Вернулся мистер Хьюит и стал продолжать урок; но книга в его руке заметно дрожала.
Потом он овладел собой и начал вызывать, спрашивал сердито, придираясь к каждому пустяку. Он был учитель скучный, но не строгий, а вот сегодня все его сердило. После утренних уроков он вызвал Джека и резко отчитал его перед всем классом. Оказалось, что в школе разбито окно.
— Вчера тебя видели на дороге, ты подбирал камни. Это уже третье разбитое стекло за семестр!
Джек пожал плечами. Накануне он вовсе не бил стекла, а просто собирал разноцветные камешки; но раз мистер Хьюит так уверен в своей правоте, что толку его переубеждать.
— Окно разбила кошка, сэр, — вмешался один из мальчиков. — Я сам видел. За ней гналась собака, она вспрыгнула на подоконник и свалила горшок с цветами.
— Вот как, — рассеянно обронил учитель.
Джек вышел из школы угрюмый, таким он не был с самой субботы. Все они подлые! Озлятся на человека — и уж все подряд на него валят, даже не спросят, кто виноват. А ты изволь подчиняться такому остолопу...
Ничего, когда-нибудь он станет взрослым — и никому больше не подчинится. Пускай дядя и все остальные прохвосты вытворяют, что хотят, — недолго им еще над ним издеваться. Ему все равно, ведь скоро он будет свободен. Прежде он никогда об этом не думал, а сейчас эта мысль вдруг вспыхнула лучезарным светом надежды. Джек шел по дорожке, и глаза его сияли: еще несколько лет — и он будет мужчиной.
К середине дня мистер Хьюит овладел собой, но стал еще мрачнее и на все вопросы отвечал отрывисто и сердито. Иные из старших учеников, казалось, были расстроены не меньше учителя; и после уроков все разошлись молча, без обычных проказ и смеха.
А Джек перекинул школьную сумку через плечо и во весь дух побежал домой. Если поскорее приготовить уроки, он успеет выбраться из дому до захода солнца.
Одним прыжком он перемахнул через калитку — этому искусству завидовали все мальчишки в Порткэррике, — и вот он уже уверенно и непринужденно стоит на присыпанной гравием дорожке. Потом оборачивается и взглядом измеряет длину прыжка. Совсем неплохо для четырнадцатилетнего! Это доставило Джеку истинное удовольствие. Хорошо быть таким сильным, ловким, так ладно скроенным! Он поглядел на свои крепкие смуглые руки — любопытно, какой толщины ветку фуксии он может отломить от живой изгороди одним движением мускулистой кисти? Он уже протянул руку и вдруг остановился: никогда прежде он не замечал, как хороши маленькие алые бутоны, как красиво свисают они с ветвей, а молодые листья, распростершись, точно изогнутые крылья чайки, бережно их прикрывают. Он осторожно приподнял ветку, отчего чудесные цветы на ней тихонько задрожали, и провел ею по щеке.
Вдруг до него донесся отчаянный визг, и Джек выпустил ветку. Визг повторился — он раздавался где-то у конюшни, и Джек узнал голос Меченой. Должно быть, на нее напал какой-нибудь чужой пес, а ведь она слепая. Сломя голову Джек помчался на задний двор. Старая собака визжала все пронзительней, все жалобней; подбежав ближе, он услыхал еще один звук: в воздухе размеренно и безжалостно свистел хлыст. На мгновенье Джек остановился у ворот и перевел дух; потом вошел во двор.
Меченая, на цепи и в наморднике, прижималась к каменным плитам; она уже не в силах была шевельнуться, только стонала и вздрагивала, когда на нее опять и опять с тошнотворным глухим стуком опускался хлыст. Казалось, викарий в каждый удар вкладывал всю свою силу.
С криком ярости Джек рванулся вперед. Кровь бросилась ему в голову при виде этого хладнокровного истязания: намордник, предусмотрительно укороченная цепь, а ведь слепая собака и без того беспомощна! Еще мгновенье — и он вырвал бы у дяди хлыст и хлестнул бы его по лицу. Но тут он увидел выражение этого лица и, отпрянув, замер.
Викарий словно помолодел на двадцать лет. Всегда тусклые глаза его блестели, ноздри раздувались, углы рта вздрагивали от наслаждения. Он был точно опьянен радостью жизни.
Снова замахнувшись, он вдруг поднял глаза — и увидел белое как мел лицо Джека. Он вздрогнул, помедлил мгновенье и в последний раз со всего размаха ударил собаку. Меченая даже не застонала, теперь она лежала совсем тихо.
Тяжело переведя дыхание, викарий наклонился над нею. Рука, сжимавшая хлыст, слегка дрожала, потом успокоилась. Когда он выпрямился, лицо у него опять было привычно серое и безжизненное.
— Вот так! — сказал он, свертывая хлыст.— Надо думать, этот урок она запомнит.
Джек не шелохнулся, не сказал ни слова. Меченая зашевелилась и слабо заскулила, язык ее свисал на проволочную сетку намордника. Викарий опустился на колени и снял намордник, потом отстегнул цепь, принес немного воды и держал плошку, пока собака пила.
— Отдышится, — сказал он, все еще не глядя на Джека. — Весьма неприятно прибегать к таким мерам; но в конце концов милосерднее один раз высечь собаку как следует, тогда больше не придется ее наказывать. Впредь будет послушнее!
Он вдруг спохватился, что оправдывается перед Джеком, и круто обернулся.
— Почему ты вышел из дому, когда у тебя не приготовлены уроки? Сколько раз тебе повторять: занимайся прилежно, не ленись. Смотри, когда я вернусь, чтобы все было сделано.
И он ушел, а Джек все стоял, бледный, застывший, и собака дрожала у его ног.
Наконец Меченая подняла голову, робко понюхала воздух и узнала своего единственного друга. Она подползла ближе в поисках утешения, слабо заскулила и лизнула его башмак. Джек опустился рядом с нею на каменные плиты, уткнулся лбом ей в затылок и зарыдал. Так он не плакал с тех пор, как был совсем малышом.
Когдя дядя возвратился к чаю, Джек уже с грехом пополам приготовил уроки. Викарий всегда проверял его и обычно не без основания оставался недоволен; но на этот раз он не сделал ни единого замечания, хотя уроки были приготовлены даже хуже, чем всегда. Вечер тянулся бесконечно; Джеку казалось, что часы никогда не пробьют девять. Когда наконец пришло время спать, он поднялся к себе и, не зажигая огня, присел на край кровати.
Весь вечер он всматривался в черты дяди, пытаясь вновь разглядеть то лицо, которое увидел сегодня у конюшни. Теперь, неподвижно сидя на кровати и закрыв глаза рукой, он ясно видел это лицо. Оно отчетливо проступало в темноте: плотно сжатые, вздрагивающие губы, трепетные ноздри, горящие глаза...
Значит, есть на свете нечто такое, что доставляет дяде истинное наслаждение? Ибо в этом лице виден был не гнев, но удовольствие. Когда он сердится, у него совсем другое лицо. Вот, к примеру, он рассердится, когда узнает, что нож епископа украден...
Джека вдруг бросило в холодный пот. Он поднял руки, словно защищаясь...
Наконец он встал, зажег свечу и разделся. Потом лег, забыв про свечу, и она догорела и погасла, оставив в воздухе едкий дымок, а Джек все лежал тихо, точно спящий, и смотрел в темноту широко раскрытыми глазами.
Он лежал, и его все беспощадней жгла ошеломляющая, чудовищная правда. Когда откроется, что он украл нож, его тоже отстегают хлыстом. С ним обойдутся, как с Меченой, его болью тоже станет упиваться этот жадный рот; а ведь с того дня, как он выпустил на волю дрозда, его никто и пальцем не тронул. Все, что бывало с ним раньше, не в счет — на себя самого, каким он был неделю назад, Джек оглядывался равнодушно, как на незнакомого: по-настоящему он живет всего пять дней.
Спасенья нет, и никто его не поймет. Никто, ни одна душа не поймет, что теперь он совсем другой, чем был еще неделю назад; что мальчишки, которого так часто били и который над побоями только смеялся, больше нет, а того нового Джека, что сменил его, никто еще ни разу не ударил и не осрамил. Этому чистому, незапятнанному Джеку нет спасенья: он начал жить только в минувшую субботу, но дядя осквернит его своим прикосновением — и он умрет.
Наутро, проснувшись, Джек сел в постели, охваченный недоумением: он никак не мог понять, что на него вчера нашло. Неужели же не кто-нибудь, а он, Джек Реймонд, накануне до глубокой ночи лежал без сна и не мог успокоиться только потому, что его выдерут, как будто в этом есть что-то новое и страшное! Он пожал плечами и вскочил.
«Я, верно, спятил», — подумал он и отмахнулся от этих мыслей, которые к лицу разве только старым бабам, девчонкам и вообще неженкам.
Он поспешно оделся и вышел во двор взглянуть на Меченую. Накануне он заботливо растер собаку мазью, устроил подстилку помягче, и теперь, когда он ее погладил, она уже смогла слабо помахать хвостом.
— Ничего, старушка! — сказал он ей в утешение. — Он скотина, но мне тоже приходится от него терпеть — и плевать я на это хотел!
Утешив Меченую, как умел, Джек пошел в сад проведать щенят. Утро было чудесное — прохладное, росистое, и соленый ветер с моря, казалось, развеял последние остатки вчерашнего малодушия.
Сарай для садового инструмента, где жили щенята, скрывали густо разросшиеся кусты тамариска и фуксии. Джек наклонился и хотел поднять толстого, веселого щенка, но тут за кустами захрустел гравий под тяжестью шагов, и совсем рядом раздался голос дяди:
— Вы сегодня не видели моего племянника, Милнер?
Где-то загремел тяжелый молот, под его ударами задрожала земля и по воздуху пошел гул. Но так продолжалось минуту, не дольше: удалявшиеся шаги почтальона еще не замерли на дорожке, когда Джек понял, что это стучит в висках.
Опустошенный, он прислонился к живой изгороди. Так, значит, все страшное, что преследовало его вчера, — правда! Смехотворно, нелепо, невозможно, — и все-таки правда. Он изменился, но весь мир остался прежним. То, что для других просто и привычно, для него стало хуже смерти.
Но день прошел, и ничего не случилось; как видно, викарий все еще не хватился ножа. Три долгих дня Джек ежечасно, ежеминутно ждал, что грянет гром. От каждого звука в доме, от каждого шороха сердце его словно сжимала чья-то холодная рука; от одного взгляда дяди пот проступал у него на лбу. Однажды ночью он вскочил, оделся и уже хотел бежать к викарию. «Проснитесь! — хотел он сказать. — Поглядите в столе. Я украл ваш нож». Тогда это нестерпимое ожидание кончится, а там будь что будет. Но когда он отворил дверь, тьма и тишина, наполнявшая дом, оледенили его непонятным страхом, и он отступил. На четвертый день, в понедельник, он спустился к завтраку такой бледный, с опухшими глазами, что миссис Реймонд ужаснулась.
— Мальчик болен, Джозайя, он похож на привидение.
Джек устало возразил, что он совсем здоров. Он просто не сумел бы объяснить, что с ним, даже если бы и попытался.
— Можешь не ходить сегодня в школу, — милостиво сказал викарий; он всегда считал своим долгом быть милостивым к больным, и за это Джек еще сильней его ненавидел. — Если чувствуешь себя не слишком плохо, перепиши немного латинских стихов, а если заболит голова, то не надо. Вероятно, вчера ты чересчур долго был на солнце.
Джек молча ушел к себе. Не сразу ему удалось избавиться от тетки: она суетилась и надоедала ему своими попечениями, пока наконец ее не отвлек звонок у входной двери и голоса в прихожей; тут она отправилась вниз посмотреть, кто это пришел в такой неурочный час.
— Хозяина спрашивают по спешному делу, — донесся до Джека ответ прислуги.
Он затворил дверь и подсел к столу, радуясь, что его оставили одного.
На столе лежала латинская хрестоматия, Джек рассеянно взял ее в руки; лучше уж готовить уроки, хоть они и скучны и никому не нужны, чем без толку терзаться тайными страхами. Он стал просматривать оглавление: отрывки из Цицерона, из Горация, из Тацита, один другого скучнее. Наконец он раскрыл книгу наугад и попал на трагедию Лукреции[4].
Джек читал ее уже не раз — бездумно, как всякий школьник читает классиков, словно все это не человеческие судьбы, а только примеры из грамматики. Что он Лукреции, и что она ему? Да по правде говоря, если бы эта трагедия разыгралась в его время и в его стране, он и тогда бы мало что понял.
Деревенский мальчик, выросший среди собак, кошек и лошадей, он волей-неволей познакомился с иными простейшими физиологическими явлениями, но ему и в голову не приходило связывать их с человеческими радостями и страданиями. Безукоризненно чистое и здоровое тело, здоровая, размеренная жизнь на свежем воздухе, не оставлявшая ему ни минуты свободной, ибо надо же было и купаться, и кататься на лодке, играть в крикет и футбол, отыскивать птичьи гнезда и опустошать фруктовые сады, да еще нести нешуточные обязанности атамана шайки, — все это сохранило в Джеке много детского в том возрасте, когда почти все мальчики уже перестают быть детьми. Он знал только одну страсть — ненависть, другие же страсти человеческие оставались ему неведомы — в четырнадцать лет он относился к ним с безмятежным равнодушием шестилетнего ребенка.
Он сосредоточенно разбирался в какой-то запутанной фразе, как вдруг дверь отворилась, и вошла миссис Реймонд. Она остановилась, глядя на него, губы ее приоткрылись, но с них не слетело ни звука, и Джек подумал: вот такой бледной и испуганной была она четыре года назад, когда пришла телеграмма, что его отец утонул. Он вскочил.
— Тетя Сара!..
Наконец она заговорила — торопливо, со страхом:
— Поди вниз, в кабинет. Дядя зовет.
И Джек пошел; в ушах у него шумело, что-то перехватило горло. Он отворил дверь кабинета. У окна, спиной к нему, стояли помощник викария и мистер Хьюит и озабоченно разговаривали вполголоса. Викарий сидел за письменным столом, низко опустив седую голову и закрыв лицо руками.
Джек переводил взгляд с одного на другого. Воображаемые ужасы последних дней разом вылетели у него из головы; видно, случилось что-то поистине грозное; как всякий мальчик, выросший у моря, он тотчас подумал о бурях и кораблекрушениях. Но нет, не может быть: все последнее время погода стояла прекрасная; быть может, кто-нибудь умер? На минуту забыв о старой распре, он подошел к викарию.
— Дядя, что случилось?
Мистер Реймонд поднял голову; таким Джек его никогда не видел. Он встал, сердито смахнул слезы и медленно обернулся к учителю и к своему помощнику.
— Джентльмены, — сказал он, — я должен просить у вас прощенья за мою слабость: все эти годы я любил мою паству, и если не сумел исполнить мой долг, бог свидетель, я тяжко за это наказан.
— Никто не может винить вас, сэр, — возразил помощник. — Как могли вы или кто-либо другой что-либо подозревать?
— Если уж кого-то обвинять, так меня, — вставил мистер Хьюит. — Ведь я с мальчиками почти неотлучно.
— Все мы виновны, — сказал викарий сурово, — и я виновнее всех. Я не уберег стадо Христово, и иные овцы сбились с дороги и упали в яму.
Он взял со стола библию.
— По крайней мере теперь я исполню свой долг, джентльмены, и отделю плевелы от пшеницы, как повелевает слово божие. Можете мне поверить, я не пощажу родную плоть и кровь, я не отступлюсь, пока не узнаю всю правду.
Выслушав его, они молча вышли из кабинета; викарий закрыл за ними дверь и обернулся к племяннику; лицо его было страшно.
— Джек, — сказал он, — я все знаю.
Джек ошеломленно смотрел на дядю, не понимая, о чем он говорит.
— Мистер Хьюит скрывал от меня свои подозрения, пока у него не было доказательств, — все так же сухо, не повышая голоса, продолжал викарий. — Сегодня утром он произвел в школе расследование, и некоторые твои сообщники уже сознались. Как только мы выясним все подробности, виновных исключат. Что до человека, с которым ты был связан, его уже арестовали, он сидит в Трурской тюрьме. Как давно ты распространяешь среди своих соучеников эту отраву?
Джек провел рукой по лбу.
— Я... я не понимаю, — сказал он наконец.
— Не понимаешь... — начал викарий, но недоговорил и выдвинул ящик стола. — Может быть, это избавит тебя от лишней лжи, которой ты только отягчаешь свою вину: смотри, вот нож, который ты украл и продал, и вот что ты купил на эти деньги.
Он кинул на стол нож епископа и большой пакет.
— Как видишь, запираться нет смысла, — сказал он с каким-то угрюмым презрением.
До этой минуты Джек попросту ничего не понимал, но теперь наконец-то перед ним было нечто определенное и осязаемое. Он взял пакет: что бы там ни было внутри, можно будет хотя, бы понять, в чем его обвиняют.
Сначала он вытащил из пакета какую-то книжонку, прескверно отпечатанную на дрянной бумаге, и прочитал название. Слова были английские, но Джек понял не больше, чем если бы книга называлась по-китайски. Он растерянно покачал головой — все это было как в дурном сне — и вытащил из пакета то, что там еще оставалось — пачку раскрашенных фотографий. Он стал просматривать их одну за другой, сперва просто с недоумением; потом смысл того, что тут было изображено, начал проясняться, и тогда у мальчика захватило дух от ужаса; полный страха и омерзения, он отшвырнул карточки.
— Что это? Я не понимаю, дядя. Зачем это, для чего?
Викарий больше не мог сдержать бешенство. Он круто обернулся и ударил мальчика по лицу с такой силой, что Джек отлетел к стене.
— Здесь не театр! — закричал викарий. — Довольно с меня и разврата, я не потерплю лицемерия и лжи!
Рука его опустилась, стиснутый кулак медленно разжался; он сел и горько усмехнулся, глядя в сторону.
— Поздравляю тебя, мой мальчик, ты недурной актер — весь в мать.
Джек стоял неподвижно, все еще раскинув руки — в первую минуту он оперся ими о стену, чтобы не упасть. Лицо его было бело, как бумага.
— Не понимаю, — беспомощно повторял он, — не понимаю...
— Сейчас поймешь, — спокойно сказал викарий. — Поди сюда и сядь.
Джек молча повиновался; все кружилось и плыло у него перед глазами — будь что будет, но хорошо хоть на минуту присесть. Он и не думал возмущаться ни ударом, ни тем, что потом сказал дядя, — все это было частью того же дурного сна. Викарий облокотился на стол, прикрыл глаза рукой. Потом заговорил; в голосе его слышалась глухая безнадежность, и слова отдавались в ушах мальчика, точно смертный приговор.
— Скажу тебе сразу, какие твои секреты вышли наружу. Мы энаем об игре в карты, о распространении этой мерзости, о том, что творилось в пещере у Треван-нахед и как совратили дочь Мэтью Роско. Она созналась, что виновник — один из учеников мистера Хьюита, но не хочет его назвать. Думаю, что эту последнюю гнусность совершил не ты; всего час тому назад я полагал бы, что в твои годы это немыслимо; но, видно, мне предстоит еще многое узнать.
Он умолк. Джек смотрел в одну точку, губы его приоткрылись, расширенные глаза, казалось, ничего не видели. Он даже удивляться был уже не в силах, его словно швырнули в мир странных призраков, где все перепуталось, — лживый и страшный мир, в котором и сам он, и дядя, и все остальные стали точно изменчивые тени, что пляшут по стенам комнаты, освещенной огнем камина, без всякого смысла и без цели.
— Девушку погубил, вероятно, кто-нибудь из учеников постарше, — продолжал викарий. — Но души младших, без сомнения, развращаешь прежде всего ты. Томпсон сознался, Гривз и Полвил тоже, их свидетельства прямо указывают на тебя, не говоря уже о такой улике, как нож.
— Нож... — эхом отозвался Джек, ухватившись за первое слово, которое среди этого чудовищного хаоса теней вызвало какой-то определенный образ.
— Его нашли у того человека, который продавал тебе книжки и... и все остальное. Человек этот в полиции сознался, что получил нож в счет долга за свой товар от школьника из Порткэррика, который покупал у него все это уже не первый раз. Из всех школьников ты один знал, где я хранил нож.
Прошла минута; викарий поднялся и пошел к двери, но, уже взявшись за ручку, обернулся.
— Джек, — сказал он, — когда твой отец умер, я ради его памяти взял к себе в дом тебя и твою сестру; но я сделал это с тяжелым сердцем, ибо в ваших жилах течет кровь блудницы. Я кормил вас и одевал и обращался с вами, как с родными детьми, и вот моя награда. Ты навлек стыд и несчастье на мой дом и впустил в него силы преисподней; ты опозорил меня перед ближними и унизил перед паствой. Я благодарю бога, что отец твой не дожил до этого часа.
Он повернулся и вышел.
Джек медленно поднял голову и поглядел вокруг. Среди хаоса, царившего в его мыслях, начало что-то проясняться. Одно несомненно: его сделали козлом отпущения; может быть, он расплачивается за всю шайку, и уж, во всяком случае, — за Билли Греггса, за Томпсона, Гривза и Полвила. «Ну конечно, — устало думал он, — дяде что про меня ни скажи, он всему поверит, это они понимали». Что может быть проще: он был вожаком этих мальчишек во всех проделках, снова и снова он брал вину на себя, выгораживая их, как и подобало настоящему атаману; на его долю всегда доставалось меньше всего добычи и самое тяжкое наказание; а тем временем они обделывали свои гнусные делишки и за глаза смеялись над ним, простофилей. И вот теперь, спасая свою шкуру, предали и продали своего атамана его заклятому врагу.
Джек собрал рассыпанные по столу фотографии и стал просматривать их, устало пытаясь понять, что за толк и удовольствие находят другие в такой бессмысленной и безобразной мерзости. И вдруг ему вспомнилось то, о чем он читал в хрестоматии, и он понял, почему Лукреция покончила с собой. Он отложил карточки и задумался.
Теперь он понял все, весь непостижимый ужас последних дней — все это так ясно, так отвратительно ясно и просто. Идешь своей дорогой, живешь своей всегдашней жизнью, а потом твой же дядя, или Тарквиний, или еще кто-нибудь, кто сильнее и крепче, — не все ли равно, кто и как? — на тебя набросится, чудовищно осквернит твое тело и пойдет дальше как ни в чем не бывало; и ты, прежде чистый, никогда уже чистым не будешь. И тогда, если ты в силах это вынести, ты останешься жить, а если не в силах — кончишь, как Лукреция.
Вошла миссис Реймонд, по щекам ее текли слезы; она обняла его, и Джек посмотрел на нее с глухим недоумением: о ком она так убивается?
— Дорогой мой, — всхлипывала она, — ну почему ты не хочешь сознаться?
Джек высвободился из ее объятий и встал. Посмотрел на карточки, раскиданные по столу, потом на плачущую женщину.
— Тетя Сара, вы верите, что это все я?
— Ох, Джек! — воскликнула тетка. — Был бы ты хороший мальчик, я бы тебе поверила, хотя бы все было против тебя. Но ведь сам знаешь...