Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Че-Ка. Материалы по деятельности чрезвычайных комиссий - Виктор Михайлович Чернов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Как же, в тюрьме испортили замок и самовольно вышли из одиночки. Это уже явный факт. Нет, таких нельзя миловать…

Через некоторое время воришек куда-то перевели из карцера, а потом они попали в список амнистированных по случаю приезда в Ярославль «всероссийского старосты» Калинина. Определение их преступления, как «явный факт» вводит нас в другую сферу совершенно исключительных мучений, выпадающих теперь на долю арестованных…

Что совершили воришки? Покушение на мельчайшую кражу или — проявление бандитизма? Никаких норм, никаких определений на этот счет не существует. Все решает «революционная совесть» или личное усмотрение следователя или судьи. И здесь амплитуда колебаний широчайшая — от расстрела до освобождения.

Регулярно во всех тюрьмах и подвалах сидят сотни и тысячи арестованных, томимых самой мучительной неизвестностью. Что с ними сделают?.. Могут освободить, но с одинаковым основанием могут и расстрелять… И эта неизвестность, это мучительное ожидание изо дня в день с часу на час, пожалуй, страшнее самого расстрела.

Вот несколько типических случаев из этой области. Во «внутренней тюрьме» В. Ч. К. мне пришлось сидеть с двумя офицерами генерального штаба, Б. и И. Судьба их во многом сходна. Оба состояли в академии генерального штаба, когда началась мировая война. Оба, опасаясь террора и голода, бежали с женами из Питера — один на Урал, другой в Сибирь. Обоих их мобилизовал Колчак. Оба работали у него в генеральном штабе, оба совершили бесконечное отступление, были арестованы в Красноярске, сидели в ожидании расстрела, были зрителями того, как одного за другим вели к стенке их друзей и сослуживцев. Однако, особый отдел какой-то, кажется, 5-й армии, их оправдал и освободил. Некоторое время, приблизительно около месяца они провели на свободе, но не успели еще отдохнуть от пережитого, как вдруг всех оправданных генштабистов потребовали в «Особый отдел» и запросили, желают они служить в красной армии, или упорствуют в своем белогвардействе. Все изъявили согласие служить. Начаты были деловые переговоры, все получили назначение в трудармии, намечены должности для каждого, и им предложили отправиться в Москву, где они получат указание, в какие именно части и куда именно они должны явиться на службу. Получив надлежащие заверения, генштабисты решили ехать в Москву с семьями, для которых начальство предоставило вагоны.

В момент отхода поезда на вокзал явился караул и арестовал офицеров. Затем, впрочем, их уверили, что это только на всякий случай конвой в пути и что семьи могутсвободно следовать за ними. Офицеров посадили в особые теплушки, в которых скоро начались заболевания сыпным тифом. Больше половины заболело сыпняком, несколько умерло от тифа и гангрены, и трупы их были брошены на глухих сибирских станциях. Ни медицинской помощи, ни ухода, ни соответствующего питания — ничего не было. Жена одного из рассказчиков умоляла коменданта поезда разрешить ей пригласить на собственный счет врача к больному. Он грубо отказал: «Республика трудящихся очень мало потеряет, если все колчаковцы перемрут».

На одной глухой станции ночью у вагонов раздались выстрелы. Ворвался конвой с криком: «Контрреволюционеры хотят отбить арестованных офицеров…». Они этого не допустят. Они сейчас же перестреляют всех арестованных. Кое-как их умолили сделать обыск в вагонах офицеров и их семей и убедиться, что ни оружия, ни бомб, ни гранат у них не имеется. Во время обыска конвой ограбил наиболее ценные вещи у семей арестованных. И все радовались, что дело не кончилось хуже.

В Москве из вагонов их отвели в Сокольничью тюрьму, оттуда через некоторое время часть из них взяли в В. Ч. К., в «Контору Иванесова» (Так называется большая комната, куда первоначально попадают доставленные в ВЧК (Лубянка, 2).), а затем во «Внутреннюю тюрьму». Из Внутренней тюрьмы некоторых куда-то увели, а других оставили. Каждый день почти они писали прошения о том, чтобы их вызвали на допрос. Иные писали пространно, излагая во всех подробностях всю свою эпопею, другие — кратко, адресовали они их и следователю и президиуму В. Ч. К., и управделу, и в главный штаб и еще куда-то. Но результат был один и тот же — никакого ответа.

У одного из них осталась жена с грудным ребенком, у другого — с двумя крошками, из которых один грудной. Судьба жен, оказавшихся в Москве, без пристанища, без средств и без связей тяготила и волновала их еще больше их собственной судьбы. А судьба их была неопределенна. Как взглянут. Офицеры, колчаковцы, генштабисты… Могут расстрелять. Но, с другой стороны, за что же расстреливать? Ведь всю их деятельность проанализировали в особом отделе 5-й армии. Ведь их оправдали там, в кровавом тумане фронтовой юстиции. Никаких новых обстоятельств не может открыться. Нет, должны отпустить их. Это — какое-то недоразумение. Но как разъяснить его, когда ничего не говорят и не спрашивают…

Сидели они, как и все, во «Внутренней тюрьме», без книг, без занятий, без развлечений, без каких бы то ни было сведений от жен, и дни и ночи думали только об одном: расстреляют или отпустят и пошлют служить. Они утверждали, что в Красноярске было легче сидеть. Там было больше шансов расстрела и приходилось усиленно приучать себя к этой мысли. А здесь замучивают колебания и переходы от надежды к отчаянию.

На 4-м месяце Б. позвали на допрос. Следователь был очень недоволен. Их дело должен был вести товарищ Иванов, но он уехал на фронт и подбросил это дело ему. Дело оказывается запутанное, а ему некогда возиться. Пусть Б. в собственных же интересах честно и прямо скажет, зачем он приехал в Москву. Б. начал излагать всю историю, но следователь еще больше рассердился, зачем он путает, зачем сбивает с толку. Красноярск сюда отношения не имеет. Его арестовали в Москве, куда он прибыл с тайными целями. Б. начал снова излагать свою историю, но сердитый следователь окончательно вышел из себя и отправил его, как «запирающегося» обратно в камеру. После допроса с Б., сильным и мужественным человеком, приключился глубокий обморок, а потом истерический припадок.

На этом я потерял Б. и И. из виду, и теперь уже наблюдал как терзался муками неизвестности красивый и на редкость симпатичный студент Г. С октябрьского переворота университет он бросил и поступил на службу в санитарный поезд. Он — не коммунист, но он верит, что жертвы не напрасны, что тяжелое переходное время пройдет, и мы выбьемся все-таки на дорогу к социализму. Конечно, действительность современная мрачна, ужасна, но все таки интеллигенция должна идти навстречу народу, олицетворяемому советской властью. Конечно, все делается не хорошо и не так, как нам хотелось бы, но другого выхода быть не может: нужно идти работать, нужно помогать народу делать то, что он хочет и как он хочет. Иначе все погибнет — и культура и люди. Некогда теперь учиться, он оставил временно университет, чтобы честно и самоотверженно работать и его репутация на службе стоит непоколебимо высоко.

Вдруг — арест, как снег на голову. За что? почему? Почти два с половиной месяца не прекращающиеся ни на час муки ожидания, тщетных порывов и напряжения ума — понять что-нибудь. Наконец — допрос. Следователь спрашивает, знает ли он генерала такого-то.

— Ничего подобного.

А не припоминает ли он некоего Алексеева, которому он давал приют в санитарном поезде. Г. припомнил: их поезд 7–8 месяцев тому назад стоял в Перове на ремонте. Кто-то из лиц, с которыми ему приходилось иметь дело по службе, познакомил его с пожилым господином, назвавшимся Алексеевым, а потом попросил разрешения прожить Алексееву, плохо себя чувствовавшему, пару дней в вагоне, здесь на свежем воздухе. Вид у Алексеева был болезненный и нервный. Г. поверил рассказу и разрешил, а Алексеев вместо двух прожил 4 или 5 дней.

Следователь сообщил Г., что мнимый Алексеев это и есть генерал такой-то (кажется Стогов), который был приговорен к расстрелу, но бежал из лагеря в последний момент, потом перебрался через фронт к «белым» и там играл крупную роль. В белогвардейской прессе появились сообщения о побеге генерала с упоминанием разных подробностей, в том числе и пребывания в санитарном поезде. Подчеркнув, что Г. сам признал «укрывательство генерала», следователь неохотно и невнимательно слушал объяснения, как и почему это произошло.

После допроса Г. сидел многие недели и мучительно думал — упекут или освободят. Ведь как посмотреть. Его могут представить и как человека, невольно оказавшего услугу незнакомцу, и как тайного контрреволюционера, принимавшего участие в организации побега видного генерала… А объяснить, доказать ничего нельзя, ибо следователь не желает слушать.

Еще сильнее Г. мучился неизвестностью в той же камере бывший гвардейский офицер и весьма зажиточный человек. Жизнь его раньше «текла в эмпиреях…» С большим подъемом рассказывал он о своих любовных похождениях и о роскошной, беззаботной жизни, полной удовольствий и развлечений. Но пришли большевики — и все наполнилось и пропиталось только одним — животным, утробным страхом. Трус он был исключительный, и все его рассказы о новом времени повествовали, когда, как и чего он боялся.

— Остались у меня в сейфе фамильные драгоценности. Пришли и сообщили, что за взятку можно кое-что извлечь. Хорошо, а если попадешься? Ведь это — стенка.

(После этого слова, особенно произносимого, он делал большую паузу и чувствовалось, что у него внутри все холодеет). Посоветовались мы с женой, поплакали и решили — нет, нельзя рисковать.

— Были у меня ценные бумаги. Слышу, потихоньку ими торгуют, а тут нужда жмет со всех сторон. Продать бы их, ну, а если попадешься? Ведь это — стенка. Подумали мы с женой, поплакали, и так и не решились.

Все его рассказы в этом же роде. Служил он делопроизводителем в мобилизационном отделе главного штаба и вел себя тише воды. Но вот среди служащих мобилизационного отдела произведены были крупные аресты. У него на квартире жил видный работник отдела, которого тоже арестовали. Попутно заинтересовались и им, но первоначально увезли только квартиранта, а потом вернулись дороги и попросили В. доехать с ними до В. Ч. К., удостоверить личность арестованного. Это всего на полчаса. Его обратно доставят на том же автомобиле. В. поехал… и вот уже три месяца торчит во внутренней тюрьме и гадает, за что его взяли и что с ними дальше будет. Все бы ничего, да вот происхождение у него уж очень плохое пи современным понятиям…

К счастью, Г. и В., как и вся камера, были убеждены, что смертная казнь отменена. Декрет был еще в начале года и когда их арестовали, советские газеты были полны горделивого любования — вот какие мы, даже смертную казнь и ту отменили… Слухи о продолжающихся расстрелах они относили за счет сплетен.

Заключенные, конечно, не знали, что за время их сидения картина разительно изменилась. Началась полоса (лето 1920 г.) восторга и упоения смертными казнями. Газеты не только сообщали о смертных приговорах, но и на последок шельмовали казнимых, издевались над ними. Публике преподносились казни под агитационным гарниром и заметки снабжались кричащими заголовками: «За что карает В. Ч. К.», «Попались, голубчики!», «Так вам и надо» и т. д.

Как-то еще при царе, в 1916 году, мне пришлось сидеть на юге в тюрьме, в которую доставили двух смертников. Боже, сколько волнения было! Мы боялись петь, громко разговаривать, смеяться, ходили, как опущенные в воду, ждали каждую ночь, что за ними придут. Теперь смертник уже не производит впечатления, ибо в каждой тюрьме они не переводятся и сидят зачастую десятками. Последние дни перед казнью они испытывают усиленный голод; камера заперта и нельзя пойти выпросить «корочку хлебца». А сколько таких, которые ждут, что их с минуты на минуту могут освободить или потащить на расстрел…

Мне пришлось сидеть с молодой женщиной С., которая два месяца кряду не ложилась спать и всю ночь на пролет сидела и прислушивалась, замирая от малейшего шороха, — не идут ли брать ее на расстрел. Только утром она успокаивалась и засыпала. История ее такова. Муж ее — присяжный поверенный в одном из городов Туркестана, по своим политическим симпатиям соц. — рев., раньше не проявлял политической активности. Февральская революция его оживила, он забросил личные дела, отдался весь политической агитации, стал самым популярным человеком в городе, был избран городским головой. Вследствие этого при большевизме он стал наиболее одиозной фигурой. Его арестовали и солдаты рвались в тюрьму, чтобы учинить самосуд над ним, «виновником затянувшейся войны…»

Чтобы спасти от самосуда, его тайком выпустили ночью из тюрьмы. Он бежал куда-то в горы, прятался там и наконец таки погиб от большевистских преследований. Жена ездила разыскивать его, а вскоре в тех районах, в которых она побывала, вспыхнуло восстание. Ее арестовали в числе многих других «руководителей бандитского восстания». Многих, не более чем она, прикосновенных к восстанию, расстреляли, а ее с группой других, отправили в Москву. Здесь она успокоилась, как вдруг неожиданно двух из привезенных туркестанцев взяли на расстрел. Опять начались безумные ночи ожидания. Больше года длилась эта пытка. А получила она два года лагеря, с зачетом предварительного заключения.

Могут сказать, что многие создают сами себе преувеличенные страхи, что страдают они благодаря своему напуганному воображению. Конечно, есть не мало и таких. Но разве вся обстановка и вся практика современного, если можно так выразиться, правосудия не дает для этого законнейших оснований? Наоборот, в тюремной жизни поражает обилие легковерных оптимистов, ждущих благополучного исхода на том только основании, что они или не знают за собой вины, или считают ее совсем незначительной…

Летом 1921 года в Москве было арестовано несколько врачей, за взятки освобождавших от мобилизации в красную армию, якобы по болезни. Вместе с ними были арестованы и их клиенты, все больше мелкота, состоящая на советской службе. И взятки они давали крохотные — от 18 до 100 тысяч рублей, что, переводя на цену муки (тогда около 40.000 рублей пуд), составляло от полтинника до 2 р. 50 к. на брата. Моментально арестованных допросили, отправили в подвал (Лубянка, 11), а к вечеру всех их, за исключением одного, вызвали с вещами. Они очень обрадовались, боялись, что долго их будут томить в тюрьме. А оно — вишь как скоро разрешилось дело. Только один оставленный сокрушался, за что на него такая немилость. Оживленной, радостной группой вышли 20 с лишним человек. Их отвели в гараж и попросили подождать немного. Они нервничали, почему так медленно все делается, почему их заставляют ждать до самой ночи. Ночью их стали вызывать по двое без вещей. Но и до последней минуты большинство не верило, не могло даже допустить, что их ведут на расстрел.

Так все 20 слишком человек были перебиты. Об этом сообщали советские газеты с перечислением фамилий и с хвастливым добавлением, что обнаружено уже свыше 500 человек, дававшим врачам взятки, и их ждет та же участь А на следующий день, еще до того, как стали известны эти подробности, одному из вновь арестованных удалось пронести в подвал обрывок свежей газеты, в которой сообщалось, что несколько человек, сидевших в это время в подвале за мелкие злоупотребления, — приговорены к смертной казни и что приговор приведен в исполнение. Это была канцелярская ошибка. Только в этот день заключенных, таким образом узнавших о своем приговоре, вызвали вечером «по городу с вещами».

Это было накануне открытия II конгресса коминтерна. Тогда в одну ночь казнили около 70 человек и все по самым изумительным делам — за дачу взятки, за злоупотребление продовольственными карточками, за хищения со склада и так далее.

Политические говорили, что это — жертвоприношение богам Коминтерна. А фраера и уголовные радовались. Амнистию готовят. Поэтому, кого надо в спешном порядке порасстреляют, а остальных амнистируют в честь коминтерна.

Вскоре после этого в Бутырке разыгралась громкая история фельдшера Шестопалова. Фельдшер этот вместе с еще несколькими лицами составлял артель, которая выполняла какие-то подряды и поставки для советской власти. За неисправность и злоупотребления (без них ведь в советской России ни одно начинание не обходится) вся артель была арестована и просидела несколько месяцев. Шестопалов выполнял в тюрьме обязанности фельдшера и обходил коридоры с большим коробом лекарств. На суд он отправился в полной уверенности, что их, если и не оправдают, то все же освободят, зачтя «предварительное» в наказание. И уверенность их была так велика, что они распределяли между заключенными скопленные предметы тюремного обихода, принимали поручения на волю и проч.

На суде произошла некая неожиданность. Прокурор сопоставил даты успехов Колчака с датами нарушения ими договора и вывел заключение, что они союзники и пособники Колчака, что они изнутри взрывали рабоче-крестьянскую власть, когда она изнемогала в кровавой битве на фронте. Тема для большевистского пафоса весьма благодарная. В результате трибунал двоих приговорил к расстрелу, а остальных к 10 и 15 годам тюрьмы.

Даже многоопытную тюремную администрацию поразил этот приговор. Была написана кассационная жалоба, было послано в В. Ц. И. К. прошение о помиловании. Шестопалов пока продолжал исполнять обязанности фельдшера и добросовестно обходил коридоры, наделяя арестантов порошками. Администрация не перевела его на положение смертника, то есть не посадила в строгую, всегда запертую одиночку. Так велика была всеобщая уверенность, что приговор отменят.

Прошло больше месяца, как вдруг прекрасным летним вечером подкатил роковой автомобиль. Шестопалову дали знать, что это за ним и его коллегой, помощником присяжного поверенного Пригожиным. Последний в момент прихода чекистов принял цианистый калий, и в автомобиль доставили его труп. А Шестопалов исчез неведомо куда.

Поднялась неимоверная тревога. Все надзиратели были мобилизованы, из Чеки были вытребованы громадные подкрепления, все камеры были заперты и началась грандиозная охота за человеком. Отряды чекистов обыскали все камеры, облазили все дворы, обнюхали все закоулки. Нет Шестопалова. Три или четыре раза обходили они тюрьму с фонарями в руках и с револьверами наготове. Прошел вечер, прошла ночь, настало радостное утро, а усталые, посеревшие чекисты, с красными воспаленными глазами, продолжали искать свою жертву.

Тюрьма замерла. Из камер никого не выпускали. Все работы приостановились. Вольнонаемный медицинский персонал в тюрьму допущен не был. Только к обеду у искавших вырвался крик радости: «нашли!» Шестопалов повесился в одном из старых заброшенных карцеров и дверь подпер изнутри поленом.

По каким только делам не применяется смертная казнь! В Бутырке сидел красноармеец, приговоренный к расстрелу за то, что, находясь в карауле при трибунале и встретив среди обвиняемых земляка своего, передал земляку от его жены записку и два фунта хлеба.

Да разве мы не читаем в советских газетах приговоры ну хотя бы о том, что целые группы предаются суду за хищения нескольких тысяч аршин ситцу и что за это несколько человек подвергнуто расстрелу, а остальные на много лет заточены в тюрьмы и лагери. А ведь вся покража на сумму менее 500 рублей, то есть, то, за что судил простой мировой судья, не имевший права приговаривать на срок свыше 3 месяцев.

Вообще нет того пустяка, нет того мелкого проступка, за который в советской России не применялся бы расстрел. Были приговорены к смертной казни за появление в пьяном виде; за злоупотребление продовольственными карточками; за незакономерное пользование автомобилями; за побег из лагеря (откуда все заключенные свободно ходят на работу), за «липу», то есть за проживание по подложному документу…

Ни один арестованный, попавший в руки Чека или трибунала до самой последней минуты не может быть уверен, что его дело не примет трагического оборота, и, наоборот, самое тяжкое преступление может закончиться пустяковым наказанием. Революционная совесть может быть и хорошая вещь, но отсутствие гарантий и норм создает какую то фантасмагорию произвола и дикую пляску случайности.

Отношение к жизни человеческой какое-то неряшливое, разгильдяйское. В Бутырке было несколько случаев, когда на расстрел звали однофамильца. Осенью 1920 года Бутырская администрация вывесила на видных местах копию телефонограммы желдорревтрибунала, предписывавшего не задерживать и в срочном порядке передавать кассационные жалобы смертников. Тут же сообщались фамилии расстрелянных только потому, что кассация запоздала.

На характер приговора часто оказывают влияние разные побочные обстоятельства. Пишущему эти строки пришлось побывать в подвале Ярославской губчека, в котором в это время сидел один из видных чекистских следователей, инспектор секретно-оперативного отдела губчека и пр. «Кумир поверженный — все же бог». И сидевшие в подвале видные ярославские жители относились с большим почтением к чекисту, уступили ему лучшее место, ухаживали за ним и почтительно расспрашивали его о разных делах.

— Скажите, за что расстреляли такого то (бывшего полковника)? Ведь он старый человек и ни во что не вмешивался.

— А видите, он попал неудачно. Тогда как раз в губернии подымались кулацкие восстания, и мы решили усилить строгости. Тут его судьба и решилась.

— Ну, а вот такого-то? Ведь все знают, что против советской власти он не шел. И арестовали его, когда спокойно было.

— Это расстреляли зря, просто по глупости. Попал он следователю такому то. А это — следователь особенный, бывший рабочий, водопроводчик. Вначале работал хорошо, а потом начал пить. И допился до того, что пьяный с револьвером за председателем губчека гонялся. В канцелярии из за него занятия сколько раз прекращались — все разбегались. А допрашивал он так, что прямо смех один. Был у него друг, гармоньщик, с которым они вместе пьянствовали. Вот он напьется и идет допрашивать арестованных. А чтобы ему не скучно было, он с собой и друга своего брал. Этот допрашивает, а тот на гармошке наигрывает… Был он малограмотный. Писать настоящего заключения не мог и только выводил каракулями: белай расхот. Из-за него и погиб такой то…

На языке казенных публицистов о таком правосудии говорится: советская власть каленым железом выжигает буржуазные пороки и насаждает пролетарские, революционные добродетели.

Норм нет, и никто не знает, где кончается глупость пьяного следователя и вступает в действие революционная совесть трезвого.

При старом режиме всякий знал, что ему грозит за данное преступление, сколько приблизительно времени ему придется провести в предварительном заключении, когда его должны допросить, когда вручить обвинительный акт и т. д. Кроме того в тюрьму время от времени являлся товарищ прокурора, который делал разъяснения и давал указания. Были инстанции, куда можно было направлять жалобы.

Теперь же абсолютное самовластие Чека. И как бы для того, чтобы подчеркнуть неограниченность произвола, Чека усвоила себе правило — не отвечать ни на какие прошения и заявления арестованных. Вы можете писать сколько угодно, кому угодно, и вы не только не получите ответа, но вы даже не будете знать, отправлено ли ваше заявление, дошло ли оно по назначению, попало ли оно в надлежащие руки.

Во время знаменитого в тюремной летописи апрельского развоза трехсот социалистов из Бутырок по провинциальным тюрьмам арестованным не дали собрать веши, которые остались в камерах в большом количестве. Кроме того было белье, сданное в стирку, была обувь, отправленная в починку, было платье, попавшее для ремонта в портновскую мастерскую.

Многие «развезенные социалисты» стали похожи на турецкого святого — ничего у них нет, их взяли силком с постели, в одном нижнем белье. Тот оказался без фуражки, другой босиком, у третьего остались в Бутырке ценные учебники. А ведь нужно жить в это время в советской России, чтобы понять, какую ценность имеют вещи. Ведь все «донашивают» старое. Гражданин, живущий честным трудом, лишен всякой возможности приобретать себе одежду и обувь.

Уже в вагонах заключенные составили списки оставленных ими вещей с точным указанием, где что находилось, и послали заявления на имя тюремной администрации и В. Ч. К. Проходят недели — ответа нет. После повторных заявлений, заключенные пишут в президиум, в В. Ч. К., во В. Ц. И. К. и в рабоче-крестьянскую инспекцию, указывают, что стоимость оставленных вещей исчисляется десятками миллионов, что здесь могут быть громадные злоупотребления низших агентов, и что при неполучении ответа они, заключенные, будут считать и сочтут в праве утверждать, что советская власть, в лице ее центральных органов, санкционировала этот явный грабеж, когда со многих буквально была снята последняя рубашка. Заявления эти с десятками подписей, среди которых находились имена людей, достаточно известных, были доставлены по назначению, но — никакого ответа. Советская власть выше этого.

Справедливости ради необходимо отметить, что впоследствии политический Красный Крест таки добился того, что оставленные вещи было приказано выдать ему, Красному Кресту, для передачи заключенным, но значительная часть вещей оказалась расхищенной. Наступили холода, приблизилась зима, и для многих началась форменная трагедия — их теплые вещи пропали. В. Ч. К. проявила тут новый акт либерализма — Красному Кресту было выдано из запасов Ч. К. некоторое количество старых поношенных вещей для раздачи неимущим социалистам. Носили их и думали: каково их происхождение? Не снято ли это с расстрелянных?

Но такая гуманность проявлялась только к социалистам, которые сидят бессрочно, без предъявления обвинения, хоть и подвергаются достаточно суровым мерам воздействия, хоть и исключаются из всех советских амнистий, — но в тюрьмах все же являются «привилегированным» сословием и находятся как бы на положении опальных дворян. Хоть они сейчас и в немилости, но всё таки это, можно сказать, белая пролетарская кость. К тому же из за них бывает не мало неприятностей в буржуазной Европе. Впрочем, не-социалисты не стали бы домогаться и не осмелились бы писать начальству по такому поводу.

По советской конституции, заключенный «как в самых первых домах» должен быть допрошен в первые два-три дня после ареста.

 Обычно это правило не соблюдается, и, если кого-нибудь допрашивают исправно, «по конституции», то это — очень плохой знак. Это пахнет скоропостижным расстрелом. Обычно же своевременный допрос в лучшем случае сводится к тому, что заключенный заполняет лишнюю анкету. А анкет в советской России всюду, в том числе и в местах заключения, заполняется множество. Редкий заключенный, просидевший несколько месяцев не смог бы себя обклеить заполненными им анкетными листами с головы до пят.

Фактически же заключенные неделями и месяцами сидят без допроса и без предъявления обвинения. Следствие тянется убийственно медленно и нет никаких сроков для завершения его. На все заявления и прошения не отвечают. Никто из начальства к заключенному не является и нет никакой возможности получить справку о состоянии дела. Тогда заключенный пускает в ход свое единственное и последнее средство — он объявляет голодовку.

В Бутырской тюрьме в середине 1920 года число голодающих, объявивших голодовку в одиночку или небольшими группами, ежедневно колебалось от 30 до 80 человек. Советская власть не баловала голодающих. Хоть о дне начатия голодовки заблаговременно, за неделю или даже за две, посылалось извещение, но власть давала возможность голодовку начать и сознательно затягивала ее, чтобы впредь и другим неповадно было голодать. Следователь или писец являлись к голодающему обычно не раньше, чем на 4–5, а то так и на 6–7 день голодовки. Но все таки победой считалось уже то, что кто то пришел и что то сказал. Нельзя, впрочем, не отметить того, что власть зачастую обманывала голодающих, давая им ложные обещания. Ведь второй раз начать голодовку истощенному не так то легко.

Для начала голодовки были приблизительные, неписанные сроки. Среди заключенных были специалисты, которые знали, когда можно начинать голодовку. С ними консультировали, а они, взвесив все обстоятельства, или рекомендовали начать, или многозначительно говорили: нельзя, рано еще. По этому делу нужно еще месяца полтора подождать, а потом можно и голоднуть…

 Характерно, что не только заключенные, но и следователи признавали какие то обычно правовые сроки для голодовки. Однажды в Бутырках начала голодовку после двух месяцев сидения женщина — мать маленьких детей. Следователь приехал на шестой день, когда положение голодающей было настолько тяжело, что требовалась серьезная медицинская помощь. Мальчишка-следователь грубо, на «ты» стал орать на больную женщину, лежащую с компрессами: как она смела начать голодовку. Она обязана была ждать еще по крайней мере два месяца, и лишь тогда имела право прибегнуть к этому средству…

Что касается результатов, то голодовка имела ту хорошую сторону, что она хоть несколько освещала дело и часто приводила к ликвидации роковых чекистских ошибок.

В октябре 1920 года в Бутырках начал голодовку заключенный, требуя предъявления обвинения. Приехавший следователь установил, что ордер на освобождение голодающего был выписан еще в августе 1919 года и что заключенный просидел около десяти месяцев в тюрьме единственно потому, что в канцелярии ордер об освобождении был по ошибке преждевременно подшит к делу. Без голодовки он мог бы сидеть вечно, ибо на все прошения и заявления ему, как и всем, ничего не отвечали. И никакого расследования, никакого наказания за столь вопиющую небрежность произведено не было.

Почти одновременно разыгрывалась такая история: в одной из башен ночью, во время игры в карты разодрались арестанты и подняли такой шум, что пришлось вызвать конвой вместе с комендантом Папковичем. Во время укрощения строптивых один из арестантов так сочно облаял Папковича, что тот сказал: «Я тебе этого не прощу, ты меня долго будешь помнить»… Явившись в контору Папкович потребовал дело арестанта-оскорбителя и хотел придумать надлежащую месть, но первое, на что он наткнулся в деле, был ордер на освобождение, датированный 4 месяца тому назад и по ошибке вшитый в дело. Таким образом невольно Папкович поступил по христиански. На оскорбление он ответил величайшей услугой.

Простая неграмотная баба, мать пятерых детей, была схвачена на станции Козлов и доставлена в Москву, на пятом или шестом месяце она объявила голодовку. Оказалось, что ее дело потеряно, и никто не знал, за что ее арестовали и зачем привезли в Бутырки. Не знала этого и она. В конце концов ее все таки освободили не только без дела, но и без личных документов, которые тоже затерялись.

Между прочим потеря личных документов наблюдается почти столь же часто, как и исчезновение некоторых вещей, взятых при обыске.

Во время одной из голодовок обнаружилось, что вместо обвиняемого по ошибке сидел его однофамилец, все время недоумевавший, за что его забрали, и напрасно заваливавший запросами все инстанции…

И вот при таких то порядках своих канцелярий Чека неукоснительно проводит принцип — не отвечать ни на какие заявления заключенных и не придавать им значения.

Давали ли голодовки какой-нибудь результат, кроме обнаружения бесконечного множества трагических «советских анекдотов», подобных вышеперечисленным? Да, давали, но только не всегда и не всем. Громадное значение имело происхождение арестованного, на роли которого вообще приходится остановиться.

В отношении прав и преимуществ население советской страны распределяется в нисходящем порядке на пролетарское, крестьянское, полупролетарское, буржуазное и аристократическое. Высшее образование, наличность ученых степеней, знание иностранных языков и т. п. считаются признаками неблагоприятными и отягчающими положение арестованного. Принадлежность к коммунистам и красной армии, наоборот, облегчает всякую вину (исключения, конечно, бывают, но они только подтверждают правило.)

Аристократическое происхождение есть уже само по себе тяжкое преступление против советской власти. Осенью 1920 года в Бутырках сидел военнопленный офицер, австриец, Кароли, типичный армейский служака, старик 55–56 лет. Его арестовали при возвращении домой, заподозрив, что он то и есть венгерский граф Кароли. На этом усиленно настаивал следователь В. Ч. К.

— К сожалению, я не граф, — запирался Кароли. Я не венгерец, а немец, и притом самого скромного происхождения. Но если бы я и был графом, то я — не ваш подданный, преступления против вас не совершил и ничего от вас не хочу, кроме лишь того, чтобы вы меня отпустили домой.

Но следователь возражал:

— Раз вы граф, то этого одного достаточно, чтобы вас арестовать, ибо вы не можете не быть смертельным врагом пролетариата. То, что вы иностранец — не имеет значения, ибо наша революция — мировая. А пустить графа в буржуазную страну — это все равно, что пустить щуку в воду…

Три или четыре месяца просидел злополучный Кароли за свою неудачную фамилию, а потом вдруг ему объявили, что он вместе со многими другими обавляется заложником за венгерских коммунистов.

В официальной ноте наркоминдела Чичерина армейский офицер немец Кароли был все-таки наименован венгерским графом Кароли. Характерно то, что действительный граф Кароли оказал большие услуги коммунистам при образовании венгерской советской республики и является не то коммунистом, не то лицом, сочувствующим коммунизму.

Не менее характерно, что следователь В. Ч. К. так рьяно стремившийся уличить Кароли в графском происхождении, был никто иной, как барон Пиляр фон Пильхау, который, под именем «товарища Пиляра», теперь стоит на страже коммунизма.

Буржуазное происхождение тоже не сулит ничего приятного, при чем в расчет берется именно происхождение, а не социальное положение в данный момент. Бывший буржуй, у которого отняли все его достояние и который состоит теперь служащим или рабочим и находится в значительно худшем материальном положении, чем обычный рядовой пролетарий, конечно, заносится в буржуи.

Вообще при занесении в эту группу царит значительный произвол. Социал-демократ В. очень забавно рассказывал, как следователь хотел занести его в буржуи, тогда как он претендовал на полупролетарское происхождение. Следователь был почти убежден его доводами, но заколебался — высшее образование.

— Ну что ж, — не унимался В. — образование ничего не значит. Ведь вот Ленин считается очень образованным человеком…

В конце концов сошлись на компромиссной формуле: «приличного происхождения и недурного образования».

Самое лестное и самое выгодное — это пролетарское происхождение. Обычная формула приговоров гласит: такой то присуждается к такому то наказанию, но, принимая во внимание его пролетарское происхождение, наказание понижается на четверть, на половину, а то и больше. В «Коммунистическом Труде» однажды был напечатан такой приговор: За агитацию против советской власти такой то приговаривается к трем годам тюремного заключения, но, в виду его пролетарского происхождения и малой сознательности, приговор будет отменен, если обвиняемый согласится прослушать десять лекций о коммунизме.

Это рабочелюбие не мешало арестовывать рабочих в таком количестве, что будущий историк, по всей вероятности, должен будет признать, что советская Россия побивает все мировые рекорды по части репрессий за малейшее проявление рабочего движения. Но на ряду с этим шла самая беззастенчивая лесть мозолистому кулаку рабочего и самое низкое заигрывание и развращение пролетариев. В результате стойкие и честные элементы из рабочих сбавлялись «шкурниками» или «подкупленными агентами Антанты» и сидели на общем основании. За то для тех, кто усиленно козырял своим чистокровным пролетарским происхождением или начинал, как теперь выражаются «рыкапытить» (заигрывать с Р. К. П.), была возможность выскочить из тюрьмы, не в пример всем прочим.

Эта «двойная бухгалтерия» по отношению к рабочему, вносила громадную путаницу в пролетарские головы. Как то в Бутырку доставили группу в 16–18 рабочих с мастерских Александровской жел. дороги. Там на экономической почве происходили какие то волнения, их выбрали делегатами и их постигла судьба, нередко уготованная рабочим делегатам. Через некоторое время их хотели перевести в Сокольничью тюрьму, где условия значительно хуже Бутырских.

Рабочие не захотели идти, вызвали коменданта и начали его допрашивать, верно ли, что теперь в советской России вся власть должна принадлежать рабочим, и что именно рабочие — хозяева, а администрация всякая — только приказчик пролетариата… Администрация охотно согласилась с этим ортодоксальнейшим тезисом.

— Так почему же вы арестовываете нас, почему томите в тюрьмах, почему ставите в плохие условия? Ведь мы делегаты рабочих и хотели только выполнить их волю.

Комендант ответил, что это его не касается. Власть, конечно, должна принадлежать рабочим, но его дело — маленькое, он должен исполнять то, что приказывает начальство.

При голодовках пролетарское происхождение играло громадную роль, особенно если голодали рабочие с крупных предприятий. Значительное большинство этих голодовок заканчивалось успешно и длилось не особенно долго — 5-6-7 дней. Первоначально голодовки начинались требованием закончить следствие, предъявить обвинение и т. п., но постепенно требования расширялись. Объявляет кто-нибудь голодовку с требованием закончить следствие, Через несколько дней получается ответ: следствие закончено. Вы приговорены в тюрьму на такой то срок. На это голодающий отвечает: — Не согласен. Приговора не принимаю. Голодовку продолжаю впредь до освобождения.

Нам, старым тюремным сидельцам, воспитанным в преклонении перед приговором, как перед чем то незыблемым и непредотвратимым, подобные голодовки казались легкомыслием и нелепостью. Однако, действительность показала, что в Советской России это не так. Здесь приговор не является чем то окончательным и устойчивым. Под влиянием голодовки приговоры на наших глазах и отменялись и видоизменялись. Это вносило величайший разврат в тюремную среду и толкало легковерных людей на новые голодовки, которые затягивались на 12–15 дней и кончались ничем, превращая голодающих в инвалидов.

Особенно характерна для существующих нравов голодовка анархистов в декабре 1920 года. Десять анархистов, имевших различные приговоры, вплоть до десятилетнего тюремного заключения, объявили голодовку с требованием освободить всех их.

В это время постепенным и медленным «развинчиванием» политические добились для себя больших вольностей и фактически внутри своего 12-го коридора пользовались полной независимостью. Администрация почти не вмешивалась во внутренне отношения и внутренние порядки на коридоре… Анархисты заняли одну из камер 12-го коридора, перевели в нее двух анархистов, участвовавших в голодовке, и начали голодать. На седьмые сутки глубокой ночью администрация сделала попытку развезти их, но анархисты оказали сопротивление, отбивались от надзирателей чем попало — и попытка не удалась.

На следующий день в тюрьму был прислан отряд чекистов и начали делаться приготовления к насильственному увозу голодающих. Социалисты считали эту голодовку нацелесообразной и отношение к ней было весьма сдержанное. Но допустить насилие над голодающими они находили невозможным, и большинство решило не давать анархистов, даже если бы пришлось довести дело до прямого физического столкновения с чекистами.

На 12-й коридор сошлись все социалисты и анархисты из всех частей тюрьмы (одиночных корпусов, мужского и женского, башен и околотка). Получился какой то бивуак, на котором толкалось около 200 человек. На коридор стащили всякое дреколье, колуны, камни. Камеры голодающих заперли изнутри огромными железными болтами специально для этого изготовленными, и забаррикадировались. На коридоре был избран свой комендант, — расставлены посты, организована разведка и т. д.

В виду серьезного положения в тюрьму явился начальник секретно-оперативного отдела В. Ч. К. — Самсонов — и начался, по советскому обычаю, длительный митинг. Сперва Самсонов потребовал, чтобы голодающие выдали подписку о том, что в своей смерти от голодовки они советскую власть не винят, ибо власть хотела применить искусственное питание, а они этому воспротивились. Выпустить же их никак не возможно, чем бы их голодовка но кончилась.

Голодающие видоизменили свои требования: если не желаете нас выпустить, то отпустите нас за границу в любую страну Европы или Азии. Если же нельзя и за границу выпустить, то они просят, чтобы им дали умереть спокойно. Подписку о том, что в своей смерти они никого не винят, они дадут, но только в несколько иной редакции.

Самсонов изумился: Вот вы какие анархисты! Из единственной социалистической страны вы готовы убраться в любую буржуазную, и это достаточно характеризует степень вашей революционности. Подписки можете не давать. Что с вами будет — для нас безразлично. Но мы не можем допустить, чтобы какая то кучка арестованных оказывала сопротивление нам, рабоче-крестьянской власти. Это умаляет престиж власти. И потому голодающие будут перевезены во что бы то ни стало и чего бы это ни стоило. Мы ведем революцию в широком мировом масштабе. Наши руки достаточно запачканы кровью, и для нас теперь безразлично, будут ли новые жертвы и сколько их будет. Отряд с пулеметами войдет на коридор и сколько бы ни пришлось перебить народу, все равно, они свое дело сделают.

С этим и уехал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад