Террористическое чудовище, в угоду Европе, облачилось в белые человеческие одежды, но под этими одеждами продолжали скрываться хищные когти зверя и ненасытная душа каннибала.
Террор не ушел из жизни. Но с городских площадей и окровавленных тротуаров он укрылся в мрачные подземелья чрезвычаек, чтобы там, за непроницаемыми стенами, вдали от человеческой совести, беспрепятственно творить свое черное дело.
Террор не ушел из жизни. Но бесформенный и хаотический вначале, он принял мало-помалу очертания сложного карающего аппарата, с бесконечным числом инстанций и звеньев, с формальным «делопроизводством» и всеми аксессуарами «революционной юстиции», но всегда с одним и неизбежным концом — неумолимою смертью в застенке от руки профессионального палача.
Этот обезличенный аппарат, пускаемый в ход привычной и не дрожащей большевистской рукой, изо дня в день бесшумно и методично расстреливает почти уже бесчувственную Россию. И чем больше число ее жертв, тем глубже зарывается он в свои подземелья.
Газеты почти не печатают сообщений об ежедневных расстрелах и самое слово «расстрел» казенные публицисты предпочитают заменять туманным и загадочным — «высшая мера наказания». И только время от времени, когда раскрыт очередной контрреволюционный заговор и коммунистическому отечеству грозит опасность, на столбцах «Известий» и «Правд» появляются длинные списки людей, раздавленных машиной террора. И тогда вздрогнувшая страна узнает имена безмолвных жертв «революционного правосудия»…
Террор не ушел из нашей жизни. И может быть, потому не настало время говорить о нем во всей полноте.
Будет день, когда собранные воедино безмерные человеческие страданья и загубленные человеческие жизни сложатся в грандиозную потрясающую картину пережитого четырехлетия и перед судом истории предстанут современные каннибалы, звериными руками насаждающие коммунистический строй.
Мы же, живые свидетели террора, ежеминутно ощущающие на себе его тяжелое дыхание, видевшие кровь и знающие Смерть, — мы не можем еще говорить о нем с достаточной полнотой. Ибо то, что мы видели, и то, что мы знаем — это лишь отдельные разрозненные эпизоды,
маленькие факты-песчинки, занесенные смерчем террора в наше сознание.
Но, может быть, об этих случайных фактах, запечатлевшихся в памяти, правдивых и неприкрашенных стоустой молвой, нужно говорить и писать именно теперь, когда «террор продолжается» и когда день за днем складывается его позорная кровавая история.
Настоящие заметки и хотелось бы рассматривать, как не претендующий на полноту «человеческий документ», составленный по рассказам самих смертников и невольных свидетелей их последних дней и минут. Здесь нет «истории» террора. Здесь нет попытки дать ему политическую или этическую оценку. Только несколько маленьких фактов о расстрелах уголовных преступников, произведенных в застенке Московской Ч. К., и при том за короткий период времени, с конца января по июнь 1921 года.
Политический террор, по-прежнему грозный и неистовый, по прежнему пожирающий тысячи человеческих жизней и по-прежнему стоящий в центре внимания носителей диктатуры, остался вне рамок настоящего изложения. Уже один этот факт должен объяснить читателю истинный характер настоящих заметок.
Сколько бы ни писал о «революционной законности» доморощенный «Фукье-де-Тенвиль» — Крыленко и как бы рьяно он ни боролся за монополизацию революционными трибуналами права на человеческие жизни, — факт остается фактом: до самых последних дней расстреливали и продолжают расстреливать, соперничая друг с другом в цинизме и жестокости, все главные органы большевистской юстиции: и «революционные трибуналы», и «жел. — дорожные трибуналы», и всевозможные анонимые «тройки» и «пятерки» Чрезвычайных Комиссий.
Карающий меч террора одинаково неумолимо опускается на головы осужденных и в «судебных» заседаниях трибуналов, и в откровенно примитивных чекистских застенках.
Разница лишь в том, что судебный аппарат трибуналов «работает» несколько медленнее подвижных чекистских «троек», осуществляющих «революционную справедливость» в порядке внесудебном, в отсутствии обвиняемого, без свидетелей и защиты, — по докладу одного только следователя.
Разница лишь в том, что осужденный трибуналом знает о своей участи по оглашенному приговору, тогда как числящийся за чекистской коллегией узнает о ее решении лишь в последний момент, уходя на расстрел… другой раз уже на пороге подвала.
Но и те и другие методично и твердо осуществляют систему беспощадного террора. И те и другие не знают иного языка, кроме языка смерти…
В течение нескольких месяцев мне приходилось видеть этих несчастных людей с остановившимися глазами, бессвязно шепчущих свое роковое:
— Высшая мера наказания.
Их привозили прямо из трибуналов, еще неуспевших пережить и осмыслить страшное значение эти трех слов, и рассаживали в «строгие» одиночки вместе с такими же, как они, обреченными и ждущими своего последнего часа, смертниками.
Они механически, под диктовку других, писали бессвязные прошения о помиловании, и льготные «48 часов» тянулись для них мучительной вечностью.
Вскарабкавшись на окно или прислонившись ухом к дверному «волчку», они вслушивались в тюремную тишину, и твердые шаги надзирателей или шум въезжавшего во двор автомобиля заставлял их трепетать смертной дрожью…
Одних к концу вторых суток забирали на расстрел, и они уходили из одиночек судорожно торопливые и почти невменяемые. Другим улыбалось «счастье» и в форточку двери просовывалась, наконец, спасительная бумажка о приостановке приговора. Впрочем, иногда сообщалось об этом устно каким-нибудь надзирателем, и осужденный оставался до конца неуверенным в том, что дни его хотя бы временно продлены.
Начинались мучительные и напряженные месяцы ожидания, судорожной внутренней борьбы между жизнью и смертью, без перспектив и реальных надежд, без мгновений спокойствия и отдыха.
Но ВЦИК обычно не торопился, поскольку вопрос шел о сохранении человеческой жизни. И его окончательные постановления приходили иногда через 4-6-8 месяцев. А люди за это время старели, таяли и души их медленно угасали… А потом, в какой-нибудь злополучный вечер, оказывалось, что смертный приговор ВЦИК'ом утвержден, и обреченный уходил навсегда «с вещами по городу», не умея объяснить, зачем эти пережитые «48 часов» растянулись для него в такую нестерпимо тягучую пытку…
Он шел условленным путем трибунальной юстиции, и путь кончался для него в том же подвале, где завершилась кровавая работа чекистских «троек». И кто знает, который из этих путей человечней и легче…
На большой Лубянке под № 14, в доме Московского Страхового Общества, помещаются главные учреждения М. Ч. К. Здесь работает денно и нощно бездушная машина Смерти, и здесь совершается полный круг последовательных превращений человека из обвиняемого в осужденного и из осужденного в обезображенное мертвое тело…
В главном здании находятся «кабинеты» следователей, по докладам которых «коллегия» выносит свои трафаретно-жестокие приговоры. Позади него, в небольшом подземелье одноэтажного флигеля, присужденные к смерти ждут своего последнего часа. И здесь же, во дворе, прилегая вплотную к Малой Лубянке, находится подвал, приспособленный под застенок чекисткого палача. Там, в самом центре города, за стенами когда то безобидного Страхового Общества притаилось одно из грязных, слепых орудий террора, в тишине и безмолвии уничтожающее сотни и тысячи человеческих жизней.
Одной из самых грозных в амфиладе следовательских кабинетов является комната № 55 — кабинет старшего следователя уголовного отделения Вуля. В его руках сосредоточены все уголовные и, в частности, «бандитские» дела, за которые обычно нет пощады, и смертные приговоры являются твердой и почти нерушимой нормой.
Вуль является постоянным и единственным докладчиком в «тройке», по всем этим делам он направляет и завершает работу младших следователей и от него зависит всегда исход рассматриваемого дела.
Еще молодой (около 30 лет), со слегка вьющимися волосами и твердым блестящим взглядом, подвижной, энергичный и спокойно обходительный в разговоре. Вуль заставляет трепетать всякого, входящего в его кабинет. Ибо редкое дело не оканчивается смертным приговором, редкий допрос обходится без зверского избиения.
Когда младшему следователю не удается вынудить сознания, он грозит отправкой к Вулю и часто одного упоминания этого имени достаточно для того, чтобы добиться «чистосердечных показаний».
Наиболее крупные дела Вуль ведет сам и его методы допроса обвиняемых являются далеко не последней чертой в общей картине чекистской юстиции. Вот один из бесчисленных образчиков Вулевских допросов, лично рассказанный Яном Отремским.
Он обвинялся в стрельбе по окнам Басманного Совдепа. При обыске у него был найден маузер с несколькими обоймами, выигранный, как оказалось, Отремским в карты… у одного из адъютантов Дзержинского. К предъявленному обвинению Отремский никакого отношения не имел и был, по его словам, оклеветан какими-то спекулянтами, с которыми он не поладил на почве дележа барышей.
Несколько щекотливое происхождение маузера возбудило особый интерес Вуля к данному делу и он решил во что бы то ни стало добиться «истины».
— «Вуль встретил меня очень любезно, — рассказывал Отремский, утирая платком окровавленное лицо. — Он предложил мне сесть, вынул золотой портсигар и осведомился, пил ли я уже — „утренний кофе“. Не дожидаясь моего ответа, он позвонил, что то сказал вошедшему на звонок служителю и через несколько минут перед нами стоял поднос с двумя стаканами кофе, сахаром, белым хлебом и маслом.
— Прошу, — сказал Вуль, — за стаканом кофе мы незаметно поговорим и о деле.
В этот момент раздался телефонный звонок и я услышал такой разговор Буля:
Ян Отремский сидит как раз у меня… Я уверен, что расстреливать его не придется… Он сейчас чистосердечно во всем сознается и будет у нас дельным сотрудником…
В этот момент я не сообразил, что весь разговор был специально подстроен для меня и мне сразу стало не по себе.
Интересуются, живы ли вы еще… — улыбаясь, сказал мне Вуль и пододвинул тарелку с хлебом.
Но я не мог ни пить ни есть, так как чувствовал какую-то западню и был очень взволнован.
— Сознайтесь во всем, Отремский — продолжал Вуль, и мы забудем ваше прошлое — Вы поступите к нам на службу.
Он принялся меня уговаривать и в течение 15–20 минут беспрерывно переходил от заманчивых обещаний к угрозам. Я же упорно отрицал свое участие в обстреле Басманного Совдепа и отказывался от службы в Ч.К.
Увидев мое упорство, он вышел, наконец, из терпения и, вскочив с места, схватил стоявшую в углу винтовку и прикладом принялся меня бить. После нескольких ударов в голову и грудь я зашатался и окровавленный упал на пол. Но через минуту очнулся, встал и, напутствуемый кулаками и грубой бранью Вуля, вышел кое-как из его кабинета…» —
Ян Отремский был польским подданным и об этом случае зверского избиения сообщил в Польский Красный Крест, приложив в качестве вещественного доказательства окровавленный платок. Однако, польское подданство не спасло Отремского и вскоре после этого «допроса» — 14 мая 1921 г. — он был по докладу Вуля расстрелян…
Я остановился на этих характерных подробностях допроса Отремского для того, чтобы не загромождать дальнейшего изложения десятками аналогичных фактов. Эту систему «допросов» Вуль практикует изо дня в день с неизменным спокойствием и благодушием, варьируя лишь изредка детали.
Так, в подозрительных случаях, он лично обыскивает допрашиваемого, дабы убедиться, что тот безоружен и в достаточной мере беззащитен. Иногда он предпочитает бить не по голове, а по мускулам и локтевым суставам вытянутых рук…, но в остальном — твердо установившийся шаблон: папиросы, кофе, белый хлеб, продолжение сотрудничества в уголовном розыске и… приклад винтовки.
И так день за днем, при почти поголовной пассивности истязуемых. На языке избиваемых бандитов это называется:
— Вуль сыграл на гитаре.
И за эту талантливую и усердную «игру на гитаре» следователь Вуль, член Российск. Коммунистической Партии, носит на груди орден Красного Знамени.
Как и в добрые старые времена, коммунистическая охранка и мир уголовных преступников так тесно между собой связаны, что трудно иной раз установить грань между преследующим и преследуемым, между блюстителями «революционного» порядка и его нарушителями.
Вчерашний бандит становится сегодня верным сотрудником Чрезвычайной Комиссии, а вчерашний чекист оканчивает жизнь в подвале под рукой палача. Суб'инспектор уголовного розыска М. Ч. К. Морозов, ближайший сотрудник и товарищ Вуля, уличенный во взяточничестве, приговаривается по докладу Вуля же к смерти, а профессиональные бандиты дореволюционного времени «Шуба» (кличка), «Сметана» (кличка), Зубруйчик и др., после удачной «игры на гитаре» превращаются в агентов уголовного розыска и энергично выдают своих прежних товарищей по профессии. При этом любопытно отметить, что выданным ими бандитам ставятся при допросах в вину не только «текущие» преступления, но и те, которые были совершены ими в «доисторические» времена, в сообществе с Шубами и Сметанами. И очень часто, на угрожающие вопросы Вуля допрашиваемый простодушно отвечает:
— Спросите Шубу (или Сметану) — в этом «деле» мы с ними вместе «работали».
Если безчисленные «Шубы» разного ранга путем розыска, предательства и сложной провокации (Мне известен целый ряд случаев, когда крупные дела о взятках, подлогах, хищениях и др. «преступлениях по должности» — дела, оканчивавшиеся неизменно смертными приговорами, создавались провокационно агентами Ч. К., заинтересованными лично в процентном отчислении с каждого «налаженного» дела. К сожалению, перечисление целого ряда подобных дел слишком загромоздило бы настоящие заметки.), поставляют самый материал для расстрелов и если неутомимый Вуль при помощи «тройки» спокойно и деловито накладывает на свои жертвы тавро обреченного, то скрывающийся от дневного света и человеческих глаз палач является последним звеном в кровавой цепи чекистской юстиции. В описываемый период времени профессиональным палачом М. Ч. К. был алчный, тупой и жестокий красноармеец Панкратов, заменивший умершего от сыпного тифа и нервного расстройства палача Емельянова.
Этот человек, расстрелявший собственными руками несколько сот жертв, был простым, тихим крестьянином Рязанской губ. и жил безбедно у своего отца. В 1913 году был призван на военную службу, а через несколько месяцев в связи с объявлением войны попал на фронт и там выслужился до чина фельдфебеля. Положение ротного «шкуры» резко изменило характер Панкратова и здесь впервые загорелись в его глазах зловещие огоньки.
В 1917 году он был отпущен по демобилизации домой, но вскоре вновь был взят большевиками на военную службу и в качестве бывшего фельдфебеля назначен сразу на должность начальника особого батальона при М. Ч. К. Здесь Панкратов близко сошелся с палачом Емельяновым и заменил последнего, когда тот умер.
Двадцати семи лет отроду, среднего роста, плечистый и белесый, Панкратов обращал на себя внимание наголо выбритой головой и блестящими серыми глазами на красном от беспрерывного пьянства лице.
От него всегда несло водкой.
Жил он на Сретенке, снимал одну комнату и делил свой досуг с 25-летней Ефросиньей Ивановной, проституткой с Тверского бульвара.
Каждый день по утрам он приходил в М. Ч. К. и в тюремном отделении просиживал без всякого дела часов до 3-х. Здесь же обыкновенно обедал.
Всех долго сидевших заключенных он знал лично и помнил во всех подробностях их «дела». С некоторыми бывал даже любезен, угощал папиросами и давал понять, что может по своему положению многое сделать для облегчения их участи. С другим, наоборот, брал тон сурового начальника и беспричинно ругал специфической многоэтажной бранью. Больше всего не выносил, когда его расспрашивали о расстрелах.
Так проводил он первую половину дня. Но и в эти часы Панкратову перепадала иногда работа. Он был незаменим, когда требовалось «навести порядок» среди арестованных, и в экстренных случаях комендант Родионов вызывал его для кулачной расправы…
Всех приговоренных «тройкой» М. Ч. К. и разными трибуналами к смерти он лично принимал под расписку, т. к. любил порядок. Иногда на него находило нечто вроде человеколюбия и тогда он деловито, с чувством собственного могущества, заявлял:
— Этого я принять не могу: у него дело маленькое и, может быть, выйдет ему помилование.
Такого счастливца уводили обратно в тюрьму.
За своими жертвами по большей части Панкратов ездил сам. Обращался с ними грубо, был глух, как стена, к их мольбам и жалобам, и беспрерывно ругался.
Часам к 6 вечера свозил их всех в М. Ч. К. и, севши куда-нибудь в угол, курил и молча ждал «темна». А через час, возбужденный, с лихорадочно горящими глазами он спускался в подвал и принимался за свое палаческое дело…
В те вечера, когда не было «работы», Панкратов уходил восвояси, всегда оставляя точные указания, где его можно «на всякий случай» найти. А «случаи» такие, действительно, время от времени бывали.
Однажды Панкратов пошел со своим земляком и будущим преемником Жуковым к сапожнику мерить новые сапоги. Не успел он одеть на одну ногу сапог, как в мастерскую вошел курьер и сообщил, что Панкратова вызывают в М. Ч. К. Попросив Жукова обождать, Панкратов ушел, но через какие-нибудь 40–50 минут он снова вернулся и деловито продолжал прерванную примерку сапог. В промежуток он расстрелял человека.
В другой раз Панкратова вызвали в М. Ч. К. прямо из театра Корша, куда он пошел с Ефросиньей Ивановной и Жуковым. Пришлось взять извозчика и ехать на Лубянку, а его спутники, не торопясь, пошли домой. Через час — полтора вернулся домой и Панкратов, успев расстрелять трех бандитов. Он был сильно пьян и за чаем угрюмо молчал…
Так переплетались у Панкратова служебные обязанности с личными будничными делами и развлечениями.
Жил Панкратов богато и сытно. Много пил, много ел, много играл в карты и временами много проигрывал. Деньги у него никогда не переводились, так как доходы были большие и постоянные. Не говоря уже о высоком жалованьи, ему отходило почти все имущество расстрелянного. Что похуже — он продавал, что получше — одевал на себя. Отходили в его собственность и все ценные вещи, которые случайно оказывались на убитых. А больше всего он интересовался золотыми зубами — у другого полный рот их. И Панкратов аккуратно выламывал из еще не окоченевшего рта…
За трудную и хлопотливую работу Ч. К. баловала Панкратова и усиленно подкармливала его. Помимо обще-чекистского пайка, он получал еще ежедневный усиленный паек, с вином, мясом и белым хлебом, а за каждого расстрелянного причитались ему еще дополнительные материальные блага.
Панкратов был хозяйственный человек и после каждого «рабочего» дня он аккуратно составлял «требовательную ведомость» для представления ее в контору.
Так жил Панкратов в довольстве и сытости и на судьбу свою не жаловался. Но понемногу стала подкрадываться к нему усталость, а по ночам начали душить кошмары… А тут как раз массовые расстрелы случились… Почувствовал, что сдает и что ум за разум заходит…
Испугался. Решил бросить службу, — спасибо под рукой оказался Жуков — надежный и достойный заместитель. Вместе с должностью и квартирой перешла к Жукову и Евфросинья Ивановна… А Панкратов через несколько дней ушел. Говорят, что устроился заведывающим какого то Совхоза…
С именем этого палача связана бесконечная река человеческой крови, непередаваемые жестокости и такие душевные муки последних минут, от которых мутился разум и потухала воля идущих на смерть людей.
Подобно Вулю, Панкратов был членом Российской Коммунистической Партии. Подобно Вулю, он любил свое ремесло и, подобно ему, вкладывал в убийство людей столько творчества и столько изобретательности, сколько было доступно его несложной звериной натуре.
Панкратов умел подготовлять к последней минуте свои обреченные жертвы и техникой расстрела владел в совершенстве. То жестокими избиениями, то грозной циничной руганью, то зловещими огоньками лихорадочно возбужденных глаз он превращал самых буйных бандитов в пассивные и безвольные существа, которые словно в гипнозе шли к нему в руки, торопились, машинально раздевались, боясь ослушаться малейшего приказания и ждать рокового выстрела почти уже умершим сознанием…
Об этих последних часах и минутах приговоренных к смерти будут последующие строки.
Позади главного здания с вереницей следовательских кабинетов находится, как уже было сказано, одноэтажный флигель, в котором в прежние времена помещался архив Страхового Общества.
Налево от входа имеются две комнаты, приспособленные под общие камеры для заключенных, и три маленькие «строгие» одиночки. Сюда обычно приводят только что арестованных или вызываемых на допрос и редко кто застревает здесь на продолжительные сроки.
Направо от входа находится большая, своеобразного устройства комната, где вдоль всех четырех стен тянется узкая галерейка с перилами, а вместо пола открытое пространство в подвальное помещение, которое соединено с верхом винтовой железной лестницей. Это тот самый таинственный и страшный «Корабль», в «трюме» которого обреченные неумолимо уносятся к роковому берегу Смерти…
В одной из каменных стен «трюма» имеются две маленькие кладовые, превращенные в одиночки. Здесь обезумевшие от ужаса люди доживают свои последние земные часы.
На «Корабле» почти всегда тишина и безмолвие. Глухие стены «трюма» не пропускают со двора человеческих голосов, а замазанные краской окна верхнего этажа почти не пропускают дневного света. Здесь нет ни дня, ни ночи, ибо круглые сутки горит электричество. Здесь нет ни пространства, ни времени, ибо в давящих тисках подземелья каждая минута кажется неподвижной вечностью. Здесь оборваны все связи с жизнью, ибо единственная, ведущая в живой мир лестница охраняется зоркими часовыми, и ждущий своего последнего часа поднимается по ней только один единственный раз для того, чтобы покинуть «Корабль» и ступить покорной ногой на берег Смерти.
Каждый вечер, с заходом солнца, наверху у лесенки открывается дверь, раздается звонкий голос вошедшего палача, и очередной обреченный покидает «трюм». А на его место приходят новые и новые…
Большинство смертников проводят здесь лишь один день. Но есть другие, которые томятся на «Корабле» долгими неделями, изо дня в день ожидая своей очереди. Каждый вечер они переживают снова и снова последнюю мучительную агонию и каждое утро они вновь в предсмертной тоске дожидаются сумерек…
Возможно ли передать простыми человеческими словами всю бездну ужаса и отчаяния, которое держит в своей черной пасти обреченных узников «Корабля»? И знает ли о ней что либо тот, кто сам не спускался неуверенными шагами по винтовой лестнице в «трюм»? Бессильно человеческое воображение, беспомощны человеческие слова… И только слабым и бледным отражением долетают до нашего сознания отдельные отрывки той потрясающей трагедии, которая разыгрывается в тишине чекистских подвалов, в самом центре Москвы…
Вот несколько случайных эпизодов из жизни таинственного и страшного «Корабля», бесхитростно и правдиво рассказанных несколькими «счастливцами», ожидавшими там смерти и «помилованными» впоследствии ВЦИК'ом.
— В самом конце января 1921 г. — рассказывает один из них, — я был посажен на «Корабль» где сидели два смертника в ожидании казни. Они обвинялись в вооруженном ограблении автомобиля в Третьяковском проезде и похищении 287 миллионов рублей. Их товарищи по делу сидели в соседней одиночке и точно также готовились к смерти.
Осужденных «тройкой» М. Ч. К. расстреливали обычно по средам и субботам. Вот почему в среду, 26 января, они ясно сознавали, что доживают последний день. Тем не менее они были очень спокойны и даже во время раздачи обеда обратились к старосте с просьбой: — Налей нам погуще. Не забудь, что кормишь нас сегодня в последний раз…
И, действительно, часов около 6 вечера пришел дежурный и распорядился увести из подвала всех случайно и временно помещенных там заключенных. Стало ясно, что сейчас будут брать на расстрел.
Наши обе одиночки были открыты, но поговорить с приговоренными из соседней камеры не было никакой возможности, так как дежурный зорко следил за каждым их движением. Им удалось все-таки наскоро уничтожить кой-какие записки…
Через полчаса, в сопровождении коменданта Радионова, спустился в подвал палач Панкратов. Смертников вызвали из одиночек и приказали тут же раздеваться.