Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Одиночество - Николай Евгеньевич Вирта на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Книга первая

МЯТЕЖ


Глава первая

1

Холод, мерзость, трусливый шепоток — губернский город Тамбов, март восемнадцатого года.

С воем и лихим посвистом гуляет по улицам ветер, несет хлопья мокрого снега, срывает бумагу со стен и рекламных вертушек, — клочья ее точно птицы, носящиеся в сыром, холодном воздухе. Редкие электрические фонари бросают неровный желтоватый свет на лужи, на оголенные уродливые сучья деревьев, на мокрое железо крыш. Громыхают водосточные трубы, гудят телефонные столбы.

И все падает и падает снег; хлипкое месиво толстым слоем покрывает тротуары и мостовую.

Обыватели сидят дома, на тяжелые щеколды заперли двери, дубовыми ставнями закрыли окна, спустили злых псов с цепей.

Но только ли холодный, визгливый ветер словно бы вымел улицы Тамбова? Не слухи ли, носящиеся по городу так же буйно, как носится из конца в конец улиц буран, в этот тревожный вечер загнали господ чиновников, купечество, дворян и мещанство тамбовское в прадедовские норы, не страх ли опустил тяжелые щеколды на двери и прикрыл дубовыми ставнями окна?

С тех пор как с престола стащили последнего недотепу из дома Романовых, господам чиновникам, дворянам, купечеству и мещанству жилось, пожалуй, даже вольготней, чем при его императорском величестве. Конечно, разговоров о революции, свободах и жертвах во имя «священного долга перед союзниками в эту трагическую минуту» хоть отбавляй. А во всем прочем? Во всем прочем Александр Федорович Керенский и его министры оказались вполне «своими».

Господ чиновников оставили на своих местах, и они по-прежнему строчили бумаги в грязном здании Тамбовского губернского присутствия; судьи судили по императорским законам, купечество торговало, слава те господи, без всякого утеснения и имело преогромные барыши. Поставляло оно армии полусгнивший товар, загребало миллионы и напропалую кутило в ресторациях. Мещанство тоже проживало в достатке и несло свой вклад «в священное дело земли русской». Духовенство умилительно кадило фимиам ради священных интересов капитала-батюшки и тоже не медяки получало; помещики таили мечту получить за землю добрые денежки.

Когда до Тамбова донеслись залпы «Авроры» и здесь узнали, что большевики взяли власть, а Керенский дал тягу, переодевшись в бабье платье, обыватели задрожали. Однако тучи пронесло, и небо очистилось. В Тамбове большевиков, мол, по пальцам пересчитать; где уж, мол, им захватывать власть, если во всех управлениях крепенько сидят милые сердцу эсеры и безвредные меньшевички! Да и куда большевикам против всей России! Нет, не долго засидятся они в Питере!

Но месяц шел за месяцем, а большевики сидели, и не только в Питере. Впрочем, эсеры к меньшевики тоже прочно окопались в Тамбове: меньшевики верховодили тоненькой пролетарской прослойкой, кадеты — интеллигенцией, эсеры распоряжались умами деревенской верхушки.

Большевики? Считалось, что есть у них кое-кто в самом Тамбове, в Усмани и Козлове, но главной занозой для эсеров и меньшевиков был оборонный сорок третий завод, где большевистская ячейка выросла как гриб из-под земли и начала отважную борьбу с эсерами, втянув в нее почти поголовно всю пролетарскую громаду.

Это сорок третий завод, когда еще о большевистском перевороте только носились слухи, вышел на улицы Тамбова — тысяча человек — со знаменем, на котором было написано:

ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!2

Однако эсеры были куда дальновиднее тамбовских обывателей, убаюкивающих себя розовыми мечтаниями. Еще не успели замолкнуть… выстрелы красного крейсера на Неве, как эсеры, поняв, что у власти им не удержаться и дни их сочтены, бешено начали готовиться к подпольной борьбе и устремились туда же, откуда их вынесло, — в деревню, поближе к кулакам. Туда они везли и прятали на хуторах прокламации, укрепляли свои ячейки, оружие шло в потайные места, известные лишь тем, кому было поручено воткнуть нож в спину революции.

Всю зиму восемнадцатого года и вплоть до марта эсеры судорожно цеплялись за власть, не переставая укреплять обширное и глубоко спрятанное подполье, но делали вид, что вое в порядке, и ходили, задрав носы. Обыватели, глядя на них, осмелели, над горсткой большевиков издевались, прочили скорую погибель Совдепам — тем более неслись ободряющие вести с юга, где белые генералы готовили поход на большевиков.

И вдруг точно бурей пронеслось по Тамбову: большевики готовят переворот и не собираются церемониться ни с эсерами, ни с заговорщиками любой масти.

Вот почему крепко-накрепко заперты двери и ворота, вот почему закрыты окна дубовыми ставнями и спущены с цепей злые псы. И лишь ветер носится по улицам да патрули возникают из тьмы и во тьме расплываются.

3

На Тезиковской улице — хоть глаз выколи. Фонари давно погасли, прохожих не видно, собаки истошно воют в кромешном ночном мраке, с луга, что за речкой, тянет резкий мартовский ветер, продувает глухую улицу насквозь.

Высоким забором отгородился от любопытствующих глаз особняк на самом краю улицы, большой, мрачноватый, с едва приметной дощечкой, прибитой на калитке: «Уполномоченный Петроградской конторы Автогужтранспорта Федоров».

Ставни прикрыты, ни полоски света, мертво, глухо, словно давно спит уполномоченный и его семейство. Но это только кажется — не привыкли здесь ложиться рано.

В гостиной на плюшевом диване сидит и ждет хозяина человек. Он невелик ростом, худощав, губы толстые, бледные, скулы выпирают на лице землистого оттенка, ввалившиеся совиные глаза смотрят рассеянно, глубокие провалы синеют на висках, руки узкие, одежда полувоенная: френч, галифе, щеголеватые хромовые сапоги.

Двенадцать лет отбыл Антонов на каторге, был вспыльчив, сутками просиживал в камере вот так же, как сейчас, уронив руки на колени, уставившись в одну точку невидящими глазами, думая о чем-то своем.

О чем думает он теперь? О сегодняшней ли жизни? О вчерашних ли днях своих?

В каторжной тюрьме дружил Антонов с Петром Токмаковым — в один день и за одни дела судили их в Тамбове, в одной партии каторжан отправили в Сибирь, в одну тюрьму они попали. Худой, желтолицый Петр Михайлович, с бритым черепом, сам страстно любил поговорить о политике и спорщиков, — а их немало было рядом, — любил слушать, хмуря высокий костлявый лоб, призакрыв узкие глаза, в которых светился холодный и злобный ум. Часто Токмаков бранил приятеля за дикость.

Антонов ухмылялся.

— Вот будет революция, приедешь опять в свой Кирсанов, что с собой привезешь? Какой багаж? Много ли ума набрался здесь? А ведь тут, Александр, университет можно пройти.

— Революция! — Антонов пренебрежительно отмахивался. — Будет революция, буду знать, что делать. Университет! Мой университет — жизнь. Жизнь научит, жизнь подскажет, что делать. Впрочем, кое-что надумал.

— Что надумал?

Антонов молчал.

Токмаков свирепо тряс его, шипел:

— Мне не веришь? Во мне сомневаешься? Вспомни, сколько лет друг друга знаем! Да ведь врешь, Александр Степанович, ничего ты не надумал. Думал ли ты, — продолжал Токмаков, — о партии? Всю жизнь плавал, как в луже, шатался туда и сюда…

В юношеские годы занесло Антонова, сына кирсановского слесаря, в Питер на рабочую окраину по Шлиссёльбургскому тракту, слушал речи социал-демократов, но вскоре это надоело ему. Он мечтал о бунте, о бунте немедленно, чтобы весь режим с царем, армией, тюрьмами и капиталом полетел вверх тормашками, а его, Антонова, на гребне волны вознесло бы до самых верхов. Какая волна могла поднять его, об этом не раздумывал. Кому служить, за что драться, что делать, когда вознесет его на «верхи», было это Антонову безразлично, лишь бы бунт, лишь бы удальство свое показать, лишь бы вознестись!..

Питер ничем не прельстил парня, привыкшего к деревенской жизни, и вернулся он в родной Кирсанов — городом он только назывался, большое село, только и всего. Здесь Антонов окончил учительскую семинарию, в ней сошелся с эсерами, там же познакомился с Токмаковым, кое-как проучительствовал год в селе, а потом понесло его ветрами по губернии. Был он писарем волостного правления в селе Дворики, но быстро оттуда удрал. Встречали его в Тамбове на каком-то заводе.

Недолго задержался здесь Антонов. Он возненавидел душные цехи, шум станков, скрежет металла. Работа по двенадцати часов в день пугала его и отталкивала. Город казался ему страшилищем — таким же, как Питер, только в малом размере: пыльный, грязный. Он не разбирался в глубинах этой жизни, да и не хотел разобраться. Все тут было ему глубоко чуждо: весь уклад жизни пролетариев, дух этого класса, думы и помыслы рабочих, их непреклонная уверенность в том, что именно они свалят царский строй и будут хозяевами страны.

И понимал Антонов, что среди этой спаянной своими кровными интересами массы ему не будет места и на волне пролетарского восстания ему не подняться. Он пришел на завод чужим, чужим и остался, не сроднившись с соседями по работе, ни с кем не подружившись. Люди косо посматривали на Антонова, его путаная болтовня претила им, они тотчас разгадали, что за птица перед ними…

И бежал Антонов в село, где все было привычное, свое, понятное, где мог он мечтать вылезти в вожаки «серой мужицкой скотинки»; впрочем, ее он тоже презирал. Когда же объявились в губернии «вольные степные братья» с сильным эсеровским душком, Антонов примкнул к ним. Вот где можно было развернуться его бесшабашной натуре, погулять, пограбить, пожить, как душе хочется… Жил он в лесах и лощинах, в землянках, вырытых на скорую руку, холодными зорями сиживал в засадах, поджидая урядника, стражника или станового пристава, чтобы либо прикончить зазевавшегося полицейского, либо избить до полусмерти, отнять оружие, обмундирование и пустить шагать до дому в чем мать родила.

И где бы он ни шатался, всегда таскал в кожаной сумке приключенческие романы и описания жизни великих людей.

Заманчивой показалась ему потом, когда эсеры, организовавшись, начали террор, кровавая дорожка боевиков: налеты, засады, «грабь награбленное», «смерть палачам», с громадными жертвами убиваемых и с бесконечной легкостью заменяемых новыми палачами.

Бесилась, играла и бушевала молодая кровь. Полыхающие в ночи пожары, погони и тайные пристанища, запах динамита, веселая, разгульная и бесконтрольная жизнь…

Однажды Антонова поймали. В камере, холодной и промозглой, остыла кровь; Антонов понял: игра окончена, надо расплачиваться за то, что было.

Его судили в пасмурное осеннее утро девятьсот шестого года. Плешивый старик судья спросил Антонова:

— Во имя чего вы убивали и грабили?

— Во имя революции, — горделиво ответил Антонов.

— А вы знаете, что это такое — революция?

— Получше, чем вы, надо думать, — прозвучал резкий ответ.

— К какой партии вы принадлежите?

— Я эсер.

— Значит, вы пошли к эсерам, чтобы убивать и грабить?

И укатали его на двенадцать лет.

Иногда Антонову казалось, что он действительно зря полез в эту кашу, порой верил, что вдруг вспыхнет пожар и он будет одним из героев.

И вдруг перестал дичиться, начал вслушиваться в разговоры политических каторжан, спорил с ними, из обрывков чужих мыслей плел свои бестолковые планы и честолюбивые мечты.

Он повеселел, часто слышали его смех и пение.

Петра Токмакова отправили в другую тюрьму. Антонов заскучал, затосковал… Глаза ввалились еще глубже, еще явственнее проступили скулы на щеках, обтянутых серой кожей, он часто впадал в хандру. Мечты разлетались прахом, ничто не радовало его. На Руси серая тишь, никаких вестей о грядущем бунте, тюрьма угнетала и давила Антонова, побеги не удавались.

Он снова замкнулся в себе.

Как-то зимой после работы к Антонову подсел сосед по нарам — путиловский рабочий из Питера, большевик. Был Путиловец, как его называли политические и уголовники, маленьким, сухоньким, но жилистым человеком, в руках имел огромную силу: сожмет ладонь — хоть вой; ударит легонько — останется синяк.

— Я сам о себя ушибаюсь, — смеясь, говорил Путиловец. — Иной раз захочу комара поймать, хлопну рукой по лбу — в глазах темнеет.

Его Антонов уважал, как каждого сильного человека. К тому же Путиловец был честен, прям и пользовался у товарищей неоспоримым авторитетом. Даже начальство его остерегалось.

— Ну что, все молчишь?

— Не привычен болтать, — резко ответил Антонов. — Да и что толку? Толчете воду в ступе. Ты свое, вон тот, в очках, свое. Меньшевик, большевик, а на поверку — глупости одни.

— Ты, парень, слыхал о таком человеке — Ленин кличется?

— Слышал.

— А я его и слышал и читал. Не чета он вашим брехунам. Так-то.

Антонов пренебрежительно отмахнулся. Путиловец курил едкую махру, лиловый дым плыл над нарами.

— Все истину ищете? — зло сказал Антонов. — Вот сколько тут людей, столько и истин. Спорите до хрипоты, царскому режиму разные смерти выдумываете, а он живет и не думает умирать. Нас с вами переживет.

— Но?

— Вот и «но».

— Переживет?

— Нечего смеяться. Царь — это, брат, сила! У него вон они, кандалы-то, — Антонов звякнул железными цепями. — А вы слова разные выдумываете. Плетью обуха не перешибешь.

— Ну научи, скажи, как бы ты его перешибать стал, а? — Путиловец искоса посмотрел на Антонова.

— А я бы по-другому попробовал. Поднять бы всех мужиков на бунт, вооружить их гранатами и винтовками и скопом навалиться на царя.

— Да ведь мужик мужику — рознь, — усмехнулся Путиловец в жиденькие седые усы. — Кулаку нужна земля и власть. Какой ему расчет идти на царя? У мужика победнее другая думка, а совсем бедные, надо полагать, свое в голове держат.

— Это верно, — охотно согласился Антонов. — Но на царя и помещиков ради земли пойдут все. — И тут ему припомнилась вскользь брошенная Токмаковым мысль насчет объединения всего крестьянства. — Да ведь и то скажу, — оживленно заговорил он, — плохо ты знаешь мужика, приятель. Кулак! Словечко хлесткое, а что оно означает? Я кулаков у себя на Тамбовщине видел… Такой мужик оттого голытьбой в кулаки произведен, что у него в руках земля. Землю без ума не достать, для того денежки нужны, а они сами в руки не полезут. Кулак — умный человек, прижимистый, это так. И насчет помещиков у него одна думка со всеми одинаковая, и пойдет он против бар, вот увидишь.

— А потом? — издевательски спросил Путиловец. — Положим, дойдут мужики до конца, свалят царя, помещиков, что тогда предъявит мироед? Не сожмет ли в кулак всю деревеньку, не подомнет ли под себя и не совсем бедных и тех, кого ты величаешь голытьбой? И не выйдет ли в помещики с новым, пожалуй, куда пострашнее, обличьем?

— Ну, там посмотрим, — уклонился от ответа Антонов, потому что о том, что будет «потом», после всеобщего мужицкого бунта, он не думал. — Главное, всех трудовых мужиков объединить и поднять на царя.

— Без рабочих, стало быть, хотите с ним управиться? — не без ехидства вставил Путиловец.

— Рабочие! — Антонов презрительно поджал губы. — Тоже мне сила! Россия страна мужицкая. Мужик у нас главная фигура, а не городской обормот. Рабочие! — все с тем же высокомерием продолжал он. — Помогут — ладно, нет — без них управимся.

— Конечно, — раздумчиво отвечал Путиловец, — конечно, рабочий мужику поможет. Только какому? Как вода с маслом не сливается, Саша, так никогда рабочий не соединится с кулаком. И никогда мы не допустим, чтобы кулак все село под себя подмял и стал на Руси полновластным хозяином. Да и не свалите вы царя без нашего брата пролетария, в какой бы союз мужиков ни собрали. Ведь в этом союзе кулак тотчас верх возьмет, и пойдет между вами свара… Это истина, парень. Вспомни бунты разинские, пугачевские, вспомни, как раздавили мужика в шестом году, когда он не смог соединиться с рабочими. И помяни мое слово: только рабочий класс способен сделать то, о чем ты думаешь. Среди нас нет мироедов и бедноты. Мы сами сплошная беднота, пролетарии. Мы работаем на фабриках и живем кучно, у нас одна цель и одна партия, и дорога у нас одна. И по-другому рабочий класс будет делать революцию.

— Это на два члена — три комитета? В лесочке в кружочке читать листочки? — Антонов издевательски хихикнул.

— Стой, парень! Нас в девяносто восьмом году на заводе было таких вот, что в лесочках в кружочках собирались, человек восемь. А в пятом году оказалось более двух сотен. Да люди-то какие? Разве тебе ровня? Мне вот, — Путиловец снял очки и протер стекла, — мне пятьдесят лет, а я на тридцать восьмом году грамоте выучился. Чуешь? Не сижу сычом, как ты, не тоскую по зорям, а учусь. Может быть, пригодится! Ты слушай, парень, что кругом делается! Во всех местах наш голос звенит — вот они и лесочки-листочки, вот и комитеты!

— Ну, твоими бы устами мед пить! — весело бросил Антонов. — Посмотрим, дедушка, чья возьмет!

…И вдруг грянуло! Дорога на родину — сплошные цветы, песни, кумач, восторженные лица людей.

В Тамбове на благотворительном вечере Антонов торговал кусками кандалов; жирные пальцы, унизанные перстнями, лезли в тугие бумажники, бросали сотенные. Антонов думал: «Дорвались и мы до жизни! Эх, теперь бы не зевнуть, самое времечко банк сорвать!»

Ходил в те дни Антонов гоголем, слава кружила голову, присматривался — кому бы продать свою удаль и молодечество. И те наверх лезут, и эти вроде не на запятках… Антонов отдал бы себя любому хозяину без оглядки, лишь бы хапнуть власти, лишь бы побольше почета!

«Вот, — думал он, — настрадались, натерпелись, отвоевали свое счастье!»

Он видел, как пошли в гору его приятели: одни в министры, другие в товарищи министров, третьи захватили местечки повидней, посытней, попочетней. У всех вчерашних однокашников порозовели щеки, ходить они стали не спеша, у некоторых появились животики, и разговаривать стали они по-иному: что ни слово — торжественность, победоносность, величавость.

Приятелям, которые еще не успели ухватить что-нибудь повидней, конечно, кланялись, но разговаривали с ними снисходительно. Все им некогда, недосуг, спешка, государственные заботы!

Иных и совсем не узнать: черт его знает, весь век в штатских числился, а тут френч сшил, галифе, сапожки, наган у пояса. Генерал? Полковник? Главный комиссар?

И в партийных газетах — одно ликование: «Мы, партия социалистов-революционеров», «Мы, верные рыцари революции», «Победоносное и свободное воинство русское», «свобода», «власть», «земля» и бесконечное «ура», «ура», «ура».

Антонов дрожал от этого грохота, блеска. Думалось: «Ого! Быть и мне комиссаром в губернии. А там и дальше махну — в Питер, командовать, быть на виду! И мы прогремим!»

Знал Антонов, что большевики, которых он считал ни к чему неспособными, гордо подняли голову, слышал, как рабочие Питера встретили Ленина, читал в своих газетах злобную ахинею о большевиках, опиравшихся на тех же самых пролетариев, которых не понимал, боялся, ненавидел — слишком быстро раскусили они его.



Поделиться книгой:

На главную
Назад