Магомет отвечает ей:
— Послушайте этот дуэт (
Марианна не могла сдержать слез. Да и Андреа был так взволнован, что глаза его увлажнились. Кухмистера-неаполитанца тоже вдруг взволновали идеи, которые Гамбара выражал хриплым дрожащим голосом. Композитор повернул голову и, взглянув на своих слушателей, улыбнулся...
— Наконец-то вы поняли меня! — воскликнул он.
Никогда у триумфаторов Древнего Рима, торжественно ведомых в Капитолий в пурпурных лучах славы, при восторженных кликах народа, не было в чертах такого выражения, даже когда им возлагали на голову лавровый венок. Лицо музыканта сияло, словно у святого мученика. Никто не решался рассеять его заблуждение. Горькая улыбка тронула губы Марианны. Граф же был потрясен наивностью этого безумца.
— Третий акт! — сказал счастливый композитор, вновь садясь за фортепьяно. — (
Андреа смотрел на Гамбара в немом изумлении. Сначала его поразила ужасная ирония: человек, так тонко передававший чувства жены Магомета, не замечал тех же чувств у Марианны; но безумие композитора даже затмевало безумие мужа. Не было ни малейшего проблеска поэтической или музыкальной идеи в оглушительной какофонии, резавшей слух: этому бесформенному произведению совершенно чужды были основы гармонии, самые ее элементарные правила. Вместо искусно развернутой музыкальной композиции, которую описывал Гамбара, клавиши под его пальцами производили хаотическое чередование квинт, септим и октав, мажорных терций и наступательное движение кварт без сексты в басовом ключе, дисгармоничное, случайное сочетание звуков, фальшивые аккорды, казалось, нарочно подобранные для того, чтобы терзать слух даже самых немузыкальных людей. Трудно описать это дикое исполнение немыслимой музыки, — тут нужны какие-то новые слова. С грустью убеждаясь в безумии такого славного человека, Андреа испытывал чувство неловкости, краснел и украдкой посматривал на Марианну; она сидела, опустив глаза, вся бледная, и не могла сдержать слез. А Гамбара, наслаждаясь сумбурным сплетением звуков, время от времени издавал восторженные возгласы, млел от восхищения, улыбался своему фортепьяно, а то смотрел на него с гневом, высовывал ему язык, как юродивый; словом, он был опьянен поэзией, хмелем ударившей ему в голову, и тщетно пытался ее передать. Странные диссонансы, рождавшиеся под его пальцами, звучавшие, как вопли, ему, очевидно, казались небесной гармонией. И, судя по взгляду его голубых глаз, устремленному в иной мир, по нежному румянцу, окрасившему его щеки, а главное, по выражению блаженства, которым экстаз запечатлел его черты, какой-нибудь глухой зритель мог бы подумать, что он присутствует при импровизации, достойной великого артиста. Такая иллюзия возникла бы тем более естественно, что исполнение столь нелепой музыки требовало искуснейшей техники, чудесной беглости пальцев. Должно быть, Гамбара вырабатывал ее в течение многих лет. Надо сказать, что сейчас работали не только его руки. Сложное применение педалей заставляло двигаться все его тело; пот струился по его лицу, когда он силился развернуть крещендо, пользуясь всеми слабыми средствами, какие предоставлял ему неблагодарный инструмент; бедняга весь трепетал, задыхался, вскрикивал; пальцы его быстротой могли бы поспорить с раздвоенным жалом змеи. Наконец с последним грохотом фортепьяно он откинулся назад и оперся головой о спинку кресла.
— Per Bacchus! Я просто одурел! — воскликнул граф, выходя на улицу. — Если бы ребенок вздумал плясать по клавишам, и то лучше получилась бы музыка.
— За целый час ни одного благозвучного аккорда, сплошь диссонансы! Ведь это надо же ухитриться! Вот черт! — воскликнул Джиардини.
— И как это прелестное лицо Марианны не исказится от такой ужасной какофонии, которую она слышит постоянно? — вслух спросил себя граф. — Право, Марианна того и гляди подурнеет.
— Синьор! Надо ее спасти от такой страшной опасности! — отозвался Джиардини.
— Да, — сказал Андреа, — я уже думал об этом. Но, чтобы узнать, не строю ли я свои планы на ложной основе, мне необходимо проверить свои подозрения, проделать опыт. Я приду сюда еще раз, хочу посмотреть, какие музыкальные инструменты он изобрел. Завтра после обеда мы устроим пирушку. Я сам пришлю вина и лакомства.
Кухмистер поклонился. Следующий день граф употребил на то, чтобы обставить квартиру, которую он предназначил для бедной четы. Вечером он пришел к Гамбара и увидел, что присланные им вина и пирожные расставлены на столе с некоторым изяществом, — очевидно, об этом позаботились Марианна и кухмистер. Гамбара с торжествующим видом показал гостю маленькие барабаны: на каждом из них были насыпаны крупинки пороха, при помощи которых он вел наблюдения над природой различных звуков, издаваемых музыкальными инструментами.
— Вот видите, — сказал он, — какими простыми приемами я доказываю великое предположение! Акустика открывает мне таким образом аналогичное воздействие звука на все предметы, до коих он достигает. Все явления гармонии исходят из единого центра и сохраняют тесную связь между собою, вернее, гармонию, единую, как свет, мы нашими искусствами разлагаем на составные части, как призма разлагает солнечный луч.
Затем Гамбара показал музыкальные инструменты, сконструированные по его законам, и объяснил, какие изменения он внес в их устройство. Наконец он с пафосом сообщил, что этот предварительный показ может удовлетворить любопытство только зрительными впечатлениями, но он завершится иначе: гости услышат музыкальный инструмент, способный заменить целый оркестр. Гамбара назвал свое изобретение
— Уж не та ли это штука, что запрятана в большой ящик? — сказал Джиардини. — Когда вы ее пускаете в ход, все соседи жалуются. Долго вам на ней играть не придется, — сразу явится полицейский комиссар. Имейте это в виду.
— Если этот несчастный безумец останется, — сказал Гамбара на ухо графу, — мне будет невозможно играть.
Граф удалил кухмистера, пообещав ему вознаграждение, если он согласится постеречь на улице, чтобы игре не помешали соседи или патруль. Кухмистер, не забывавший и себя, когда подливал вина музыканту, согласился. Гамбара не был пьян, но пришел в такое состояние, когда все умственные силы крайне возбуждены, когда стены комнаты кажутся сияющими, крыша над чердачной каморкой вдруг исчезает и душа уносится в мир духов. Марианна не без труда сняла чехол с инструмента величиною с рояль, но имевшего сверху еще один корпус. Кроме надстройки и ее основы, от этого странного инструмента отходили раструбы нескольких духовых инструментов и заостренные концы каких-то полых стволов.
— Сыграйте, пожалуйста, ту молитву, которую вы находите такой прекрасной, — ну ту, которой кончается ваша опера, — сказал граф.
К великому своему удивлению, Марианна и Андреа с первых же аккордов почувствовали мастерскую игру. Удивление сменилось восхищением, смешанным с недоумением, затем они преисполнились восторга, забыли, где они, кто перед ними играет. Даже целый оркестр не мог бы произвести такого впечатления, как эти духовые инструменты, напоминавшие своим звучанием орган и чудесно сочетавшиеся с гармоническими богатствами струнных инструментов; еще несовершенное устройство этой странной машины мешало композитору широко развернуть тему, но замысел казался от этого еще более великим, — ведь совершенство произведений искусства зачастую препятствует душе придать им величие. Не потому ли эскиз выигрывает по сравнению с законченной картиной, когда судят о нем люди, умеющие в мыслях завершить творение художника вместо того, чтобы воспринять его вполне отделанным? Из-под пальцев Гамбара поднималась, словно облако фимиама над алтарем, такая чистая, такая нежная музыка, какой граф еще никогда не слышал. Голос композитора стал молодым и не только не портил этой богатой мелодии, но объяснял, поддерживал, направлял ее так же, как глухой, дребезжащий голос искусного чтеца, каким был, например, Андрие, углубляет смысл великолепной сцены Корнеля или Расина, внося в нее задушевную поэзию. Музыка, достойная ангелов, раскрывала сокровища, таившиеся в этой мощной опере, которую никогда никто не мог понять, пока Гамбара пытался передать ее, будучи в трезвом рассудке. Граф и Марианна не могли ни взглядом, ни словом сообщить друг другу свои мысли, так обоих захватила музыка, такое изумление вызывал в них этот стоголосый инструмент, звуки коего минутами давали полную иллюзию человеческого голоса; постороннему слушателю могло бы показаться, будто поют невидимые девушки, где-то спрятанные мастером в комнате. Лицо Марианны озарил чудесный свет надежды, возвращая ему все волшебное очарование юности. Это возрождение красоты, вызванное проявлением гениальности ее мужа, несколько омрачило грустью наслаждение, которое в этот чудесный миг испытывал граф.
— Вы наш добрый гений, — сказала ему Марианна. — Я готова верить, что вы вдохновляете Паоло; ведь я никогда не слышала подобной музыки, хотя мы с ним неразлучны.
— Слушайте прощание Хадиджи! — воскликнул Гамбара и заиграл каватину, которой накануне дал старый эпитет «величественная». Эта ария вызвала у обоих влюбленных слезы, — так дивно в ней была выражена самая возвышенная самоотверженность в любви.
— Кто же мог внушить вам такие песни? — спросил граф.
— Дух, — ответил Гамбара. — Когда он появляется, все вокруг меня как будто объято огнем. Я воочию вижу мелодии, они возникают передо мною, прекрасные, как цветы, свежие и яркие. Они сияют, они звучат, и я их слышу, но нужно бесконечно много времени, чтобы их воспроизвести,
— Еще! — воскликнула Марианна.
Гамбара, не чувствовавший на малейшей усталости, вновь заиграл, без всяких усилий и без жеманства. Он исполнял свою увертюру так талантливо и раскрыл столько новых музыкальных красот, что граф был потрясен и в конце концов счел эту игру магической, подобной тому колдовству, каким чаровали Паганини и Лист, ибо такое исполнение все меняет, превращает музыку в воплощенную поэзию, возвышающуюся над музыкальными творениями.
— Ну как, ваше сиятельство, исцелите вы его? — спросил кухмистер, когда Андреа вышел от Гамбара.
— Скоро узнаем, — ответил граф. — Разум этого человека как будто имеет два окна: одно, наглухо запертое, выходит в мир действительности, другое распахнуто в небесную высь; первое окно — это музыка, второе — поэзия; до сих пор он упрямо оставался у затворенного окна, надо подвести его ко второму окну. Вы сами, Джиардини, навели меня на верный путь, сказав, что ваш гость рассуждает разумнее, когда выпьет стакан-другой вина.
— Да, да! — воскликнул кухмистер. — И я догадываюсь, какой у вас план, ваше сиятельство.
— Если еще не поздно добиться того, чтобы поэзия звучала для него в аккордах прекрасной музыки, надо привести его в такое состояние, чтобы он мог ее слышать и судить о ней. И тут только опьянение может способствовать моим целям. Поможете ли вы мне, любезнейший, подпаивать Гамбара? Не повредит ли это вам самому?
— Как прикажете понять вас, ваше сиятельство?
Андреа ушел, ничего не ответив и посмеиваясь над проницательностью, еще сохранившейся у сумасшедшего кухмистера. На следующий день он заехал за Марианной, которая целое утро провела в заботах о своем туалете и, потратив все свои сбережения, придумала для себя простой, но вполне приличный наряд. Такая перемена рассеяла бы иллюзию человека пресыщенного, но у графа прихоть превратилась в страсть. Утратив поэтическую живописность нищеты, превратившись в обычную мещаночку, Марианна вызвала у него мечты о браке; он подал ей руку, чтобы помочь сесть в экипаж, и дорогой поделился с ней своими планами. Она все одобрила и радовалась, что ее возлюбленный еще более благороден, великодушен и бескорыстен, чем она думала. Андреа привез ее в квартиру, в которой он, на память о себе, расставил кое-какие изящные вещицы, пленяющие даже самых добродетельных женщин.
— Я скажу вам слова любви лишь в тот день, когда вы разочаруетесь в своем Паоло, — сказал граф Марианне, возвращаясь с нею на улицу Фруаманто. — Вы будете свидетельницей моих искренних стараний исцелить его; если они достигнут цели, я, может быть, не в силах буду смириться со своим положением друга, и тогда мне придется бежать от вас, Марианна. Я чувствую в себе достаточно мужества, чтобы бороться за ваше счастье, но у меня не хватит силы смотреть на него.
— Не говорите так! В великодушии тоже кроется опасность, — ответила Марианна, с трудом сдерживая слезы. — Но что это? Вы уже покидаете меня?
— Да, — ответил Андреа, — будьте счастливы. Я не хочу мешать вам.
Если верить Джиардини, перемена условий жизни оказалась благоприятной для обоих супругов. По вечерам Гамбара, выпив вина, казался менее поглощенным своими назойливыми мыслями, разговаривал больше и более здраво; ему наконец даже захотелось читать газеты. Андреа не мог не огорчаться, видя неожиданно быстрый успех своего замысла; тоска, овладевшая им, открыла ему всю силу его любви, но это не поколебало его добродетельного решения. Однажды он пришел, желая убедиться в успехе столь странного способа исцеления. Сперва его обрадовало состояние больного и тут же привела в волнение красота Марианны — живя в достатке, итальянка обрела прежнее очарование. Граф стал приходить теперь каждый вечер, вел спокойный, тихий разговор, всегда старался высказать умеренные, разумные взгляды, противоположные странным теориям Гамбара. Композитор проявлял теперь чудесную ясность ума во всем, что не соприкасалось слишком близко с его безумием, и, пользуясь этим, Андреа старался внушить ему в различных отраслях искусства принципы, какие позднее можно было применить и к музыке. Все шло хорошо, пока винные пары возбуждали мозг его пациента; но лишь только Гамбара вновь обретал или, вернее, терял рассудок, опять им овладевала его мания. Однако теперь Паоло уже легче было отвлечь впечатлениями внешнего мира, уже его ум схватывал больше восприятий одновременно. Андреа, у которого это полумедицинское начинание вызывало интерес художника, счел, что можно наконец приступить к решающей операции. Он устроил в своем особняке обед, пригласив на него и Джиардини, не желая отделять драму от пародии; пиршество это происходило в день первого представления оперы «Роберт-Дьявол»[23], на репетиции которой Андреа присутствовал и нашел тогда, что она может открыть больному глаза. Со второй перемены кушаний Гамбара, уже опьянев, принялся весьма мило вышучивать самого себя, а Джиардини признался, что его кулинарные новшества ни черта не стоят. Андреа ничем не пренебрег, чтобы совершить это двойное чудо. Орвиетто, монтефиасконе, доставленные с бесчисленными предосторожностями, каких требовала их перевозка, лакрима-кристи, жиро — все солнечные вина della cara patria[24] туманили головы сотрапезников двойным опьянением — хмелем виноградного сока и воспоминаниями.
За десертом музыкант и кухмистер весело отреклись от своих заблуждений: один напевал каватину Россини, другой накладывал себе на тарелку лакомые кусочки и в честь французской кухни запивал их мараскином. Воспользовавшись счастливым расположением духа Гамбара, граф повез его в Оперу, и тот с кротостью ягненка согласился поехать. При первых же нотах интродукции у Гамбара как будто совсем рассеялся хмель, уступив место лихорадочному возбуждению, при котором у него иногда гармонически сочетались работа мысли и воображения, меж тем как обычно они находились в полной дисгармонии, что, несомненно, и было причиной его безумия. Великая музыкальная трагедия предстала перед ним в ослепительной своей простоте, — словно молния пронизала глубокий мрак, в коем он жил. Пелена спала с его глаз, эта музыка открыла ему беспредельные просторы мира, в котором он очутился впервые и все же узнавал в нем картины, уже грезившиеся ему когда-то во сне. Он как будто перенесся туда, где начинается прекрасная Италия, в родные края, которые Наполеон так верно назвал редутом Альп. Воспоминания перенесли его в ту пору жизни, когда его молодой и смелый ум еще не туманили экстазы слишком богатого воображения. Он слушал с благоговейным вниманием, не произнося ни единого слова. Граф старался не мешать внутренней работе, совершавшейся в этой душе. До половины первого ночи Гамбара сидел, не шелохнувшись, и завсегдатаи Оперы, вероятно, принимали его за пьяного, да, впрочем, он и был пьян. Возвратившись из театра, граф, желая расшевелить Гамбара, еще находившегося в полудремоте, хорошо знакомой людям пьющим, принялся нападать на творение Мейербера.
— Какое же колдовство сокрыто в этой бессвязной музыке, что вы ничего не слышите и не видите, будто лунатик? — сказал Андреа. — Сюжет «Роберта-Дьявола», конечно, не лишен интереса. Хольтей весьма удачно развил его в своей драме, — она написана превосходно, полна сильных и захватывающих ситуаций; но французские авторы ухитрились почерпнуть в ней нелепейшую фабулу. Никогда глупым либретто Везари и Шиканедера не сравняться с поэмой «Роберт-Дьявол», — они сотворили поистине трагический кошмар, который гнетет зрителей, но не вызывает у них сильных волнений. Мейербер отвел дьяволу слишком выигрышную роль. Бертрам и Алиса олицетворяют борьбу добра и зла, благого и дурного начала. Эта противоположность давала композитору возможность создать великолепный контраст: самые нежные мелодии, а рядом с ними язвительные и суровые арии — вот естественное развитие либретто; но в партитуре немецкого композитора демоны поют лучше, чем святые.
У Мейербера небесные песни зачастую не соответствуют своему происхождению, и, если композитор на короткое время расстается с адскими образами, он спешит возвратиться к ним, устав от усилий, которые понадобились ему для того, чтобы отойти от них. Золотая нить мелодии никогда не должна разрываться в широкой музыкальной композиции, а в опере Мейербера она зачастую исчезает. Чувства там нет ни на грош, сердце не играет никакой роли; а потому в ней не встретишь тех удачных мотивов, тех наивных мелодий, которые завоевывают всеобщую симпатию и оставляют в душе глубокое сладостное впечатление. Гармония царит тут полновластно, меж тем ей следует быть фоном, на котором должны выделяться группы музыкальной картины. Резкие диссонансы вовсе не вызывают у слушателей приятного волнения, а порождают у них в душе тревожное чувство, подобное тому, какое испытываешь при виде акробата, который раскачивается под куполом цирка на трапеции, рискуя жизнью. У Мейербера нет милых напевов, успокаивающих после утомительного напряжения. Право, у композитора словно и не было иной цели, как показать себя причудливым, фантастичным; он с готовностью ухватился за представившийся случай произвести диковинное впечатление, не заботясь об истине, о правде, о единстве своей музыки, не думая о бессилии человеческого голоса, для коего невозможно прорваться сквозь эту неистовую инструментовку...
— Замолчите, друг мой! — воскликнул Гамбара. — Я все еще под властью этой музыки. Как изумительны хоры адских сил! Благодаря рупору они делаются еще более грозными! И какая новая инструментовка! Прерывистые каденции придают столько энергии ариям Роберта! Каватина четвертого акта, финал первого акта все еще звучат в моих ушах. В них какие-то сверхъестественные чары. Нет, даже речитативы Глюка не производили такого потрясающего впечатления, и меня изумляют высокие познания композитора.
— Маэстро, — проговорил Андреа, улыбаясь, — позвольте возразить вам. Глюк, прежде чем взяться за перо, долго размышлял. Он рассчитывал все возможности и составлял план, который позднее мог под влиянием вдохновения быть изменен в подробностях, но никогда не позволял композитору сбиться с пути. Вот почему у него такая энергичная акцентировка, такая трепещущая жизнью декламация. Я согласен с вами, что в опере Мейербера чувствуются большие познания автора, но познания становятся недостатком, когда они не окрылены вдохновением; и, думается мне, в этом произведении уж очень заметен тяжкий труд тонкого ума, который извлекал свою музыку из огромного количества мотивов, взятых из не имевших успеха или позабытых опер, и, заимствуя оттуда мелодии, расширял их, изменял или сгущал. Но с ним случилось то, что происходит со всеми сочинителями по чужим образцам, — он злоупотребляет красотами. Сей искусный собиратель гроздьев в музыкальных виноградниках слишком щедро расточает диссонансы, и они так часто царапают слух, что притупляют его, делают привычными те сильные эффекты, которые композитор должен применять бережно, — лишь когда того требует ситуация и когда они производят наибольшее впечатление. А эти назойливо повторяющиеся
Прибегнув к новым возлияниям, Андреа попытался своими нарочитыми противоречиями привести композитора к правильному пониманию музыки и доказать, что его подлинная миссия в сем мире состоит вовсе не в полном преобразовании самых основ искусства, ибо это никому не под силу, а в поисках новых форм выражения своей мысли, которые дает поэзия.
— Вы ничего не поняли, дорогой граф, в этой огромной музыкальной драме, — пренебрежительно сказал Гамбара. Подойдя к фортепьяно Андреа, он пробежал пальцами по клавишам, прислушался к звукам, затем сел на табурет и задумался, как будто собираясь с мыслями. — Прежде всего не забывайте, — сказал он, — что я человек понимающий. Мой слух сразу различил ту работу, о которой вы говорите, — работу ювелира, делающего оправу для драгоценных камней. Да, эта музыка подобрана с любовью, но самоцветы найдены в сокровищнице богатого, плодотворного воображения, где наука собрала идеи и извлекла из них музыкальную сущность. Я сейчас объясню вам, что это за работа.
Он встал и вынес в соседнюю комнату свечи, и прежде чем опять сесть за фортепьяно, выпил полный бокал жиро — сардинского вина, в котором таится столько же огня, сколько зажигают его старые токайские вина.
— Видите ли, — начал Гамбара, — эта музыка недоступна неверующим, так же как и тем, кто не знает любви. Если вам не привелось в жизни изведать мучительные борения со злым духом, который отводит вас от цели заветных ваших стремлений, готовит печальный конец самым светлым вашим надеждам, — словом, если вы никогда не слышали, как злорадно хохочет дьявол в этом мире, — опера «Роберт» произведет на вас не больше впечатления, чем «Апокалипсис»[25] на людей, полагающих, что все кончается вместе с ними. Если вы несчастны и гонимы, вы поймете образ Бертрама — духа зла, этой чудовищной обезьяны, которая ежеминутно разрушает дело господне; если вы представите себе, что он мог не то чтобы полюбить, но силой овладеть женщиной божественной чистоты и прелести и, познав благодаря этой женщине радости отцовства, до такой степени возлюбил своего сына, что предпочитает видеть его близ себя навеки веков несчастным, чем наслаждающимся вечным блаженством в божьем раю; и если вы вообразите себе, как душа матери реет над головою сына, чтобы вырвать его из сетей соблазнов, какими его опутывает отец, вы и тогда получите лишь слабое представление об этой огромной поэме, которой немногого недостает для того, чтобы она могла соперничать с «Дон-Жуаном» Моцарта. «Дон-Жуан» выше ее, совершеннее — я с этим согласен: «Роберт-Дьявол» олицетворяет отвлеченные идеи, а «Дон-Жуан» вызывает волнения чувств. «Дон-Жуан» еще и поныне остается единственным музыкальным произведением, в котором соблюдено верное соотношение между мелодией и гармонией: только в этом и кроется тайна его превосходства над «Робертом», ибо музыка «Роберта» богаче. Да и к чему сравнивать? Оба эти творения прекрасны, каждое своей особой красотой. Меня, не раз стонавшего под ударами дьявола, музыка «Роберта» взволновала сильнее, нежели вас; на мой взгляд, в ней есть и широта и сосредоточенность. Право же, благодаря вам я побывал в мире мечтаний, где все ощущения обостряются, где вселенная возникает перед нами в своей беспредельности, и мы чувствуем, как мы ничтожны перед нею.
Несчастный композитор умолк на мгновение.
— Я все еще трепещу, — заговорил он затем. — Да, я трепещу, вспоминая о четырех тактах литавр, от которых у меня все оборвалось внутри. Ими начинается короткая, резкая интродукция, в которой солируют тромбон, флейта, гобой и кларнет, потрясая душу, рождая в ней фантастические картины. Ах, это анданте в до минор!.. Оно подготовляет тему вызывания душ в аббатстве и возвеличивает всю эту сцену, возвещая предстоящую чисто духовную борьбу... Я весь дрожал!
Уверенной рукой Гамбара ударил по клавишам и мастерски развернул тему Мейербера своими вариациями, излияниями страдающей души. Он играл в манере Листа. Фортепьяно, казалось, превратилось в оркестр, а сам он был в эти минуты олицетворением гения музыки.
— Вот стиль Моцарта! — воскликнул он. — Смотрите, как этот немец манипулирует аккордами, какими искусными модуляциями он вводит тему ужаса и приходит к доминанте, в той же тональности! Я слышу голоса преисподней! Занавес поднимается. Что я вижу? Незабываемое зрелище, которое не назовешь иначе, как инфернальным — оргия рыцарей в Сицилии. А этот хор! В его вакхическом аллегро разбушевались все страсти человеческие. Пришли в движение все нити, за которые дьявол дергает нас, своих марионеток! Вот она, та особая радость, опьяняющая людей, когда они пляшут на краю бездны. Головокружительное ощущение! Безумцы сами его ищут. Сколько движения в этом хоре! И вдруг на его фоне выделяется мелодия в соль минор, выражающая наивную и мещанскую, житейскую действительность: раздается такая простая ария Рембо. На мгновение мне освежила душу песня этого славного человека, сына зеленой и плодородной Нормандии, пришедшего напомнить о ней Роберту среди оргии. Нежная мелодия, в которой изливается любовь к милой родине, струится серебристым ручейком в этом мрачном начале. Потом идет чудесная баллада в до мажор, сопровождаемая хором; эта баллада так хорошо передает сюжет. И тут же гремит ария: «Я Роберт!» В ярости сюзерена, оскорбленного своим вассалом, уже есть какая-то нечеловеческая злоба, но сейчас она стихнет, — на сцене появляется Алиса, и ее партия, это аллегро в ля мажор, полное движения и грации, навеет на Роберта воспоминания детства. А вы слышите крики невинного создания, невинного и уже преследуемого, лишь только оно вступило в круг действия этой инфернальной драмы? «Нет! Нет!» — пропел Гамбара, умевший исторгнуть певучие звуки из самого чахоточного фортепьяно. Сколько волнения вызвали у Роберта мысли об отчизне! Вновь расцвели в его сердце воспоминания детства. Но вот встает тень матери, пробуждая чистые, благоговейные чувства, слышится прелестный романс в ми мажор, воодушевленный религией. Как прекрасно дано его гармоническое и мелодическое развитие!
Начинается борьба меж неведомыми силами и тем единственным человеком, который может им сопротивляться, ибо в его крови горит адский огонь. И, чтобы вы знали это, великий композитор отмечает выход Бертрама: в оркестре звучит ритурнель, напоминающая о балладе Рембо. Какое тонкое искусство! Какая связность всех частей! Какая мощь в построении музыки! Под нею прячется дьявол, он весь трепещет от радости... Алиса в ужасе: она узнает дьявола, того самого, которого архангел Михаил повергает на иконе в ее деревенской церкви. Возникает борьба двух начал. В музыке эта тема развивается, проходя через разнообразнейшие фазы! Вот оно, противоположение, необходимое для каждой оперы, здесь оно ярко выявляется превосходным речитативом, достойным Глюка. Происходит диалог между Бертрамом и Робертом:
Ах, эта дьявольская партия в до минор, этот грозный бас Бертрама! Совершается разрушительная работа, которая сломит все усилия Роберта, человека бешеного темперамента. По-моему, тут все вызывает ужас. Привлечет ли преступление преступника? Станет ли он добычей палача? Угасит ли несчастье гений художника? Убьет ли болезнь больного? Оградит ли христианина от искушений ангел-хранитель? Но вот финальная сцена — сцена игры, когда Бертрам терзает своего сына, вызывая в нем жесточайшие волнения. Роберт разорен, он кипит гневом, жаждет все сокрушить, всех уничтожить, все предать огню и мечу. Бертрам видит в нем истинного своего сына, теперь Роберт похож на него. Какая жестокая веселость в арии Бертрама: «Мне смешны твои удары»! И как великолепно венецианская баркарола оттеняет этот финал! А какие смелые переходы в музыке, когда на сцене снова появляется вероломный отец и снова вовлекает Роберта в игру! Эта сцена чрезвычайно трудна для исполнителей, — ведь они должны почувствовать в глубине сердца темы, данные композитором, и, подчиняясь его требованиям, передать широту его замысла. Только любовь можно было противопоставить мощной симфонии голосов, в которой вы не найдете монотонности, применения одного и того же приема: она пронизана единством и полна разнообразия — свойства, характерные для всего великого и естественного. Я вздыхаю с облегчением: я перенесен в высокие сферы, я при дворе прекрасной властительницы; я слышу пленительные своей свежестью и легкой грустью короткие арии Изабеллы и хор женщин, разделенный на две группы, — в их перекличке немного чувствуется подражание мавританским песням Испании. В этом месте грозная музыка смягчается, словно стихает буря; наш слух ласкают томные звуки, и наконец раздается нежный, игривый дуэт, прекрасно модулированный и нисколько не похожий на предшествовавшие музыкальные моменты. После бурных сцен, разыгравшихся в лагере искателей приключений, музыка живописует любовь. Спасибо, поэт! А то, право, сердце бы не выдержало. Кабы мы тут не срывали маргариток французской комической оперы да не услышали мягкой шутки женщины, которая умеет любить и утешить, мы бы не выдержали тех грозных, низких аккордов, при которых внезапно появляется Бертрам и отвечает сыну: «Если я тебе дозволю!..» — когда Роберт обещает своей обожаемой принцессе сразить врага оружием, которое она ему вручила. Какие сладостные надежды лелеет игрок, исправленный любовью, любовью прекраснейшей женщины, — ведь вы видели эту пленительную сицилианку! Он взирает на нее взглядом сокола, настигшего свою добычу. (Ах, каких исполнителей нашел композитор!) Но надеждам человека ад противопоставляет свои собственные чаяния в изумительной арии «Тебе ль, Роберт Нормандский?..». Разве не вызывает у вас восхищения глубокий, мрачный ужас, коим проникнуты протяжные, низкие звуки арии «В ближнем лесу»? Тут все очарование «Освобожденного Иерусалима», а в этих хорах с испанским ритмом и в темпе марша оживают времена рыцарства. Сколько своеобразия вносят в это аллегро модуляции четырех настроенных в лад литавр! Сколько изящества в этом созыве на турнир! Здесь все движение жизни тех героических времен, душа увлечена, ты словно читаешь рыцарский роман и поэму. Повествование закончено; кажется, что все возможности музыки исчерпаны; ничего подобного ты никогда не слышал, а меж тем тут все сводится к одному. Жизнь человеческая предстала перед нами в одном и единственном ее смысле. «Счастлив я буду или несчастен?» — спрашивают философы. «Ждут меня вечные муки или спасется душа моя?» — спрашивают христиане.
На последней ноте финального хора Гамбара остановился, меланхолически взял несколько аккордов и встал, чтобы выпить второй бокал жиро. От этого полуафриканского напитка запылало его лицо, побледневшее в те минуты, когда он так вдохновенно, с такою страстной силой исполнял оперу Мейербера.
— В этой опере есть решительно все, — заговорил он опять, — щедрый гений великого артиста дал нам в ней и комический дуэт, единственную шуточку, которую мог бы позволить себе дьявол, — искушение бедняги трубадура. Рядом с ужасным — издевательская шутка над единственной реальной картиной, нарисованной в этом возвышенном и фантастическом творении: насмешка над чистой и спокойной любовью Алисы и Рембо; дьявол заранее мстит им, внося смятение в их жизнь; только возвышенные души могут почувствовать, сколько благородства в этих комических ариях; вы не найдете тут ни слишком обильных рулад и завитушек нашей итальянской музыки, ни затасканных мелодий французских уличных песенок. Тут какое-то олимпийское величие. Горький смех божества — и удивление донжуанствующего трубадура. Без этой величавости был бы слишком резок переход к общему колориту оперы, запечатленному в этой неистовой буре уменьшенных септим, которая разрешается инфернальным вальсом, где перед нами предстают наконец дьяволы. Какой силы исполнена ария Бертрама в си минор, она гремит на фоне хора адских сил и, рисуя нам отчаяние отцовской любви, сливается с песнями дьяволов! А какой восхитительный контраст — ритурнель, возвещающая появление Алисы! Я все еще слышу ангельские, чистые звуки ее голоса. Будто соловей поет после грозы, не правда ли? В этих деталях сказывается великий замысел всей оперы. Что можно было бы противопоставить дикой сцене демонов, кишащих в преисподней, если не эту чудесную арию Алисы:
Золотая нить мелодии пронизывает всю мощную оркестровку, словно небесная надежда, расшивает ее изящнейшим узором. Сколько тут искусства и глубины! Никогда гений не отказывается от науки, которая руководит им. Здесь ария Алисы соединяется с хором дьяволов. Но вот в оркестре звучит тремоло. Это Роберта требуют на сборище демонов. Вновь появляется на сцене Бертрам. Тут кульминационный пункт, самый драматический момент в опере: речитатив, сравнимый лишь с самыми грандиозными творениями великих мастеров. Идет жаркая борьба между двумя силами — небом и адом; ее отражают две арии: «Да, ты меня узнала», построенная на уменьшенной септиме, и вторая — с великолепным верхним фа: «Небо — моя защита!». Перед нами столкновение ада и креста. Бертрам то грозит Алисе (мелодия тут полна самой яростной патетики), то старается ее прельстить, обращаясь, как всегда, к личной корысти. Появляется Роберт; мы слышим великолепное трио в си бемоль, без аккомпанемента. Происходит первая схватка двух соперничающих сил, оспаривающих друг у друга судьбу человека. Посмотрите, как это ясно видно, — заметил Гамбара и воспроизвел эту сцену со страстной выразительностью, поразившей графа. — Вся лавина музыки, начиная с четырех тактов литавр, неслась к этому борению трех голосов. Магия зла торжествует! Алиса убегает, и вы слышите дуэт Бертрама и Роберта. Дьявол вонзает сыну когти в самое сердце, терзает его, чтобы сильнее им завладеть, пользуется всеми соблазнами: честь, надежды, вечное и беспредельное блаженство в блистательных картинах проходят перед его глазами. Как Христа дьявол, возносит он Роберта на кровлю храма и показывает ему все радости земные, сокровища зла; но невольно он пробуждает в нем мужество и добрые человеческие чувства, которые Роберт изливает в возгласе:
Наконец, завершая оперу, звучит та же зловещая тема, с которой начиналась увертюра, — вот она, эта главная, эта великолепная ария, звучащая в сцене заклинания душ:
Блистательное развитие этого музыкального шедевра достойно завершается allegro vivace вакханалии в ре минор. Перед нами триумф адских сил! Несись, поток звуков, несись и чаруй нас своими бурными волнами! Духи преисподней схватили добычу, держат Роберта, пляшут вокруг него. Прекрасный гений, чьим назначением в жизни было побеждать и царствовать, гибнет. Демоны ликуют: нищета задушит гения, страсть погубит рыцаря.
И тут Гамбара развил тему вакханалии, импровизируя искуснейшие вариации и напевая их мелодию грустным голосом; казалось, он желал излить тайную боль, томившую его сердце.
— Слышите вы небесные жалобы отвергнутой любви? — заговорил он. — Изабелла призывает Роберта, голос ее звенит, вливаясь в хор рыцарей, отправляющихся на турнир! Тут вновь звучат мотивы, которые мы слышали во втором акте, — композитор хотел подчеркнуть, что действие этого акта, развертывавшееся в сверхъестественной сфере, переходит в сферу реальной жизни. Хор рыцарей затихает, ибо приблизились адские чары: их приносит с собою Роберт, наделенный талисманом; чудеса продолжаются и в третьем акте. Как хорош здесь дуэт двух виол, в нем уж самый ритм прекрасно рисует грубость желаний человека, ставшего всемогущим, а принцесса жалобными сетованиями пытается образумить возлюбленного. Композитор избрал труднейшую ситуацию и вышел из нее победителем, создав изумительный музыкальный отрывок. Как восхитительна мелодия каватины «Да простит тебе небо!»! Женщины прекрасно уловили ее смысл. Каждая чувствовала, что именно ее на сцене хватают мощные руки и сжимают в объятиях. Одного уж этого отрывка достаточно для блестящего успеха оперы: любая зрительница почувствует себя средневековой красавицей, преследуемой неистовым рыцарем. Никогда еще не было такой страстной и такой драматической музыки. Весь мир ополчился против отверженного. Этому финалу можно поставить в упрек лишь его сходство с финалом «Дон-Жуана»; однако вглядитесь — в ситуации огромная разница: Изабелла полна благородной веры и истинной любви, которая и спасает Роберта; он презрительно отказывается от адского могущества, сообщенного ему талисманом, меж тем как Дон-Жуан упорствует в своем нечестии. Кстати сказать, упрек в сходстве обращают ко всем композиторам, писавшим финалы опер после Моцарта, Финал «Дон-Жуана» — одна из классических форм музыки, найденных раз и навсегда. В конце «Роберта-Дьявола» подъемлет свой голос всемогущая религия, голос, владычествующий над мирами и призывающий всех несчастных, дабы утешить их, всех покаявшихся, дабы примирить их с небом. Весь зрительный зал замирает от волнения — такой силой проникнуты призывы хора:
В буре разнузданных страстей не слышен был божественный глас, но в решающее мгновение он разносится, как раскаты грома; католическая церковь встает, сияя светом. К великому моему удивлению, после стольких сокровищ гармонии композитор порадовал нас новой удачей — и притом капитальной: ведь его хор «Слава провидению» написан в манере Генделя. Появляется Роберт, заблудшая душа, полная отчаянья, и терзает нам сердце своей арией «О, если б я молиться мог!». Повинуясь велениям ада, Бертрам преследует сына и делает последнюю попытку совратить его. Алиса призывает на помощь тень матери. Раздается дивное трио, к которому шла вся опера: в нем торжество души над материей, духа добра — над духом зла. Песнь, исполненная веры в бога, заглушает голоса ада, брезжит лучезарная заря счастья. Но тут музыка слабее: перед нами как будто католический собор, и мы слышим обычные церковные песнопения вместо ликующего хора ангелов и дивной молитвы спасенных душ, благословляющих союз Роберта с Изабеллой. А нам следовало бы сбросить с себя адские чары и выйти из театра с сердцем, исполненным надежды. Мне, как музыканту-католику, хотелось бы услышать что-нибудь вроде молитвы Моисея. Хотелось бы посмотреть, как Германия борется с Италией, чтó в состоянии сделать Мейербер, соперничая с Россини.
Несмотря на этот маленький недостаток, композитор может сказать, что парижане пять часов подряд слушали столь основательную музыку. И если публика даже не поняла, что перед ней истинный музыкальный шедевр, она оценила декоративность оперы Мейербера. Вы ведь слышали, какими рукоплесканиями ее наградили? Она выдержит пятьсот представлений...
— Не удивительно! В ней есть глубокая мысль, — заметил граф, прерывая его.
— Нет, это потому, что она с громадной силой создает образ той борьбы, где гибнет столько людей. В личной жизни любого человека найдутся воспоминания, которые можно связать с этой борьбой. Мне, несчастному, так сладостно было услышать призыв небесных голосов, ведь я так о нем мечтал!..
И, вновь отдавшись музыкальному экстазу, Гамбара в чудесной импровизации создал каватину, столь мелодичное, столь стройное творение, какого Андреа никогда еще не слышал, — дивную песнь, спетую с дивным совершенством; по теме своей она была подобна псалму O filii et filiae[26], но проникнута такой прелестью, какую мог вложить в нее лишь самый возвышенный музыкальный гений. Граф охвачен был живейшим восторгом, — облака рассеивались, приоткрывалась небесная лазурь, взору представали ангелы и поднимали покровы, скрывавшие святилище, с неба потоками лился свет. Вдруг настала тишина. Граф, удивляясь, что музыка смолкла, взглянул на Гамбара.
Композитор сидел неподвижно, устремив в одну точку экстатический взгляд, словно курильщик опиума, и бормотал одно-единственное слово — «Бог!». Андреа выждал, пока композитор спустится с горних высот волшебного края, к которым он поднялся на прозрачных крылах вдохновения. Итальянец решил вновь зажечь его огнем, которым Гамбара только что горел.
— Ну! — сказал Андреа, наливая ему еще один стакан вина и чокаясь с ним. — По-вашему, этот немец создал великолепную оперу, не заботясь о теории, тогда как музыканты, которые пишут грамматики, зачастую оказываются так же, как и литературные критики, отвратительными сочинителями.
— Стало быть, вам моя музыка не нравится?
— Я этого не говорю. Но если бы вы, вместо того, чтобы выражать глубокомысленные идеи и делать бесплодные попытки изменить самые основы музыки, что уводит вас в сторону от ваших целей, попросту обращались бы к нашим чувствам, вас лучше понимали бы... Если только вы не ошибаетесь в своем призвании... Ведь вы поэт, великий поэт!
— Что! — воскликнул Гамбара. — Значит, я напрасно учился музыке двадцать пять лет? Мне, по-вашему, следует изучать несовершенный язык людей, когда в руках у меня ключ к небесному глаголу? Ах, если вы правы, мне остается только одно — умереть!..
— Нет, вы не умрете. Вы сильный, рослый человек. Вы начнете новую жизнь, и я окажу вам поддержку. Мы с вами составим благородный и редкий союз, в котором богач и художник понимают друг друга.
— Вы говорите искренне? — спросил ошеломленный Гамбара.
— Но я же вам сказал: по-моему, вы больше поэт, чем музыкант.
— Поэт!.. Поэт!.. Это все-таки лучше, чем ничто. Скажите правду, кого вы больше цените: Моцарта или Гомера?
— Одинаково восхищаюсь обоими.
— Честное слово?
— Честное слово.
— Так! Еще один вопрос: какого вы мнения о Мейербере и о Байроне?
— Вы уже сами вынесли суждение, соединив два эти имени.
Карета графа ждала у подъезда. Композитор и его благородный целитель быстро спустились по ступенькам лестницы и через несколько минут уже были у Марианны. Войдя в комнату, Гамбара бросился в объятия жены, она отпрянула и отвернулась; муж, пошатнувшись, оперся на графа.
— Ах, сударь! — сказал он глухим голосом. — Уж лучше бы вы оставили мне мое безумие.
Потом опустил голову и свалился на пол.
— Что вы наделали! Ведь он мертвецки пьян! — воскликнула Марианна, взглянув на распростертое тело мужа с жалостью и отвращением.
С помощью своего лакея граф поднял Гамбара, и его уложили в постель. Затем Андреа удалился. Сердце его полно было нехорошей радости.
На следующий день граф пропустил обычный час своего посещения супругов; у него уже возникли опасения, что он совершил ошибку и, навсегда лишив это бедное семейство покоя и согласия, заставил его слишком дорого заплатить за достаток и возвратившийся рассудок композитора.
Наконец явился Джиардини и принес записку от Марианны.
«Приезжайте, — писала она, — зло не так уж велико, как вы того, быть может, хотели, жестокий.
— Ваше сиятельство, — говорил Джиардини, пока Андреа переодевался. — Вы нас вчера угостили по-княжески. Но сознайтесь, что, за исключением вин, которые были поистине восхитительны, ваш дворецкий не подал ни одного блюда, достойного служить украшением стола настоящего гурмана! Вы, я полагаю, не станете отрицать, что кушанья, которые вам подавали в тот день, когда вы оказали мне честь пообедать за моим столом, были куда выше всех тех яств, которые испачкали вчера вашу великолепную посуду? И вот, как только я проснулся нынче утром, мне вспомнилось, что вы обещали взять меня к себе на должность главного повара. Теперь уж я смотрю на себя как на лицо, принадлежащее к вашему дому.
— Несколько дней тому назад мне самому пришла эта мысль, — ответил Андреа. — Я уже говорил о вас с секретарем австрийского посольства, и вы теперь можете переправиться через Альпы, когда вам будет угодно. В Хорватии у меня есть замок, куда я изредка заглядываю. Вы будете совмещать там обязанности привратника, кравчего, дворецкого и получать за это двести экю жалованья. Такое же вознаграждение я назначу и вашей жене: на нее будут возложены остальные услуги. Вы можете производить там опыты на живых существах, обращаясь к желудкам моих слуг. Вот чек на контору моего банкира, это вам на дорожные расходы.
Джиардини по неаполитанскому обычаю поцеловал ему руку,
— Ваше сиятельство, — сказал он, — чек принимаю с благодарностью, а места принять не могу. Как же мне покрыть себя бесчестьем, отречься от своего искусства, отказавшись от суждения парижан, самых тонких гурманов на свете?
Когда Андреа появился у Гамбара, композитор встал и пошел ему навстречу.
— Великодушный друг мой, — сказал он с самым открытым видом, — то ли вы вчера злоупотребили слабостью моего организма, желая подшутить надо мной, то ли ваша голова не лучше, чем моя, переносит действия крепких вин нашего родного Лациума. Я хочу остановиться на этом последнем предположении, я предпочитаю усомниться в добротности вашего желудка, чем в доброте вашего сердца. Как бы то ни было, вчерашняя выпивка довела меня до преступных безумств. Подумать только, ведь я чуть было!.. — И он с ужасом поглядел на Марианну. — Что касается той убогой оперы, которую вы меня возили слушать, то, поразмыслив, я переменил мнение. Как хотите, а все же это самая заурядная музыка. Обычное нагромождение звуков!.. Целые горы нотных значков, verba et voces[27]. Это просто подонки той дивной амброзии, которую я пью большими глотками, когда передаю небесную музыку, — ведь мне удается иногда ее услышать. А тут что же? Окрошка из рубленых музыкальных фраз. Откуда они взяты, сразу угадываю: «Смотрите, вот этот кусок — «Слава провидению» — очень уж походит на отрывок генделевской оратории; хор рыцарей, отправляющихся в поход, — ни дать, ни взять шотландская песня из «Белой дамы». Словом, если опера так уж нравится публике, то именно потому, что музыка отовсюду понадергана и, значит, всем знакома и мила. Извините меня, я должен сейчас покинуть вас, дорогой друг, у меня нынче с самого утра забрезжили кое-какие идеи... Так и рвутся из груди, так и просят вознестись к небу на крыльях музыки. Но мне хотелось дождаться вас, поговорить с вами... До свидания! Бегу просить прощения у моей музы. Вечером пообедаем вместе, хорошо? Но вина пусть не подают, во всяком случае, для меня. О да! Я твердо решил...
— Я, право, в отчаянии! — сказал Андреа, краснея.
— Ах, сразу на душе легче! — воскликнула Марианна. — Я уж больше не смела его расспрашивать. Друг мой, друг мой, это не наша вина... Он не хочет исцелиться.