отнесли в больницу, где старая сестра, покачав головой в застиранной косынке, сказала: «Красивая цыганочка… была».
– Так она умерла?! – рванулся Илья.
– Жива пока. – Варька шумно высморкалась в тряпку. – Лицо вот ей располосовали здорово. Ну, там ребра еще, нутро отбили… Ведь, если бы не она, тебя бы точно там рядом с Мотькой бросить пришлось. Она на себя много приняла, лежала на тебе, закрывала… Ты что, не помнишь ничего?
– Нет… – Илья отвел глаза, словно в том, что он потерял тогда, в овраге, сознание, было что-то постыдное. Украдкой осмотрелся. С изумлением увидел, что табор почти пуст: лишь собаки лежали под кибитками да несколько старух, нахохлившись, как вороны, сидели у шатров. Куда-то делась даже горластая ребятня, и среди палаток стояла непривычная тишина.
– Варька, а… наши все где?
– В больнице, где ж еще… Ждут, когда Настька очнется.
– А к ней можно?
– Не, там доктор сердитый, кричит, не пускает… Эй, ты куда?! Илья! Стой! Упадешь по дороге, меня Стеха убьет! Она строго-настрого велела, чтобы не вставал, и тряпку прикладывать… Да куда же ты верхом, безголовый?! Да меня-то подожди!
Но чубарый жеребец, которого Илья даже не потрудился заседлать, уже пылил по дороге к городу. Варька вскочила, подхватила юбку и помчалась следом.
Во дворе больницы – желтого, облезлого здания на окраине Новочеркасска – сидели и лежали таборные цыгане. Курили трубки, негромко разговаривали, передавали друг другу фляги с водой. Иногда то одна, то другая женщина лениво вставала и уходила за дощатую ограду, чтобы поприставать немного к проходящим мимо обывателям: вечером, хочешь не хочешь, нужно было кормить семью. Вдалеке торчали несколько зевак: горожанам было любопытно, с какой стати целый табор расселся в больничном дворе и четвертые сутки отлучается только на ночь. Иногда через двор пробегала озабоченная сестра в сером переднике, и цыганки, вскочив, гуртом кидались к ней:
– Ну что, брильянтовая, аметистовая, раззолоченная, что?! Как там наша?
– Да ничего! – сердито отмахивалась сестра. – Налетели, вороны! Не опамятовалась еще! Вечером доктор приедет, все скажет!
Когда за оградой раздался дробный, приближающийся топот копыт, цыгане встревоженно загудели, встали и на всякий случай постягивали шапки, уверенные, что явилось какое-то начальство. Калитка была открыта, и когда в нее на взмыленном жеребце карьером влетел запыленный до самых глаз Илья, его даже не сразу узнали. А узнав, восторженно заголосили:
– О, Смоляко! Глядите – Смоляко!
– А утром еще телом недвижным лежал, хоть в гроб клади!
– И семь пуль заговоренных его не возьмут! Стеха, гляди, а?!
– Ну, гляжу. Чего хорошего-то? – Старая Стеха не спеша подошла к Илье, спрыгнувшему с жеребца и тут же прислонившемуся к забору. – Чаво, ты в своем уме аль нет? Я из-за тебя четвертую ночь толком не сплю, а ты все мои мученья на ветер пускаешь?! Ну чего ты верхом взгромоздился-то? Куда тебя нелегкая понесла?!
– Как Настя, Стеха? – хрипло спросил Илья. Отчаянно болело все тело, но по лицам цыган он видел: непоправимого еще не произошло.
– Как, как… Не в себе пока. Вот, доктора ждем. Да ты ложись, дурная голова, что ты, Настьке поможешь, что ли, если будешь тут посредь двора пугалом торчать? Эй, чаялэ,[22] дайте ему подушку какую не то…
– Обойдусь. – Илья сел на землю, обхватив колени руками. Потом, покосившись по сторонам, все-таки лег. Голова болела, кружилась, подступала тошнота, перед зажмуренными глазами плавали расходящиеся зеленые пятна, и, когда Стеха, ворча под нос, сунула ему под голову свернутую подушку, он не стал спорить.
Через полчаса прибежала запыхавшаяся, растрепанная Варька, которая сначала долго кричала на растянувшегося на траве Илью, потом уговаривала его вернуться в табор, потом плакала, потом снова ругалась, призывая в помощь всех святых, потом поняла, что брат ее не слушает, села в пыль и с новой силой залилась слезами. Старая Стеха начала уговаривать ее, а Илья даже не поднял головы. Варькины причитания доносились до него словно сквозь пуховую перину, он почти не понимал того, что говорит сестра, потому что в голове, заглушая Варькины вопли, тяжелым маятником билось одно: Настя… Настя… Настя…
К вечеру приехал худой, вихрастый, морщинистый, похожий на студента-перестарка доктор, отмахнулся от насевших на него цыганок, как от мух, и быстро убежал внутрь здания. Женщины разочарованно вернулись на насиженные места.
– Все равно ничего не скажет, дух нечистый… надо уходить, ромалэ. Завтра опять придем. Варька, ты идешь? Илья, вставай!
– Идите, – не двигаясь, сказал Илья. – Я тут останусь.
– Ты что, дурной! Выгонят же все равно!
– Пусть попробуют.
– Стеха, скажи ему! – взмолилась было Варька, но старуха только покачала головой и сунула в рот чубук изогнутой трубки.
– А… Нет ума рожёного, не будет и ученого. Оставь его, девочка, идем.
– Нет уж, я тогда тоже останусь, – сквозь зубы сказала Варька и решительно уселась рядом с братом.
Час спустя, уже в сумерках, несколько сестер под командованием надсадно кашляющего старика-сторожа в самом деле попытались было выставить их, но Илья даже глаз не открыл, а Варька подняла такой крик, объясняя, что у нее там «безо всяких чувствий» лежит сестра и что она шагу с этого двора не сделает, хоть ее убей, что отступился даже сторож:
– А бог с ими, нехай сидять… Не то всех больных перевозбудять, мне же от Андрея Силантьича и влетить…
Ночь брат и сестра провели без разговоров. Варька сидела безмолвной статуей, обняв колени и положив на них голову в съехавшем на затылок черном платке; то дремала, то, вздрогнув, обводила взглядом пустой, залитый лунным светом больничный двор, вздыхала и снова роняла голову на колени. Илья не спал, смотрел в фиолетовое, исчерченное ветвями ветел, полное звезд небо, морщился от ноющей боли во всем теле. Спокойно, без сожаления думал о том, что если Настька выживет – шагу он больше не сделает к чужим лошадям. Никогда. Пусть это даже будут чистокровные золотые донские, пусть это будут ахалтекинки, пусть вороные кабардинки, пусть знаменитая орловская порода, без всякого пригляда, без привязи и без сторожей, – гори они все… Никогда, господи, слышишь, думал Илья, глядя на далекие, холодно мерцающие звезды до рези в глазах. Вытяни только Настьку мне, оставь мне ее…
Уже на рассвете, когда Млечный Путь таял в зеленеющем небе, ломота в костях немного утихла и Илья задремал. И проснулся через час, зашипев от резкой боли в плече, за которое его трясла Варька.
– Илья! Проснись! Сестра выходила! Опомнилась Настька! Дэвла, спасибо! Спасибо, дэвлалэ! Ой, надо в церкву бечь, самую толстую свечу ставить!
Варька умчалась. Илья сел на сырой от росы земле, превозмогая боль, потянулся, посмотрел на мутные окна больницы. Вспомнил о своих ночных мыслях, усмехнувшись, подумал: выходит, сторговались все-таки с боженькой. Согласился, старый пень, но и цену хорошую взял…
Сердитый доктор выпустил Настю из больницы только через десять дней. Цыгане по-прежнему заглядывали на больничный двор, где к ним уже привыкли. Илья все так же не уходил оттуда даже на ночь, спал на Варькиной рогоже, почти ничего не ел, тянул воду из корчаги, принесенной сердобольными сестрами. Если через двор перебегал доктор, Илья вскакивал и, стараясь приноровиться к его подпрыгивающему аллюру, шел следом и упрашивал:
– Ваша милость, Андрей Силантьич, ну вы ж сами говорили, что ей лучше… Ну, пустите хоть перевидаться, ну сколько ж можно, ну вот бога за вас с утра до ночи молить буду…
– Нужны мне твои молитвы, вор лошадный! – отбривал его доктор. – Когда можно будет – тогда и пущу, а сейчас вон отсюда! И что за прилипчивая порода, никак невозможно отвязаться…
– Тем и живы, – сквозь зубы говорил Илья, зло смотрел вслед удаляющейся докторской спине и медленно возвращался на прежнее место. Он не знал, что Настя, которая, едва придя в себя, потребовала зеркало, сама умоляла доктора не допускать к ней мужа и цыган, смертельно боясь предстать перед Ильей изуродованной, страшной, без тени прошлой красоты, которую уже было не вернуть ничем. Два шрама, длинных, глубоких, располосовали левую щеку от края брови почти до шеи, и Андрей Силантьич, ворча, говорил, что ей еще невероятно повезло: немного в сторону, и она осталась бы без глаза.
– Так что молите-с бога, сударыня, что сохранили зрение, и перестаньте реветь. Это не способствует заживлению. Никуда ваш супруг от вас не денется, его уже вторую неделю не могут согнать со двора.
– Да уж, цыганочка, сидит, – поддакивали сестры. – Так и сидит, ровно прибитый, и не ест ничего, только воду тянет, почернел уж весь еще больше! Вот она – любовь цыганская, прямо страсти смотреть!
– Какие страсти? Как не ест ничего?! Ради бога, дайте ему, заставьте… – волновалась Настя. Встав с неудобной койки, она подходила к окну, украдкой, из-за края занавески выглядывала во двор. Отшатывалась, видя сидящего у забора мужа, падала на койку и заливалась слезами.
А ночью, во сне, Насте раз за разом виделось, что она снова бежит, спотыкаясь, в грозовых отблесках по пустой дороге, скатывается, обдирая ладони и колени, в темную щель оврага, откуда слышатся крики, ругань и удары, пробивается сквозь разъяренную, потную толпу казаков, падает на лежащего ничком мужа, кричит, захлебываясь, задыхаясь: «Не бейте, не трогайте, Христа ради!» Потом вдруг все обрывалось, Настя вскакивала на койке и сквозь слезы видела перед собой освещенное свечой лицо ночной сестры:
– Да не кричи ты, цыганочка, не кричи, не бьет уж его никто… Ложись, спи, Христос с тобой… Все прошло, все кончилось давно.
Но минули две недели, и Настя уже не могла больше оставаться в больнице, и Андрей Силантьич объявил, что завтра она может с божьей помощью убираться к своему цыгану, и Варька передала сестрам взамен безнадежно испорченной одежды, в которой Настю привезли, новую юбку и кофту, и нужно было, хоть через силу, выходить к людям. Настя вышла – ранним утром, шатаясь от слабости в ногах, жадно вдыхая свежий, еще не пропыленный воздух. И увидела цыган, молча вставших с земли при ее появлении. В больничный двор набились все, даже дети, даже старики, – не хватало только лошадей с собаками да старого медведя. Настя увидела Варьку, осунувшуюся, с темными кругами у глаз, которая смотрела на нее пристально, без улыбки. Черный платок сильно старил ее. «Значит, Мотька умер…» – подумала Настя. А больше ничего подумать не успела, потому что перед ней, словно из-под земли, вырос Илья.
– Ой… – прошептала она, машинально поднося ладонь к лицу. Но Илья поймал ее за запястье, насильно отвел руку, оглядел жену с головы до ног, задержал отяжелевший взгляд на шрамах – и, прежде чем Настя поняла, что он хочет делать, опустился на колени.
– Илья!!! – всполошилась она. Отчаянно закружилась голова, Настя зашарила рукой рядом с собой в поисках опоры, неловко схватилась за перила крыльца. – Илья, бог с тобой, ты с ума сошел! Встань, люди смотрят!
– Пусть смотрят, – глухо сказал он, не поднимая головы. – Они знают. Все наши знают. И бог. Настька, клянусь тебе, больше ни одной… Лошади чужой – ни одной. Пусть меня небо разобьет, если вру. Вот так…
– Хорошо… Ладно… Встань только… – прошептала она, еще не понимая его слов и умирая от стыда за то, что муж прилюдно стоит перед ней на коленях, а цыгане молчат, будто так и надо. – Ну, поднимись же ты, проклятый, не позорь меня… Да что с тобой, я же живая, и ты у меня живой, что еще надо-то? Илья… Ну, все, все, вставай, пойдем, я уже видеть эти стены не могу…
Илья встал. Отошел в сторону – и к Насте бросились цыганки, разом засмеялись, загомонили, затормошили, и ни одна не ахнула, не скривилась, взглянув на ее лицо, не щелкнула сочувственно языком. И Настя подумала: может, еще ничего? Не так уж страшно? А последней к ней протолкалась старая Стеха, сразу, без обиняков, взяла ее морщинистой, горячей рукой за подбородок, повернула к солнцу и заявила:
– Ну, с этим я что-нибудь да сделаю. Совсем, конечно, не сведу, но и сверкать так не будут. Что они знают, доктора-то эти… Им бы только людей живых резать!
В тот же день табор тронулся в путь. Уже близилась осень, и пора было возвращаться зимовать на давно обжитое место, под Смоленск. За кибитками резво бежал косяк откормившихся, сытых лошадей, в которых нельзя было узнать тех полудохлых, заморенных непосильной работой кляч с выступающими гармонью ребрами, которых цыгане за гроши скупали в деревнях. В Смоленске их уже ждали знакомые перекупщики, кочевое лето обещало принести немалый барыш. В прорехи полога на бричке струились горячие лучи света. Настя, стосковавшись по солнцу, подставляла им лицо, слушала скрип колес, неспешные разговоры цыган, ржание лошадей, все эти звуки, ставшие ей такими привычными за летние месяцы. Думала о том, что теперь все позади, что Илья жив и снова с ней, идет рядом с лошадьми, ругается на норовистую левую. И больше никогда, ни разу в жизни ей не придется бродить ночью, в темноте, возле гаснущих углей, зажимать ладонью стучащее сердце, стискивать зубы от выматывающей душу тревоги, молиться, и ждать, и готовиться к самому страшному, непоправимому, к которому все равно не приготовишься, как ни старайся. Все это прошло и не повторится больше: в том, что Илья сдержит свое слово, данное перед всем табором, Настя не сомневалась. За это стоило заплатить красотой, а стало быть, и жалеть не о чем. Она и не пожалеет.
На ночь остановились на обрывистом, меловом берегу Дона. Распрягли лошадей, поставили палатки, женщины ушли в станицу, а к Насте в шатер заглянула старая Стеха, вся обвешанная сухими пучками трав.
– Так, моя раскрасавица, сейчас мы над тобой постараемся. Ничего, Бог даст, получше будет… Варька, эй! Лей воду в котел, ставь на огонь! И вот этот корешок разотри мне…
Подошедшая Варька молча взяла скукоженный черный корень, принялась растирать его в медной миске, а Настя озадаченно подумала: почему Варька снова здесь, возле шатра брата, словно и не выходила замуж? Место вдовы было в палатке родителей мужа; там, среди Мотькиной родни, Варька должна была оставаться до смерти или, по крайней мере, до нового замужества, а тут…
Спросить об этом Варьку она решилась только вечером, когда Стеха, закончив прикладывать свои припарки, ушла и они вдвоем начали готовить ужин. На Настин осторожный вопрос Варька скупо усмехнулась краем губ.
– Так ты не знаешь еще? Пока ты в больнице лежала, меня Прасковья, свекровь, прямо поедом без соли ела. Ну, что я Мотьку тогда не уволокла из оврага. И скрипела, и скрипела с утра до ночи: как смогла мужа бросить, как его не привезла, не схоронила по-людски, как совести хватило покойника в овраге оставить, как собаку… Я два дня слушала, жалко все-таки было ее, мать… А на третий молчком узел связала и к Илье в палатку перебралась. Ох, крику было, шуму – на весь табор! Прасковья прибежала, честила меня, честила, как только не называла! Слава богу, Илья вышел и сказал: Мотька мне братом был, но и сестру обижать не дам, вы мне за нее золотом не платили, а приданое не маленькое взяли. Так оставляйте его себе, а Варьку не трогайте, будет жить при мне, как прежде.
– И они согласились?! – не поверила Настя.
– А то… Покричали, поругались и успокоились. Жадность, видать, пересилила.
– Ну и хорошо, – торопливо сказала Настя, касаясь ее руки. – Мне с тобой во сто раз легче. Вот приедем в Смоленск, заживем опять как люди, в доме, на земле, а там…
– А я ведь уеду, пхэнори,[23] – вдруг сказала Варька, глядя через плечо Насти в затягивающуюся туманом степь. Настя всплеснула руками:
– Куда?!
– В Москву. – Варька помолчала. Не оглядываясь, спросила: – Ну, что ты так на меня смотришь? Меня Митро еще весной просил остаться, говорил – Яков Васильич примет, голосов-то хороших мало. Поеду хоть на зиму, денег заработаю, а к ростепелям, дай бог, вернусь к вам. Опять в кочевье тронемся.
– Илья знает? – тихо спросила Настя. Она старалась не показать своего огорчения, но Варька все равно заметила и положила сухую, растрескавшуюся ладонь на ее руку.
– Нет, не знает. Потом скажу. Пошумит и отпустит, куда денется. Он ведь тоже понимает, что мне там лучше… – Варька снова умолкла. Молчала и Настя. Она настолько погрузилась в беспокойные мысли о том, как же она будет теперь в таборе без сестры мужа, без ее надежной руки, без ее готовности всегда прийти на помощь, что даже вздрогнула, когда Варька заговорила снова:
– Слушай, я тебя все спросить хотела, – с чего ты тогда в овраг-то помчалась, да еще одна? Откуда ты знала, что их там казаки ждут? И почему нашим ничего не сказала, и мне, и Илье? Они бы с Мотькой не пошли, видит бог…
– Да господь с тобой, Варька! Откуда я знала? Так… – Настя задумалась, вспоминая. – Сердце болело очень. И живот, и нутро все… Я ведь не собиралась никуда, правда! Просто вдруг почуяла – разорвет, если сей минут туда не побегу!
– А я вот ничего не почуяла, – медленно, не сводя глаз с садящегося за меловую гору солнца, выговорила Варька. – Ничего. Ни разу сердце не дернулось. Господи, за что?.. Ведь даже затяжелеть от него не смогла! За три месяца – не смогла!
– Это… наверняка ты знаешь? – шепотом спросила Настя.
– Наверняка… – горько сказала Варька, закрывая лицо руками. Настя обняла было ее за плечи, но Варька сбросила руку невестки, встала, схватила мятое жестяное ведро и, сдавленно бросив через плечо: «Не обижайся, прости…» – зашагала к реке.
Ночью Настя лежала в шатре и, как ни старалась, не могла уснуть. Табор уже угомонился, снаружи до нее доносилось лишь тихое похрапывание бродивших в ковыле лошадей и иногда – ленивый собачий взбрех. Варька, которой в шатре было душно, давно ушла с подушкой под телегу. Луна устроилась на самой верхушке кургана и заглядывала в щель полога, кладя голубой клин света на перину. А Илья… все не шел и не шел. Время от времени Настя приподнималась на локте и видела мужа, неподвижно сидящего у костра. «Чего он там сидит? Почему не идет?» – мучилась Настя, переворачиваясь с боку на бок и толкая кулаком горячую с обеих сторон подушку. Успокоившаяся было тревога снова зашевелилась под сердцем, застучала кровью в висках. Господи… Она-то, дура, обрадовалась, что муж конокрадство бросил… Напрочь, тетеха, позабыла, какой раньше была и какой теперь стала… Илья красавицу за себя брал, а теперь у него урод с располосованным лицом… Бросить такую вроде стыдно, все же из-за него красоты лишилась, а прикасаться-то уж не хочется, вот и сидит теперь… Господи, за что? – Варькиными словами взмолилась Настя, чувствуя, как из-под зажмуренных век, горячие, ринулись слезы. Господи, сама уйду… Завтра же уйду куда глаза глядят, пусть живет как знает, пусть не мучается, жизнь долгая, нельзя ее через силу проживать… Перевернувшись на живот, Настя закусила зубами угол подушки, но одно рыдание, короткое и хриплое, все же вырвалось наружу – и тотчас же послышался встревоженный голос мужа:
– Настя, что ты? Плохо тебе, болит? За Стехой сбегать?
– Нет… Нет, – она сглотнула слезы, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал ровно. – А ты… почему не спишь?
– Не хочется пока.
– Поздно уж совсем… Завтра вставать до света.
– Я, Настя, верно, здесь лягу. Ты не жди меня, спи.